Книга вышла в издательстве Random House в 2010 году.

Заказать (на английском языке)

Кирилл Глущенко
Кирилл Глущенко

                                                                                   Не уходи безропотно1.

                                                                                   Из дневников Ленни Абрамова

Дорогой дневник.

Вчера был мой последний день в Риме. Пробуждение около одиннадцати, кофе макиато в баре, где подают лучшие медовые бриоши, крики из окна моего десятилетнего соседа, ярого антиамериканца: «Нет глобализации! Ни за что!», чувство вины из-за несделанной последней работы, как теплое махровое полотенце вокруг шеи, мой дррдrдt, вибрирующий от контактов, данных, фоток, проекций, карт, поступлений, звуков, ярости. Еще один день начала лета в блуждании по улицам по воле судьбы, которая ввергает меня в их вечные объятия, жаркие, как печь.

Прогулка завершилась там же, где и всегда. У неповторимого, самого прекрасного здания в Европе. Пантеона. Идеальные пропорции ротонды; тяжелый купол, вознесенный над нашими головами с невероятной математической точностью; отверстие в вершине купола, пропускающее дождь и горячее римское солнце; прохлада и свежесть, которые, тем не менее, преобладают. Пантеон не может умалить ничто! Ни безвкусные религиозные переделки (официально это церковь). Ни американцы со своим обесцененным долларом, растратившие все до последнего евро и ищущие пристанища в тени портика. Ни сегодняшние итальянцы, которые ссорятся и обманывают друг друга под стенами Пантеона, ни парни, которые пытаются трахнуть девиц, ни жужжащие мопеды, зажатые волосатыми ногами, ни многодетные семьи с их невзрачной жизнью. Несмотря ни на что, это самый великий из всех когда-либо воздвигнутых надгробных памятников человечеству. Когда я проживу земную жизнь и покину ее знакомое чрево, то унесу с собой воспоминание об этом здании. Я запишу его двоичным кодом и распространю по всей вселенной. Смотрите, что построил древний человек! Свидетельство давнего стремления к бессмертию, дисциплины, свидетельство само­отвер­жен­но­сти.

Последний день в Риме. Выпил макиато. Купил дорогой дезодорант, возможно, в предвкушении любовного свидания. Немного помастурбировав, часа три продремал в жаре залитой солнцем комнаты. А потом, на вечеринке, которую устраивала моя подруга Фабриция, я встретил Юнис…

Нет, дневник, погоди. Это не совсем правда. Я солгал тебе. Это всего только пятая страница, а я уже лгу. Еще до вечеринки у Фабриции случилось нечто ужасное, настолько ужасное, что мне не хотелось писать об этом, потому что я хочу, чтобы ты был дневником позитивным.

Я отправился в посольство Соединенных Штатов.

Я не сам придумал пойти туда. Это мой друг Санди сказал мне, что если пробыл более 250 дней за границей и не зарегистрировался в «Добро пожаловать домой, дружище», государственной Программе по Возвращению Граждан Соединенных Штатов, то тебя могут арестовать как бунтовщика прямо в аэропорту Джона Кеннеди и отправить на «объект гарантированной проверки» за пределы города, что бы это ни значило.

Надо сказать, Санди знает все – он работает в модельном бизнесе, поэтому я решил принять его очень возбужденный, очень кофеинизированный совет и направился на Виа Венето, где кремового цвета палаццо посольства нашей страны утопает в роскоши за только что сооруженным рвом. Впрочем, можно сказать, ему осталось недолго. По словам Санди, вечно сидящий на мели Госдепартамент только что продал все здание целиком норвежской государственной нефтяной компании StatoilHydro, и к тому времени, как я оказался на Виа Венето, громадные деревья и кустарники на огороженной территории приобрели вытянутую форму – наводящую на мысль об агностицизме, – дабы доставить удовольствие новым владельцам. По периметру здания стояли бронированные фургоны, а изнутри доносился звук мощной машинки для унич­то­же­ния документов.

Очереди в консульский отдел за визами почти не было. Лишь несколько самых печальных, самых нуждающихся албанцев все еще собирались эмигрировать в Штаты, и эту горстку людей вряд ли ободрял плакат с изображением решительной маленькой выдры в сомбреро, пытающейся запрыгнуть в битком набитую корабельную шлюпку, и слоганом «Лодка полна, амиго!».

Внутри, в сооруженной на скорую руку будке пожилой охранник крикнул мне из-за пластиковой перегородки что-то неразборчивое, и я помахал перед ним своим паспортом. Наконец материализовалась специалистка-филип­пин­ка, незаменимая в подобных делах, и жестом направила меня по заставленному коридору в похожую на облезлый класс публичной школы комнату, оформленную в стиле «Добро пожаловать домой, дружище». Мексиканская выдра из кампании «Лодка полна» здесь американизировалась (сомбреро заменилось красно-бело-синей банданой, повязанной вокруг волосатой короткой шейки), влезла на какую-то дурацкую лошадь, и вдвоем они неслись галопом к неудержимо восходящему и, скорее всего, азиатскому солнцу.

Полдюжины моих сограждан сидели за выщербленными столами, и каждый что-то тихонько бормотал в свой дррдrдt. На пустом стуле лежала похожая на пулю затычка для ушей и объявление: ЗАСУНЬТЕ ЗАТЫЧКУ В УХО, ПОЛОЖИТЕ ВАШ ДРРДRДT НА СТОЛ И СНИМИТЕ ВСЮ БЛОКИРОВКУ. Я выполнил требование. В ухе у меня зазвучала электронная версия песни Джона Кугара Мелленкампа Pink Houses («Разве Америку не стоит посмотреть, детка?»), а на экране моего дррдrдt появился анимированный вариант решительной выдры, на спине у которой красовались буквы УВА, постепенно превратившиеся в мерцающую надпись «Управление по восстановлению Америки».

Зверек поднялся на задние ноги и демонстративно отряхнулся.

– Привет, дружище! – сказал он, в его электронном голосе слышалось нечто восхитительно карнавальное. – Меня зовут Джеффри Выдра, и, ручаюсь, мы станем друзьями!

Меня охватило чувство утраты и одиночества.

– Привет, – ответил я. – Привет, Джеффри.

– Привет-привет! – сказал Джеффри-выдра. – Теперь я собираюсь задать тебе по-дружески несколько вопросов исключительно для целей статистики. Если ты не захочешь отвечать на какой-то из них, просто скажи: «Я не хочу отвечать на этот вопрос». Помни, я здесь для того, чтобы помочь тебе. Ну, хорошо. Давай приступим. Твое имя и твой номер социального обес­пе­че­ния.

Я оглянулся. Люди беспрерывно шептали что-то своим выдрам.

– Леонард, или Ленни, Абрамов, – проговорил я и назвал свой номер социального обеспечения.

– Привет, Леонард, или Ленни, Абрамов, 205-32-8714. От имени Управления по восстановлению Америки я рад приветствовать твое возвращение в новые Соединенные Штаты Америки. Берегись, мир, теперь нас ничто не остановит! – Такты из диско-хита Макфаддена и Уайтхеда «Нас ничто не остановит» громко зазвучали у меня в ухе. – Теперь скажи мне, Ленни, что заставило тебя покинуть нашу страну? Работа или развлечения?

– Работа, – ответил я.

– А чем ты занимаешься, Леонард, или Ленни, Абрамов?

– Хм, бесконечным продлением жизни.

– Ты сказал «бесконечным расслаблением в жизни». Верно?

– Бесконечным продлением жизни, – поправил я.

– Какова твоя кредитная история, Леонард, или Ленни? Из максимально возможных 1600?

– 1520.

– Отлично. Очевидно, ты действительно умеешь экономить денежки. У тебя есть деньги в банке, ты занимаешься «бесконечным расслаблением в жизни», теперь я просто должен спросить, состоишь ли ты в Бипартийной партии? И если да, не хочешь ли ты получить нашу новую еженедельную мелодию «Нас ничто не остановит»? Она по всем статьям подошла к теперешней жизни в Соединенных Штатах и стала самым мощным хитом, ты можешь ею гордиться.

– Я не бипартиец, но буду рад получить вашу мелодию, – сказал я, не желая конфликта.

– О’кей-докей! Ты уже в нашем спис­ке. Скажи, Леонард, или Ленни, тебе приходилось встречать каких-нибудь приятных иностранцев, находясь за границей?

– Да, – ответил я.

– Кто это был?

– Сицилийцы.

– Ты сказал «сомалийцы».

– Сицилийцы, – повторил я.

– Ты сказал «сомалийцы», – настаивал Джеффри-выдра. – Знаешь, американцы часто ощущают одиночество за границей. То и дело! Вот почему я никогда не покидаю ручей, возле которого родился. Почему так получается? Скажи мне, исключительно для целей статистики, у тебя были интимные отношения с какими-нибудь не-американцами во время твоего пребывания здесь?

Я уставился на выдру, руки, которые я держал под столом, дрожали. Неужели всем задают такие вопросы? Мне не хотелось окончить дни в «объекте гарантированной проверки» за пределами города просто потому, что я время от времени взгромождался на Фабрицию, пытаясь утопить в ней свое чувство одиночества и неполноценности.

– Да, – сказал я. – Всего с одной девушкой. Пару раз мы делали это.

– А как зовут эту не-американку? Полное имя, пожалуйста. Сначала фамилию.

Мне было слышно, как парень, который сидел через несколько столов впереди меня – его квадратное лицо англоамериканца частично скрывала густая грива, – шептал, не переводя дыхания, в свой дррдrдt италь­ян­ские имена.

– Я все еще жду, пока ты назовешь это имя, Леонард, или Ленни.

– Де Сальва, Фабриция, – прошептал я.

– Ты сказал «Де Сальва». – Но в этот момент выдра замерла на середине имени, мой дррдrдt принялся отчаянно вращать всеми шестеренками, производя тяжелую мыслительную работу, и его старинная схема внутри твердого пластикового корпуса не выдержала выдры и ее кривляний. На экране появились слова: КОД ОШИБКИ IT/FC-GS/ФЛАГ. Я вернулся к будке охранника у входа.

– Простите, – сказал я, наклоняясь к окошку будки. – У меня перестал работать дррдrдt. Выдра перестала разговаривать со мной. Вы не могли бы снова прислать эту милую филиппинку?

Старик, приняв сообщение, пробормотал что-то неразборчивое, на отворотах воротника затрепетали звезды и полосы. Я разобрал слова «подождите» и «представитель отдела обслуживания».

Бюрократический метроном отстучал час. Лифты привезли золотую статую нашего государственного орла E Pluribus Unum в рост человека и обеденный стол без трех ножек. Наконец пожилая белая женщина в огромных ортопедических ботинках проклацала по коридору. У нее был удивительный, состоящий как бы из трех частей нос, более римский, чем любой носище, произрастающий на берегах Тибра, а розоватые очки с очень толстыми стеклами наводили на мысль о доброте и душевном здоровье. Тонкие губы вздрагивали от ежедневного соприкосновения с жизнью, а в мочках ушей красовались серебряные овалы на размер больше, чем следовало бы.

Своим обликом и выражением лица она напомнила мне Нетти Файн, женщину, которую я не видел с окончания средней школы. Она была первым человеком, с которым познакомились мои родители, сорок лет назад прилетевшие в Соединенные Штаты в поисках долларов и Бога. Она стала их молодой американской мамой, их волонтером от синагоги, организатором уроков английского, поставщиком подержанной мебели. В самом деле, ведь муж Нетти работал в Вашингтоне, в Госдепартаменте. И к тому же еще до моего отъезда в Рим мама говорила мне, что он направлен в одну из европейских столиц…

– Миссис Файн? – спросил я. – Вы Нетти Файн, мэм?

Я вырос в преклонении перед Нетти Файн, но я побаивался ее. Она застала нашу семью в самом беззащитном, самом бедном и самом плачевном виде (родители эмигрировали в Штаты, буквально не имея смены белья). Но от этой сдержанной женщины я не видел ничего, кроме безоговорочной любви, такой любви, что несла меня сквозь волны, оставляя у меня чувство слабости и истощения, борьбы с откатывающимся прибоем, любви, источника которой я не мог определить. Ее руки тут же обвили меня, и она принялась кричать, почему же я не навестил ее раньше и почему я выгляжу таким старым («Но мне уже почти сорок, миссис Файн». – «О, куда же уходит время, Леонард?»), все это наряду с другими проявлениями счастливой еврейской истерии.

Выяснилось, что она работает по контракту для Госдепартамента, помогая с программой «Добро пожаловать домой, дружище».

– Только пойми меня правильно, – сказала она. – Я просто обслуживаю клиентов. Отвечаю на вопросы, а не задаю их. Это все Управление по восстановлению Америки. – Затем, наклонившись ко мне, обдавая запахом артишоков, тихо прошептала:

– Ох, что же с нами случилось, Ленни? Мне на стол кладут сообщения, от которых я пл­чу. Китайцы и европейцы собираются отделиться от нас. Я не совсем понимаю, что это значит, но что тут может быть хорошего? А мы собираемся депортировать всех наших иммигрантов с плохой кредитной историей. А наших бедных мальчиков режут в Венесуэле. И я боюсь, в этот раз мы не вытянем.

– Нет, миссис Файн, все будет в порядке, – отозвался я. – Америка так и будет стоять.

– А этот ловкач Рубинстейн? Ты можешь поверить, что он – один из нас?

– Один из нас?

Едва слышный шепот.

– Еврей.

– Вообще-то мои родители любят Рубинстейна, – вступился я за нашего властного, но явно родившегося под несчастливой звездой министра обороны. – Они только и делают, что сидят дома и смотрят Fox-Liberty Prime Fox-Liberty Ultra.

Миссис Файн недовольно поморщилась. Она помогла моим родителям вписаться в американский континуум, научила полоскать рот и удалять пятна пота, но их врожденный советско-еврейский консерватизм в конце концов оттолкнул ее.

Она знала меня с самого рождения, с тех пор, когда абрамовская мишпуха обитала в Квинсе в полуподвале, в тесной квартирке, которая сейчас не вызывает иных чувств, кроме ностальгии, но в то время была местом печальным и жалким. Отец мой работал вахтером в государственной лаборатории на Лонг-Айленде, эта работа в течение первых десяти лет моей жизни обеспечивала нас мясными консервами «Спам». Мать отметила мое рождение продвижением по службе – из секретаря-машинистки в секретари кредитного союза, где она храбро трудилась без достаточного знания языка, и вдруг мы действительно оказались на пути к тому, чтобы стать нижним слоем среднего класса. В те дни родители имели обыкновение возить меня в своем заржавленном «шевроле-малибу-классик» по соседним, более бедным кварталам, так что мы могли и посмеяться над суетившимся там забавным коричневым сбродом, и извлечь важный урок относительно того, как выглядит в Америке неуспех. Как раз после того, как мои родители рассказали миссис Файн о наших вылазках в трущобы и о наиболее безопасных местах Бед-Стай, между ней и моей семьей наметился разлад. Помню, как родители искали в англо-русском словаре слово cruel, и были совершенно убиты тем, что наша американская мама, возможно, могла счесть нас жестокими.

– Расскажи мне все! – сказала Нетти Файн. – Что ты делал в Риме?

– Я работаю в области креативной экономики, – гордо ответил я. – Бесконечное продление жизни. Мы помогаем людям жить вечно. Я ищу европейских ЛВУД, то есть Лиц с Высоким Уровнем Дохода, и они становятся нашими клиентами. Мы зовем их «жизнелюбами».

– О Боже! – воскликнула миссис Файн. Вряд ли она поняла хоть слово из того, о чем я говорил, но этой женщине с ее тремя обходительными сыновьями, выпускниками Пенсильванского университета, достаточно было только улыбаться и ободрять, улыбаться и ободрять. – Это действительно звучит как нечто!

– И на самом деле так, – подтвердил я. – Но мне кажется, у меня здесь какие-то затруднения. – Я объяснил ей проблему, с которой столкнулся в программе «Добро пожаловать домой, дружище». – Возможно, выдра думает, что я околачивался здесь с сомалийцами. Но я сказал: cицилийцы.

– Покажи мне свой дррдrдt, – скомандовала миссис Файн. Она сняла очки, и стали видны мелкие морщинки женщины лет шестидесяти, делавшие ее лицо как раз таким, каким оно было задумано с самого ее рождения – утешением для всех.

– КОД ОШИБКИ IT/FC-GS/ФЛАГ, – вздохнула она. – О, с ума сойти. Тебя пометили.

– Но почему? – воскликнул я. – Что я сделал?

– Ш-ш-ш, – сказала она. – Давай я перезагружу твой дррдrдt. Попробуем еще раз запустить «Добро пожаловать домой, дружище».

Мы сделали несколько попыток, но на экране каждый раз появлялись все та же застывшая выдра и сообщение об ошибке.

– Когда это случилось? – спросила она. – Какой вопрос задала тебе эта тварь?

Я был в нерешительности, чувствуя себя еще более обнаженным перед этой коренной американкой, спасительницей моей семьи.

– Джеффри-выдра спросил у меня имя итальянки, с которой у меня была связь, – выдавил я.

– Давай вернемся назад, – сказала Нетти, всегда стремившаяся сгладить конфликт. – Когда он попросил тебя подписаться на «Нас ничто не остановит», ты сделал это?

– Да.

– Хорошо. А что у тебя с кредитной историей? – Я сообщил ей. – Отлично. Можно не беспокоиться. Если вдруг тебя остановят в аэропорту Джона Кеннеди, дай им мои контакты и скажи, чтобы они немедленно связались со мной. – Нетти вбила свои координаты в мой дррдrдt. Обняв меня, она, наверное, почувствовала, как у меня от страха дрожат коленки. – Ох, милый, – сказала она, и теплая слеза со щеки моей соплеменницы размазалась по моему лицу. – Не волнуйся. С тобой все будет в порядке. Такой человек, как ты… Креативная экономика… Я только надеюсь, что у твоих родителей высокий кредитный рейтинг. А иначе ради чего они тогда приехали в Америку? Ради чего?

 

Кирилл Глущенко
Кирилл Глущенко

Но на самом деле я волновался. Да и как было не волноваться? Помечен какой-то идиотской выдрой. Боже мой. Я приказал себе расслабиться, наслаждаться последними двадцатью часами своей длившейся целый год европейской идиллии и, возможно, как следует напиться каким-нибудь кислым красным монтепульчано.

Что ж, дневник, мой последний римский вечер начался, как обычно. Еще одна вялая оргия у Фабриции, женщины, с которой у меня была связь. Я слегка устал от этих оргий. Как все ньюйоркцы, я без ума от недвижимости и обожаю эти дома девятнадцатого века на огромной, утыканной пальмами Пьяцца Витторио с видом на залитые солнцем Колли Альбани в отдалении. В мой последний вечер к Фабриции явилась долгожданная группа сорокалетних богатеньких детей режиссеров студии «Чинечитта». Они изредка писали сценарии для слабеющей RAI (когда-то главного итальянского телевизионного концерна), но по большей части развлекались, проматывая нажитые родителями состояния. За что я обожаю молодых итальянцев, так это за постепенное ослабление амбиций, за признание, что все лучшее осталось далеко позади (итальянская Уитни Хьюстон должна была бы спеть: «Я верю, мои родители – это будущее»). Мы, американцы, можем многому научиться, наблюдая их изящный упадок.

Я всегда как-то стесняюсь Фабриции. Я знаю, что нравлюсь ей только потому, что я «странный» и «забавный» (читай: еврей), и потому, что вот уже некоторое время ее постель не согревал никто из местных. Но сейчас, выдав ее выдре из Управления по восстановлению Америки, я беспокоился, что в будущем это может иметь для нее какие-то последствия. Итальянское правительство, последнее в Европе, до сих пор лижет нам задницу.

Так или иначе, Фабриция была рядом со мной в течение всей вечеринки. Сначала она вместе с одной толстой английской режиссершей по очереди целовали меня в закрытые глаза. Затем, во время одного из яростных итальянских дррдrдt-разговоров на диване, она раскинула ноги, ослепив меня неоновым цветом своих трусиков, сквозь которые явственно просвечивали густые средиземноморские лобковые волосы. Между страстными воплями и яростным набиранием она нашла время, чтобы сказать мне по-английски:

– Ты стал ужасным декадентом, Ленни, за время нашего знакомства.

– Стараюсь, – неуверенно отозвался я.

– Старайся сильнее, – посоветовала она. Она быстро свела ноги, что меня чуть не убило, и возобновила свои дррдrдt-оскорбления. Мне хотелось еще раз ощутить эти изящные сорокаоднолетние груди. Я совершил несколько медленных вращательных движений по направлению к ней и взмахнул ресницами (попросту говоря, принялся моргать), пытаясь с оттенком иронии, свойственной восточному побережью, изобразить известную пылкую киноактрису шестидесятых. Фабриция моргнула в ответ и сунула руку себе в трусики. Через несколько минут, открыв дверь в ее спальню, мы обнаружили ее трехлетнего сына, спрятавшегося под подушку, вокруг него клубилось облако дыма из гостевых комнат.

– Черт, – сказала Фабриция, глядя на астматического малыша, ползущего к ней по кровати.

– Мама, – прошептал мальчик. – Aiuto me.

– Катя! – завопила она. – Puttana! Она должна была следить за ним. Останься здесь, Ленни. – И Фабриция вышла искать свою украинскую няню, а малыш заковылял за ней сквозь дым, не уступающий голливудскому.

Я вышел в коридор, напоминавший зал прилета в аэропорту Фьюмичино, где пары встречаются, идут рядом, исчезают в комнатах, выходят из комнат, поправляют блузки, затягивают ремни, расходятся. Я вытащил свой набитый информацией дррдrдt, отделанный орехом в стиле ретро, и на пыльном экране медленно замигали данные, я пытался понять, есть ли в комнате кто-нибудь из Лиц с Высоким Уровнем Дохода, – последний шанс найти каких-нибудь новых клиентов для моего босса Джоши, после того как за целый год я нашел в общем итоге одного – но здесь не было никого настолько известного, чтобы его лицо появилось у меня на дисплее. Известный болонский визуальный художник, замкнутый и робкий, наблюдал, как его подруга смешно флиртует с другим, довольно невежественным человеком. «Понемножку работаю, понемножку играю», – выразительно произнес кто-то по-анг­лий­ски, в ответ послышался жеманный женский смех. Недавно приехавшую девушку-американку, инструктора по йоге для кинозвезд, довела до слез местная уроженка, намного ее старше. Тыча девушку в грудь длинным крашеным ногтем, пожилая римлянка винила ее лично во вторжении Соединенных Штатов в Венесуэлу. Прислуга внесла большое блюдо с маринованными анчоусами. Лысый, по прозвищу Cancer Boy, удрученно следовал по пятам за афганской принцессой, которой было отдано его сердце. Один малоизвестный актер RAI принялся рассказывать мне о том, как, когда был в Чили, обрюхатил приличную девушку и улетел в Рим, прежде чем чилийский закон сумел предъявить ему претензии. Но тут показался его приятель-неаполитанец, и он извинился: «Прости, Ленни, нам нужно поболтать на диалекте».

Продолжая дожидаться Фабрицию, я лениво ел анчоусы, чувствуя себя самым сексуально озабоченным тридцатидевятилетним человеком в Риме – уточнение весьма существенное. Возможно, за время нашей недолгой разлуки моя случайная любовница упала в чьи-то другие объятия. Меня не ждала в Нью-Йорке девушка, и я даже не был уверен, ждала ли меня в Нью-Йорке работа после моего провала в Европе, так что я действительно хотел трахнуть Фабрицию. Она была самой мягкой женщиной, какой я когда-либо касался, ее мышцы двигались где-то глубоко под кожей, словно призрачные поршни и рычаги, а дыхание, как и у ее сына, было неглубоким и трудным, и когда она «занималась любовью» (ее собственное выражение), судя по звукам, ей грозила опасность испустить последний вздох.

Тут я увидел давно обосновавшегося в Риме старого американского скульп­то­ра, низенького, с еле живыми зубами, со стрижкой под битлов, любившего хвастаться дружбой с культовым актером, звездой фестиваля «Трайбека» Бобби Д. Несколько раз, когда он напивался, мне приходилось загружать его кругленькое тело в такси, вручать шефу двадцать моих собственных драгоценных евро и называть прес­тиж­ный адрес на холме Яникул.

Я чуть было не прошел мимо молодой женщины, стоявшей перед скульп­то­ром. Невысокая кореяночка (я встречался до этого с двумя; обе были восхитительно ненормальными) с волосами, забранными вверх в провокативный пучок, слегка напоминала очень юную азиатскую Одри Хепберн. У нее были блестящие полные губы, чудесная, хотя и несообразная, россыпь веснушек на носу, при этом она вряд ли весила больше восьмидесяти фунтов, и ее компактность заставила меня вздрогнуть от мрачных мыслей. Ну, например, я подумал, знает ли ее мать, очевидно, крошечная безупречная женщина, погруженная в иммигрантские тревоги и исполнение религиозных обрядов, что ее малышка-дочь больше не девушка.

– А, да это Ленни, – сказал американский скульптор, когда я подошел, чтобы обменяться с ним рукопожатием. Он, можно сказать, был Лицом с Высоким Уровнем Дохода, и я несколько раз пытался наладить с ним отношения. Молоденькая кореяночка смотрела на меня без малейшего интереса, она стояла, нахмурившись, держа слегка сжатые руки перед грудью. Я решил, что помешал новой парочке, и собирался извиниться, но американец уже начал представлять нас друг другу.

– Прелестная Юнис Ким из Форт-Ли, Нью-Джерси и Элдерберд-кол­лед­жа, Массачусетс, – произнес он с брук­линским акцентом, который считал очаровательно подлинным. – Юни изучает историю искусств.

– Юнис Парк, – поправила она. – На самом деле я не изучаю историю искусств. И уже не студентка колледжа.

Мне понравилась такая скромность, и я откликнулся на нее пульсирующей эрекцией.

– Это Ленни Абрахам. Он помогает старым биржевым маклерам прожить немного дольше.

– То есть Абрамов, – сказал я и подобострастно поклонился молодой даме. Я вдруг осознал, что у меня в руке бокал сицилийского цвета чернил, и выпил его одним глотком. Я мгновенно вспотел: и тело под свежевыстиранной рубашкой, и ноги в скверных мокасинах. Вытащил свой дррдrдt, щелчком открыл его – жестом, который, возможно, был au courant лет десять назад, глупо подер­жал перед собой и снова убрал в карман рубашки, затем потянулся к ближайшей бутылке и снова наполнил бокал. Мне захотелось сказать о себе что-то такое, что могло произвести впечатление.

– Я занимаюсь нанотехнологиями и человеческим материалом.

– Как ученый? – спросила Юнис Парк.

– Скорее как торговец, – громко сказал американский скульптор. Было известно, что он не терпит соперников. На последней вечеринке он взял верх над молодым миланским худож­ни­ком-ани­ма­то­ром, и именно ему сделала минет девятнадцатилетняя кузина Фабриции. Это стало в Риме сенсацией.

Скульптор полуобернулся к Юнис, заслонив ее толстым плечом. Я счел это зн­ком для себя, но, когда я уже начал уходить, она взглянула на меня и, сама того не желая, бросила мне якорь спасения. Возможно, она побаивалась скульптора, опасалась, что и ей придется в конце концов встать на колени в тускло освещенной комнате.

Я сильно напился, наблюдая за явными попытками скульптора произвести впечатление на совершенно невосприимчивую Юнис Парк.

– Тогда я говорю ей: Contessa, вы можете оставаться в моем доме на побережье в Пулии, пока не придете в себя. У меня все равно нет времени, чтобы торчать на пляже. Мне предлагают заказ для Шанхая. Шесть миллионов юаней за две вещи. Это что, пятьдесят миллионов долларов?.. Я говорю ей: Сontessa, вы стреляный воробей, не плачьте. У меня самого не было ничего. Ни centavo. Практически я вырос на верфи. Мое первое воспоминание – это удар в лицо. Бах!

Мне было жаль скульптора, и не потому, что я сомневался в его шансах у Юнис Парк, а потому что понимал: он долго не протянет. От его бывшей любовницы я знал, что из-за тяжелого диабета он едва не лишился двух пальцев, к тому же злоупотребление кокаином сильно сказывалось на его стариковской кровеносной системе. У себя на службе мы называли его СНП, Сохранению Не Поддается, основные показатели слишком далеки от нормы, психологические параметры свидетельствуют о «крайней готовности / стремлении погибнуть». Еще более безнадежным было его финансовое положение. Цитируя мой отчет начальнику Джоши, «годовой доход, зафиксированный в юанях, – $2,24 миллиона; обязательства, включая алименты и расходы на содержание детей, – $3,12 миллиона; средства, свободные для инвестирования (исключая недвижимость), – 22 миллиона евро; недвижимость – $5,4 миллиона; общая сумма непогашенного долга – $12,9 миллиона, не привязанных к курсам валют». Короче, полная неразбериха.

Почему он так обращался с собой? Почему не бросить наркотики и требовательных молодых женщин, провести лет десять на Корфу или в Чанг Мае, с помощью щелочной пищи и новейших технологий очистить организм, принять меры от свободных радикалов, сосредоточиться на работе, увеличить объем портфолио, спустить лишний жир, привести в порядок свою морду стареющего бульдога? Что держало здесь, в городе, скульптора, годившегося лишь на то, чтобы вспоминать прошлое, что заставляло его гоняться за моло­дежью, ненасытно потреблять и полные тарелки углеводов и поросшие густыми волосами киски, плывя по течению прямехонько к собственной гибели? Ведь в этом безобразном теле с гниющими зубами и тошнотворным дыханием крылся визионер и творец, чьи массивные скульптуры порой восхищали меня.

Пока я, участвуя в похоронах скульп­то­ра, проходил мимо несущих гроб, утешал его бывшую жену-красавицу и двух херувимов-близнецов, глаза мои не отрывались от Юнис Парк, юной, стоической и категоричной, которая в ответ на самовосхваления скульптора только кивала. Мне хотелось подойти и коснуться ее плоской груди, ощутить упругие маленькие соски, обещавшие, как я воображал, ее любовь. Я заметил остренький носик и маленькие, чуть влажные руки, заметил и то, что она не уступала мне по части выпивки, беря с подносов все новые бокалы, которыми обносили гостей, ее крепко сжатый рот стал пурпурным. На ней были модные джинсы, серый кашемировый свитер и нитка жемчуга, прибавлявшая ей добрый десяток лет. Единственно молодежной у нее была глянцевитая белая под­вес­ка – чуть ли не камешек, – похожая на какой-то новый миниатюрный дррдrдt. В одних состоятельных кругах трансатлантического общества различия между молодыми и старыми постоянно размываются, а в других молодежь по большей части ходит голышом, но что за сюжет разыгрывала Юнис Парк? Пыталась быть старше, или богаче, или белее? Зачем привлекательным людям нужно быть кем-то другим, а не самим собой?

Снова подняв глаза, я увидел, как скульптор положил свою тяжелую лапу на ее почти не существующее плечо и крепко сжал.

– Китайские женщины так хрупки, – сказал он.

– Я не хрупкая.

– Хрупкая!

– Я не китаянка.

– Так вот, как бы там ни было, Бобби Д. подрался с Диком Гиром на вечеринке. Приходит ко мне Дик и спрашивает: «За что Бобби меня так ненавидит?»… Погоди. О чем я говорил?.. Тебе принести еще выпить? Ты правильно сделала, что приехала в Рим, котенок. Нью-Йорк кончился. Америка стала историей. С теми гадами, что сейчас ею руководят. Я никогда не вернусь. Поганый Рубинстейн. Поганая Бипартийная партия. Настоящий «1984», детка. Думаю, эту отсылку тебе не понять. Разве что наш друг, книгочей Ленни сумеет просветить нас. Тебе повезло, Юни, что ты здесь со мной. Хочешь поцеловать меня?

– Нет, – ответила Юнис Парк. – Нет, спасибо.

Нет, спасибо. Какая славная кореяночка, выпускница Элдерберд-кол­лед­жа, Массачусетс. Как мне самому хотелось поцеловать эти припухшие губы, обнять и убаюкать все это воплощенное изящество.

– Почему же нет? – взревел скульп­тор. А потом, утратив способность оценивать результаты своих действий, он пьяным жестом потряс ее за плечо с силой, для которой ее крошечное тело было явно не приспособлено. Юнис подняла взгляд, и в ее глазах я увидел знакомый гнев взрослого, внезапно возвращенного в детство. Она прижала руку к животу, как будто получила удар по корпусу, и посмотрела вниз. Красное вино плеснуло на ее дорогой свитер. Она обернулась ко мне, и я увидел выражение досады, но не на скульптора, а на саму себя.

– Давайте успокоимся, – сказал я, кладя руку на упругую влажную шею скульптора. – Давайте сядем на этот диван и, к примеру, выпьем воды. – Юнис, растирая плечо, немного попятилась. Похоже было, что она умело сдерживает слезы.

– Отцепись, Ленни, – сказал скульп­тор и слегка оттолкнул меня. Руки у него, несомненно, были сильными. – Иди, торгуй своим источником молодости.

– Найди диван и успокойся, – посоветовал я скульптору. Подошел к Юнис и положил руку рядом с ней, не касаясь ее.

– Мне очень жаль, – пробормотал я. – Он напился.

– Да, напился, – вопил скульптор. – И даже, может быть, сейчас слегка навеселе. Но утром я буду создавать искусство. А что ты собираешься делать, Леонард? Проталкивать зеленый чай и клонированную печень старикашкам-бипартийцам? Набирать что-нибудь в дневнике? Давай я угадаю. «Мой дядя жестоко обращался со мной. Я был наркоманом в течение трех секунд». Забудь об источнике молодости, друг мой. Ты можешь прожить до тысячи лет, но это неважно. Бездарь вроде тебя заслуживает бессмертия. Не верь этому типу, Юнис. Он не такой, как мы. Он настоящий американец. Ему палец в рот не клади. Из-за таких, как он, мы сейчас торчим в Венесуэле. Из-за таких, как он, люди в Штатах боятся слово сказать. Он не лучше Рубинстейна. Взгляни в его темные лживые ашкеназийские глаза. Второй Киссинджер.

Вокруг нас начал собираться народ. Римляне обожали наблюдать, как скульптор «дает представление», а слова «Венесуэла» и «Рубинстейн», произнесенные обвиняющим тоном, могли поставить на ноги даже находящегося в коме европейца. Я услышал голос Фабриции, доносившийся из гостиной. Я стал мягко толкать кореяночку в направлении кухни, откуда можно было пройти в комнаты слуг, у которых был отдельный вход в квартиру.

В тусклом свете голой лампочки я заметил украинскую няньку, гладившую сына Фабриции по хорошенькой темноволосой головке, в то же время манипулируя ингалятором у его рта. Ребенок не сильно удивился, увидев нас, нянька начала было спрашивать Che cosa?, но мы прошли как раз позади нее и маленькой аккуратной стопки ее одежек и дешевых сувениров (вроде кухонного фартука с изображением Давида Микеланджело, стоящего, расставив ноги, над Колизеем), имущества, находившегося в ее непосредственном владении. Когда мы с Юнис топали вниз по гулкой мраморной лестнице, то слышали, как Фабриция и другие гнались за нами, вызывали вверх, на свой этаж, лифт в проволочной клетке, стремясь задержать нас и услышать, что случилось, почему так завелся изрядно пьяный скульптор.

– Ленни, вернись, – взывала Фабриция. – Dobbiamo scopare ancora una volta. Мы должны еще трахнуться. В последний раз.

Фабриция. Самая мягкая женщина, какой я когда-либо касался. Но, возможно, мне больше не нужна была мягкость. Все тело Фабриции во влас­ти маленьких армий волос, а ее округ­ло­с­ти, обусловленные углеводами, – воплощенный Старый Свет со своей смертной неэлектронной телес­ностью. А вот Юнис Парк. Женщина наноразмеров, которая, скорее всего, никогда не ощущала, как щекочут ее же собственные лобковые волосы, которая лишена груди и запаха и с одинаковой легкостью существует как на экране дррдrдt, так и на улице передо мной.

На улице южная луна, полная и довольная, угнездилась на ночлег на высоченных пальмах Пьяцца Витторио. Шумные толпы иммигрантов после тяжелого физического труда или ухода за детьми своих хозяек отправились на ночлег. Единственными прохожими были элегантные италь­ян­цы, пошатывавшиеся после ужина, единственными звуками – нестройный шум их горьких разговоров и электрическое потрескивание старого трамвая, который можно было разглядеть на северо-восточной стороне площади.

Юнис Парк и я шли вперед. Она шагала, я шел вприпрыжку, не в силах скрыть радость, что сбежал с вечеринки вместе с ней. Мне хотелось, чтобы Юнис поблагодарила меня за то, что я спас ее от скульптора и его пахнущего смертью дыхания. Мне хотелось, чтобы она узнала меня и поняла, что все те ужасные вещи, которые он обо мне говорил, неправда: о моей предполагаемой жадности, о бескрайних амбициях, об отсутствии таланта, о моем якобы членстве в Бипартийной партии и злых умыслах относительно Каракаса. Мне хотелось рассказать ей, что сам нахожусь в опасности, что выдра из Управления по восстановлению Америки пометила меня как бунтовщика только потому, что я несколько раз переспал с итальянкой средних лет.

Я посмотрел на испорченный свитер Юнис и неприлично свежее тело, которое жило и покрывалось потом, надеялось и тосковало под этим свитером.

– Я знаю хорошую сухую химчистку, где сумеют справиться с пятнами от красного вина, – сказал я. – В этом квартале, выше, ее держат нигерийцы. – Я выделил «нигерийцы», чтобы подчеркнуть широту своих взглядов. Ленни Абрамов, друг для каждого.

– Я работаю волонтером в приюте для беженцев около вокзала, – сказала Юнис по какой-то ассоциации.

– Правда? Это потрясающе!

– Какой ты болван, – она бессердечно рассмеялась.

– Да? – спросил я. – Очень жаль. – Я тоже засмеялся, словно это была шутка, но на самом деле почувствовал себя задетым.

– LTP, – произнесла она. – TIMATOV. ROFLAARP. PRGV. Совершенно PRGV.

Ох, эта молодежь со своими аббревиатурами. Я сделал вид, что понял, о чем она говорит.

– Верно, – отозвался я. – IMF. PLO. ESL.

Она посмотрела на меня, как на сумасшедшего.

– JBF, – сказала она.

– Кто это? – спросил я, представив себе какого-то рослого протестанта с такими инициалами.

– Это означает, что я «трахнута в задницу». Тобой. Шутка такая, понимаешь?

– Ага, – сказал я. – Понял. Действительно, понял. А почему ты полагаешь, что я болван?

– Ты полагаешь, – передразнила она. – Кто так говорит? И кто носит такие туфли? Ты похож на бухгалтера.

– Я начинаю сердиться, – сказал я. Что случилось с милой, напуганной кореяночкой, какой она была три минуты назад? И тут почему-то я выпятил грудь и встал на цыпочки, хотя и без того был выше ее на добрых полфута.

Она коснулась манжеты моей рубашки, затем пригляделась к ней повнимательнее.

– Неправильно застегнута, – заметила она. И, прежде чем я успел сказать хоть слово, она застегнула манжету как следует и потянула рукав, так что складки у плеча и предплечья разгладились. – Вот так, – сказала она. – Так ты выглядишь немного лучше.

Я не знал, что сказать или сделать. Имея дело с ровесниками, я точно понимал, что собой представляю. Не особенно привлекателен внешне, но, во всяком случае, хорошо образован, с приличной зарплатой, с работой на стыке науки и техники (хотя я справляюсь со своим дррдrдt примерно с той же ловкостью, что мои престарелые родители-иммигранты). Но на планете Юнис Парк эти качества явно не имели значения. Я был какой-то старый зануда.

– Спасибо, – ответил я. – Не знаю, что бы я без тебя делал.

Она улыбнулась мне, и я заметил, что веснушки, усеивавшие ее лицо, придают ему теплоту и индивидуальность (и даже частично снимают ее гнев).

– Есть хочу, – объявила она.

Должно быть, я выглядел несколько сбитым с толку, наподобие Рубинстейна на пресс-конференции после разгрома наших войск у Сьюдад-Боливара.

– Что? – переспросил я. – Голодна? Не слишком ли поздно?

– Да нет, дедуля, – ответила Юнис Парк.

Я пропустил реплику мимо ушей.

– Я знаю одно местечко на Виа Говерно Веккио. Называется «У Тонино». Там прекрасный cacio e pepe.

– Да, и в моем Time Out так написано, – подтвердила дерзкая девчонка. Она подняла свою похожую на дррдrдt подвеску и на потрясающе чистом итальянском заказала для нас такси. Я так не пугался со времени учебы в школе. Даже смерть, моя стройная неутомимая мстительница, тускнела рядом с всемогущей Юнис Парк.

В такси я сидел на расстоянии от нее, обмениваясь праздными репликами вроде «Да-да, я слышал, доллар снова собираются девальвировать…». Вокруг нас возникал город Рим в своем небрежном великолепии, вечно уверенный в себе, готовый с удовольствием забрать наши деньги и позировать для фотографий, но в конечном счете ни в ком и ни в чем не нуждающийся. В конце концов я понял, что шофер мошенничает, но не протестовал против того, что он удлинил маршрут, особенно когда мы огибали освещенный пурпурной подсветкой панцирь Колизея. Я сказал себе: запомни это, Ленни, ощути ностальгию по чему-нибудь, иначе ты никогда не поймешь, чт именно важно.

Но к концу ночи я мало что помнил. Просто скажем, я был пьян. Пьян от страха (она так жестока). Пьян от счастья (она так прекрасна). Пьян настолько, что рот и зубы стали темно-красными, а едкое дыхание и пот выдавали мой возраст. Она тоже была пьяна. Mezzolitro местного пойла превратилось в целый litro, затем в два, затем в бутылку, возможно, сардинского, которое, во всяком случае, было гуще бычьей крови.

Чтобы пить так неумеренно, понадобилось съесть огромное количество еды. Мы задумчиво жевали свиные щеки из bucatini all’ amatriciana, заглатывали спагетти с пряным баклажаном и раскритиковали кролика, практически утопавшего в оливковом масле. Я знал, что буду тосковать по всему этому, когда вернусь в Нью-Йорк, даже по ужасному флуоресцентному освещению, выявлявшему мой возраст – морщинки вокруг глаз, длинную глубокую борозду и три поменьше, прорезавшие лоб, свидетельство бессонных ночей, проведенных в беспокойстве о недополученных удовольствиях и моих заботливо хранимых доходах, но чаще всего о смерти. Этот ресторан был любимым местом театральных актеров, и, тыча вилкой в дырочки пасты и в блестящие баклажаны, я старался навсегда запомнить громкие, привлекающие внимание голоса и энергичные италь­ян­ские жесты, что в моем понимании было синонимично живым существам и, следовательно, самй жизни.

Я сосредоточился на живом существе, сидящем напротив меня, и попытался сделать так, чтобы она полюбила меня. Речи мои были нелепы и, надеюсь, искренни. Вот что мне запомнилось.

Я сказал ей, что не хочу покидать Рим с тех пор, как познакомился с ней.

Она снова сказала, что я болван, но болван, который ее смешит.

Я сказал, что хотел бы большего, чем смешить ее.

Она сказала, что я должен быть благодарен за то, что есть.

Я сказал, что она могла бы уехать со мной в Нью-Йорк.

Она сказала, что, возможно, она лесбиянка.

Я сказал, что моя работа – это моя жизнь, но место для любви все же остается.

Она сказала, что о любви не может быть и речи.

Я сказал, что мои родители русские иммигранты, которые живут в Нью-Йорке.

Она сказала, что ее родители корейские иммигранты, которые живут в Форт-Ли, Нью-Джерси.

Я сказал, что мой отец – вахтер на пенсии, любит ходить на рыбалку.

Она сказала, что ее отец – мозольный оператор, любит заехать кулаком в лицо своей жене и двум дочерям.

Я охнул. Юнис Парк передернула плечами и извинилась. На моей тарелке между ребер кролика свисало его маленькое сердце. Я опустил голову на руки и подумал, не лучше ли бросить на стол несколько евро, выйти отсюда и уехать.

 

Кирилл Глущенко
Кирилл Глущенко

Но вскоре я уже шагал по увитой плющом Виа Джулиа, обнимая чудесную мальчишескую фигурку Юнис Парк. Она, казалось, пребывала в хорошем настроении, была ласкова со мной и в то же время поддразнивала; пообещала мне поцелуй, потом принялась насмехаться над моим слабым итальянским. Она вся была застенчивость и хихиканье, веснушки в лунном свете и пьяные молодые выкрики «Заткнись, Ленни!» и «Какой ты идиот!». Я отметил, что она распустила волосы, прежде собранные в пучок, и они оказались темными, бесконечными и толстыми, как шнурок. Ей было двадцать четыре.

В моей комнате хватало места только для дешевого двуспального матраса и распахнутого чемодана, набитого книгами («Мои друзья-филологи в Элдерберде называли такие штуки “дверным стопором”», – сказала она мне). Мы целовались, лениво, как будто это ничего не значило, потом крепко, как будто значило. Возникли проблемы. Юнис не хотела снимать лифчик («У меня абсолютно нет груди»), а я был так пьян и напуган, что у меня не было никакой эрекции. Но я и не хотел совокупляться. Я попросил ее снять трусики, обхватил ладонями крошечные полушария ее попки и припал губами к мягкой, полной жизни киске.

– Ох, Ленни, – произнесла она с оттенком печали, потому что, должно быть, ощутила, насколько ее юность и свежесть значимы для меня, человека, живущего в прихожей у смерти и с трудом выносящего свет и жар своего временного пребывания на земле. Я продолжал ласкать ее, вдыхая слабый аромат чего-то подлинного, человеческого, и в конце концов, должно быть, заснул лицом между ее ног. На следующее утро она была так добра, что помогла мне заново сложить чемодан.

– Ты не так делаешь, – сказала она, понаблюдав, как я чищу зубы. Она велела мне высунуть язык и грубо поскребла его багровую поверхность зубной щеткой. – Вот так, – сказала она. – Сильнее.

По дороге в аэропорт в такси я ощущал тройную муку быть счастливым, и одиноким, и бедным одновременно. Она заставила меня тщательно вымыть губы и подбородок, чтобы стереть все свои следы, но глубоко в ноздрях у меня все же оставалась щелочная свежесть Юнис Парк. Я втягивал воздух, пытаясь уловить ее сущность, думая о том, как бы завлечь ее в Нью-Йорк, сделать своей женой, своей жизнью, своей вечной жизнью. Я коснулся своих отлично вычищенных зубов и погладил седые волосы, торчавшие из-под воротника рубашки. Она внимательно изучала их в слабом утреннем свете и сказала: «Прелесть». А потом с детским удивлением: «Да ты старый, Лен».

Ах, дорогой дневник. Юность прошла, а мудрость лет пока только манит к себе. Почему же быть взрослым в этом мире так трудно?

1 Строка из стихотворения Дилана Томаса, посвященного памяти отца (Do not go gentle into that good night). Перевод В. Бетаки.

Книга Гари Штейнгарта Super Sad True Love Story выходит в июле 2010 года в американском издательстве Random House.