Сергей Николаевич: Евгений Миронов. Человек играющий
Он может сыграть любого: от Нижинского до Путина. У него такой тип внешности. Лицо как загрунтованный холст или лист бумаги – рисуй что хочешь. Гениальный канадец Робер Лепаж первым угадал это свойство, поэтому и предложил ему сделать из шекспировского «Гамлета» моноспектакль. Никто ему там не нужен! Никаких тебе людей с наклеенными усами и алебардами в руках, никаких накрашенных артисток в платьях со шлейфами. Один за всех. Спектакль-коллаж, спектакль-чертеж, спектакль-патрон, точно вычисленный по мерке его таланта и пропорциям его невысокой, хрупкой фигуры.
За двадцать лет, что мы знакомы с Женей Мироновым, он почти не изменился. Все тот же бледный сероглазый юноша, застенчиво мнущий сигарету нервными, тонкими пальцами. Таким я его впервые увидел после выхода фильма «Любовь». Он все так же аккуратно подбирает слова, чтобы никого не обидеть, не сказать лишнего. Вежливый, замкнутый, осторожный. С журналистами он привык общаться как бы немного вполсилы, давая понять, что главная его жизнь не перед фотокамерами и диктофонами, а там, на сцене или съемочной площадке. Там он – огонь, страсть, безумие, слезы из глаз, немедленный контакт со зрительным залом. Там вас охватывает головокружение от его мгновенных преображений и импровизаций. Там он может все, но главное – хочет! А у себя в кабинете в Театре наций он, похоже, хочет только одного: чтобы его поскорее оставили в покое.
– Понимаешь, в идеале вообще никакого кабинета здесь не должно было быть, – говорит он мне. – Мне Някрошюс так и сказал: «Хочешь войти в историю театра – не заводи кабинета». Но куда без него? Ведь надо же где-то давать интервью. Придется заходить в историю с другого входа.
Усталым жестом он обводит рукой вполне стандартные покои худрука: кожаные диваны, кресла, стол, заваленный бумагами, фотографии на стене в дешевых рамках.
– Сроду бы их не повесил, но это подарок поклонников. Надо было что-то с ними делать. Подумал: да пусть висят.
На фотографиях не только он. Мама, папа, сестра, племянники. Женя – семейный человек не по образу жизни, а по своему менталитету, по привязанностям. Ему необходим дом, уют. Он любит возвращаться хотя бы мысленно в родной Саратов, туда, где прошло детство, где решил, что станет актером. Я пробыл в этом городе однажды полтора дня. Лето, пристань, Волга, скромное облупленное величие дореволюционных особняков и советских присутственных мест с пыльными газонами у входа. По странному совпадению сразу три великих актерских имени оказались вписаны в историю этого города: Олег Янковский, Олег Табаков, Евгений Миронов. Для всех троих Саратов – пункт прописки, стартовая точка, начало пути. Актерами они стали здесь.
Я спрашиваю Женю, как это с ним произошло. Ну не бывает так, что жил себе человек и вдруг решил, что будет играть в театре. Тут нужны раскаты грома, солнечный удар, какое-то затмение, все разом прояснившее или, наоборот, запутавшее окончательно. Нет, ничего такого с ним не было. Ну да, любил что-то представлять, как все дети. Устраивал с сестрой домашние спектакли, перегородив кухню пододеяльником в виде занавеса. Даже выучился играть на аккордеоне. Хотя мечтал о фортепьяно. Но практичная мама рассудила, что аккордеон – верный кусок хлеба. Музыкант, да еще со своим инструментом, всегда в почете на любых свадьбах, гуляньях и праздниках. «Играй, гармонь» – это ведь и про Женю. Душа горит, грудь нараспашку, голос срывается, пальцы жгут… Именно так он играл в «Бумбараше», и в «Анкор, еще анкор!», а потом и в «Рассказах Шукшина». Нет, не напрасно были потрачены родительские деньги на репетитора! Странно только, что за все эти годы он ни разу не коснулся есенинской ноты. А ведь это его поэт, его песни. «Разбуди меня завтра рано, засвети в нашей горнице свет. Говорят, что я скоро стану знаменитый русский поэт»… «Друг мой, друг мой, я очень и очень болен! Сам не знаю, откуда взялась эта боль»… Есенин прошел мимо Миронова, взятый в безоговорочную монополию его сотоварищем по «Табакерке» Сергеем Безруковым. Может, поэтому?
Кто-то из великих сказал, что нет людей счастливых и несчастных, а есть люди, которые умеют слышать свою судьбу, и те, кому это не дано. И пока они не набьют себе всех синяков и шишек, так счастья своего и не узнают.
– Как тебе кажется, – спрашиваю я, – ты всегда слышал свою судьбу, знал, кем будешь, чего хочешь, зачем живешь?
– Слышать судьбу – это как-то, наверное, слишком торжественно сказано. Сразу в одном ухе звучит Бах, в другом – Верди. Ну да, наверное, я всегда пытался прислушиваться к внутреннему голосу, который меня пока ни разу не обманул. А идет все, конечно, из детства, от этих первых робких творческих устремлений, которые во мне звучали, требуя выхода. На мое счастье, они были поддержаны и моими родителями, и моими учителями. Мне как-то сразу удалось обрести правильный камертон, на который следовало настраивать себя. В Саратовском театральном училище это была Валентина Александровна Ермакова – актриса классической русской школы. Но что больше всего меня в ней поражало – она не боялась сама учиться, пробовать новое. Ей было интересно работать с разными режиссерами, осваивать другой, непривычный театральный язык. Помню, как она специально ездила в Москву посмотреть на спектакли Фоменко. Как это было для нее важно – быть в курсе последних премьер. Ну а потом, конечно, Олег Павлович Табаков и все, что с ним связано. Это тоже судьба, которую надо было дожидаться не только те четыре дня, что я проторчал у него под дверью на улице Чаплыгина, но дольше, много дольше… Я никогда не анализировал, не думал, почему мне это было так необходимо, почему ни разу за это время не возникало даже мысли пойти в другой театр, куда меня, может быть, взяли бы быстрее.
Почему Миронов решил, что после саратовского театрального училища ему надо непременно идти к Табакову, он и сейчас не может объяснить. Откуда в нем, человеке застенчивом и скромном, вдруг проснулась эта непреклонная уверенность. С чего он вдруг решил, что его саратовское происхождение – самый надежный пропуск в «Табакерку». А ведь никто его там не ждал, никому он был не нужен. И даже когда он дождался Табакова и бросился к нему, тот сразу отрезал: набор давно прошел, свободных мест нет, приезжай на следующий год. Какой год! Зачем год? Послушайте меня! Но даже слушать его Олег Павлович тогда отказался, перенаправил к Авангарду Леонтьеву. «Я думал, что к певцу Леонтьеву, – признался Миронов, – еще подумал, а зачем к нему-то?» И гениальная деталь, которую нельзя придумать: напоследок Женя потребовал, чтобы Табаков дал ему свой прямой телефон. От такого напора О. П. даже номер свой забыл, промямлил что-то невразумительное.
– Говорите четче, я записываю, – предупредил Женя.
Такие реплики срываются с губ только от отчаянья. А это было даже уже не отчаянье, это была судьба.
Первый год в студии Табакова, куда его все-таки определили вольнослушателем (никаких прав, никакой стипендии, только койка в общежитии), был, наверное, самым трудным. Надо было приспосабливаться к столичной жизни, преодолевать хмурое сопротивление однокурсников, глядевших на него исподлобья. Долгое время Миронов считался чужаком, метившим на чье-то место. Любви к нему это, разумеется, не прибавляло. И если бы тогда мама Тамара Петровна вслед за ним не перебралась в Москву, ничего бы из этой затеи у него не вышло.
– Мои родители совершили подвиг, на который на самом деле мало кто способен, но который они сами никаким подвигом не считали. Просто искренне верили, что если у ребенка есть мечта, то надо во что бы то ни стало помочь ее осуществить. Какая мечта – неважно, важно, что она есть! Конечно, в первый месяц после моего поступления в театральное училище они пребывали в абсолютной эйфории. Ну как же, их сын будет артистом! Какое счастье! Но уже через месяц они поняли, какой на самом деле это изматывающий, каторжный труд, как депрессивно он действует на меня. Что бы в этом случае сделали другие родители? Все, забираем документы, ты идешь в другой вуз, получаешь нормальную профессию. Но они видели мои глаза, они понимали, что я не могу никуда уйти, что я буду биться до последнего и все, что они могут сделать, – это взять на себя бремя всех бытовых, материальных и прочих забот, чтобы максимально освободить меня для учебы. Чего это им стоило, даже невозможно себе представить! Оба бросили работу, налаженный быт, стали жить на два города: папа – в Петербурге с сестрой, которую взяли в Вагановское училище, мама – со мной в Москве. Причем оба уже в возрасте. А что такое в пятьдесят лет спать на раскладушках и отстаивать очередь в душ? Причем не недели – годы! Табаков сжалился и в обход всех законов (прописки-то не было!) позволил маме работать в столовой «Табакерки», где она с непривычки обжигала руки о раскаленную плиту и таскала тяжеленные кастрюли. Это потом уже ее взяли билетером в театр, где она до сих пор служит. А папа, чтобы помогать нам, работал разнорабочим то здесь, то там. И все эти годы они не имели своего угла, не потратили лишнего рубля на себя, растеряли друзей… Но, знаешь, в нашей жизни был один момент, который я буду помнить всегда. Мы с папой поехали в Сочи на открытие «Кинотавра». Все было очень торжественно: красная ковровая дорожка, фотографы, вечерние платья. Мы шли втроем: Нонна Мордюкова, папа и я. Нас узнали, нам аплодировали. И вдруг я слышу, как по громкоговорителю объявляют имя папы, и вижу, как меняется его лицо, вспыхивают счастьем глаза. Такого лица у него не было ни до, ни после. Теперь, когда его нет в живых, мне почему-то хочется думать, что эти секунды, пережитые нами вместе там, на «Кинотавре», стали для него пусть крохотной, но все же наградой за все лишения, которые он добровольно принял ради меня и сестры. Прости меня, папа!
Глаза Жени наполняются слезами. В считанные мгновения он проживает и проигрывает этот победительный проход по красному ковру, этот миг торжества, который он успел разделить вначале с отцом, а потом и с мамой, непременной зрительницей его премьер, грозной защитницей от всех алчных, бесстыдных, назойливых, упрямо лезущих ему в жизнь и в душу. Она всегда рядом, всегда начеку, на страже его интересов. Если надо, чаем угостит и про Саратов расскажет, а если нет, вмиг всех разгонит. Даром что билетер с двадцатилетним стажем. Халявщиков видит за километр.
– Да нет, мама – очень простодушный человек, – возражает Женя. – В чем-то она так и осталась девушкой из поселка Татищево Саратовской области, где двери в домах никогда не закрывались, где любым гостям рады. Все расскажут, все покажут. Она долго не могла привыкнуть, что в Москве так нельзя и даже опасно жить.
Он и сам, став вполне себе столичной звездой, обзаведясь «мерседесом» и просторной квартирой на Чистопрудном бульваре, нет-нет да и вздохнет по утраченному провинциальному раю своего детства, по какой-то немудреной, тихой жизни за кружевной занавеской, с геранью на подоконнике. А когда выдается возможность, обязательно туда наведывается, как ответственный городской работник в родную деревню на уик-энд. Собственно, русская классика – это и есть самая что ни на есть территория его души, его родовые владения, где только бы жить ему да радоваться. Есть, конечно, и совсем неизведанные края. Например, мне жаль, что пока не нашлось там места ни одной пьесе А. Н. Островского. Каким бы он мог быть гениальным Бальзаминовым («Маменька, дайте мне помечтать»)! Сколько тут упущенных возможностей, непрожитых судеб! Но нелепо кого-то в этом винить, особенно теперь, когда у него есть свой театр. Вижу в этом даже не злокозненность судьбы, а вполне сознательный и последовательный выбор. Скучновато Миронову среди привычного русского классического пейзажа, манят его другие просторы. «Если бы я слушался таких советов, то до сих пор играл бы одну и ту же “Обыкновенную историю”», – огрызается он на мои сетования по поводу не сыгранного им русского репертуара.
Отсюда европейский фестивальный набор Театра наций: «Калигула», «Фрекен Жюли», «Гамлет». Отсюда ставка на признанных грандов современной режиссуры: Някрошюс, Остермайер, Лепаж. Все первый сорт, не подкопаешься! И все-таки каждый раз победа ждет Миронова там, где современная режиссура и русская классика сходятся в задорном клинче, давая ему шанс выиграть бой за главную роль по правилам актуального театра. Так было с Лопахиным в «Вишневом саде», которого он сыграл молодым одиноким волком в черном сюртуке, прикинувшимся доброй, домашней дворнягой. Так было с Самозванцем в «Борисе Годунове», с этим отважным шулером, обставившим вчистую серьезных и взрослых игроков, или с Иудушкой Головлевым в «Господах Головлевых» – этим святым и зловещим уродцем, пропитанным лампадным маслом, изводящим все живое вокруг. Все это роли-вехи, поднявшие Миронова на недосягаемую высоту и утвердившие его репутацию лучшего актера России. Он сам не без гордости любит вспоминать, как на гастролях в Лондоне после «Годунова» к нему в гримерку зашли братья Ральф и Джозеф Файнс, ошарашенно пытавшиеся выспросить, по какой системе он играет? Как это у него получается?
А он и сам толком не знает. Наверное, по Станиславскому, как и полагается любому российскому актеру с высшим образованием. Хотя сегодня все это очень условно. Раньше Миронова бы точно записали по ведомству «актеров-неврастеников». А куда ж еще? Столько Достоевского не играл ни один российский актер: тут и Иван Карамазов в спектакле «Карамазовы и ад», и князь Мышкин в фильме Бортко, и сам Федор Михайлович в формате телевизионного сериала. Помню, как Женя жаловался: сценарий слабый, диалоги мучительные, типа Ф. М. выговаривает Аполлинарии Сусловой: «Ты меня достала» и дальше в том же духе.
– И что с этим делать? Как быть?
– А никак! Сам переписывай. Наверняка будет лучше.
Он так и сделал. Миронов вообще любит вникать во все детали, во все мелочи. Очень дотошный и хозяйственный товарищ. Это свойство только усилилось, когда на горизонте замаячил Театр наций. Так автомобилисты-любители вцепляются в свое первое авто, не в силах свыкнуться с мыслью, что стали обладателями своей мечты. Что-то подобное было на первых порах и с Женей, который начинал страшным голосом кричать, если кто-нибудь посторонний не дай бог наступал грязными башмаками на деревянный помост в «Рассказах Шукшина» или ни с того ни с сего ломалась установка по синтетическим снежным хлопьям для «Фрекен Жюли». Он буквально заболевал от всех этих неполадок и сбоев, которые отодвигали на второй-третий план его актерские дела, заставляя вникать в цифры разных смет, ругаться с прорабами, бороться с постановочной частью.
Кто-то недоуменно пожмет плечами: как же все это далеко от «жизни человеческого духа», от поисков «зерна роли» и прочих изысков все по тому же Станиславскому! Но чистого творчества быть не может, особенно когда речь идет о руководстве столичным коллективом, да еще устроенным по принципу «проектного» театра. То есть никакой постоянной труппы, никаких обязательств с обеих сторон: в основе всех отношений типовой договор, на который должны скоро перейти все российские театры. Миронов первым ввел эту систему. И для себя, и для других. Сыграл серию спектаклей, и до свидания. До новых встреч!
– Я бьюсь на всех этих советах при президенте, объясняя чиновникам, что они не понимают назначения культуры, что они хотят вырастить стадо баранов, а не культурную нацию, но, с другой стороны, мы ведь и сами должны как-то самоорганизовываться, брать ответственность на себя. Почему на Западе худруки уходят сами? Тот же Штайн в расцвете лет ушел из театра «Шаубюне», и ничего…
На самом деле этот деловой, прагматичный принцип очень даже в его характере. Про него с юности известно, что он всегда старался держаться подальше от тусовки, никогда не застревал после спектаклей за кулисами, никогда не травил анекдоты в актерской курилке. Тем не менее сегодня Миронов не скрывает, что тоскует по Театру-Дому.
– Знаешь, я очень скучаю по какому-то единству крови. Иногда меня посещают мысли – а может быть, набрать какой-то курс совсем молодых ребят или создать студию, из которой потом родится, может быть, новый театр? Каким он будет, я пока не знаю, но уверен, что все нуждается в развитии и адаптации к новым условиям. И репертуарный театр в том числе.
Новые условия… Я не спешу уточнить, что это такое. Знаю, что последнее время Миронов активно заседает в президентском совете по культуре, что Путин сам приезжал к нему на открытие Театра наций, что теперь в его планах устройство театрального квартала, который будет пролегать от Петровского переулка до Страстного бульвара. И даже на бумаге есть прекрасный проект с репетиционными залами и подземными парковками. Правда, на пути его осуществления вдруг встали какие-то допотопные гаражи – наследие советских времен, собственность МХАТа им. Горького. Из-за них в Кремле разгорелась целая дискуссия, затмившая все разговоры о прекрасном будущем театрального квартала. Стало понятно, что без участия президента с мхатовскими гаражами не справиться. Так уж заведено в нашем Отечестве: все решает один человек. И Миронов это знает по собственному опыту, хотя сейчас больше, чем своими ролями, гордится тем, что в короткий срок собрал классную команду профессионалов. Без них нельзя было бы провести ни одно из начинаний под эгидой Театра наций, развернуть большие благотворительные проекты, вроде Фонда поддержки деятелей искусств «Артист», который Женя затеял в 2008 году на пару со своей знатной однофамилицей Марией Мироновой. Не говоря уже о нынешнем уже девятом по счету Международном фестивале «Территория», который теперь позиционируется как «школа современного искусства». В смысле учиться никогда не поздно. Было бы чему и у кого! Тут с Мироновым мало кто может конкурировать. По своему жизненному амплуа он типичный отличник с первой парты, который всегда тянет руку и рвется отвечать. Он все время что-то придумывает, организует, будь то благотворительные спектакли с участием подростков – пациентов наркологического диспансера или театральные действа со слепоглухими детьми. Причем все на каком-то тимуровском, неистовом энтузиазме.
Он так и «Гамлет | Коллаж» играет. Конечно, по невероятной сложности режиссерского замысла этот спектакль – полет в космос по сравнению с тем, что делается на других сценах Москвы. Логично, что в кабине корабля нашлось место только для одного «пилота». С шекспировскими перегрузками у нас один Миронов только и может справиться.
– Даже в страшном сне я не мог представить, что мне придется играть в «Гамлете» все роли. Безусловно, сам спектакль, как он придуман и сделан, – технологическая революция не только в области сценографии, но и как бы в самом существе устройства театра. Еще никому в России не удавалось рассчитать и выстроить такую сложную конфигурацию на театральных подмостках. И хотя актерских задач там заложено немало, для меня долгое время это была еще и беспрерывная битва с механизмом. Кажется, еще никогда в жизни я не был так зависим от техники! Выходишь на сцену и не знаешь, в какой момент она тебя подведет. Чего только не случалось за эти полгода: на одном из спектаклей меня чуть не удавили, на другом я проваливался в люк и долго не мог оттуда выбраться. Случалось, что мы останавливали спектакль и меняли засбоивший компьютер. А однажды я так грохнулся головой, что после этого не мог вспомнить не то что шекспировский текст, но даже как меня зовут. Все это я прошел. Сейчас в «Гамлете» уже новый этап – мне кажется, со сценической установкой мы стали партнерами. Но чем все это закончится, не знаю.
Спрашиваю, не боится ли он, что в нынешней политической ситуации его «Гамлет» так и останется одиноким памятником всем нашим театральным альянсам и неосвоенным территориям нового искусства?
– За последнее время было произнесено так много слов. И слова эти зачастую неправильно интерпретируются. Более того, какие-то формулировки намеренно переиначиваются, как это произошло, например, с министерской концепцией, что «мы – не Европа». Ведь там имеется продолжение «мы и не Азия, и не Восток, мы – Россия», которое наши оппозиционные СМИ намеренно предпочли не цитировать. А это, согласись, уже припахивает подлогом. Но тут я согласен, что формулировать надо точнее. К тому же уверен: какие бы тараканы из каких щелей ни вылезали и ни грозили миру своими указами и постановлениями, повернуть вспять историю нельзя. Точно так же будет и со всеми этими идиотскими ограничениями, которые сейчас активно вводятся. Например, на эпизоды с курением в кино или с нецензурной лексикой на театральных подмостках. Ну что нам делать со сценой в «Рассказах Шукшина», когда мой герой, узнав цену импортных сапог, произносит лучшую из всех возможных формулировок, существующих в русском языке? Что же теперь, от нее отказываться? Шукшину было можно, а нам, выходит, нельзя? Мне кажется, вполне достаточно, что на наших афишах значится «18+».
Интересуюсь, собирает ли он афиши, фотографии. Вообще, жизнь материальная для него что-то значит?
– У меня в гримерке никогда не было никаких фотографий, старых афиш, талисманов на удачу. Я боюсь привязываться к чему-либо. Потому что жизнь сама по себе очень интересна, она обновляется, постоянно меняется. Например, я даже на гастроли никогда не беру фотоаппарата. Все, что я помню, что я пережил, должно оставаться со мной здесь (взлет руки вначале к голове, потом к сердцу).
– Как же ты собираешься писать мемуары?
– Я открою тебе страшную тайну: я никогда не буду писать мемуары.
– Ну хорошо, Бог с ними, с мемуарами. Но ведь были в жизни какие-то мгновения абсолютного счастья, когда ты пожалел о том, что у тебя с собой нет фотоаппарата, чтобы потом, когда будет плохо, к ним можно было вернуться, их как бы снова прожить?
– Ты знаешь, я всегда боялся этих мгновений. Я боялся даже задержаться в этом состоянии. Я торопился его проскочить, чтобы не расслабляться, чтобы к нему не привыкнуть. Все равно жизнь – борьба, жизнь – преодоление. Зачем привыкать к идиллии? Вот сегодня я приехал из тон-студии, где провел полдня, озвучивая «Солнечный удар»…
– Кого же ты там играешь?
– Представь себе, никого. Хотя Никита Сергеевич Михалков предлагал мне главную роль. К сожалению великому, я тогда не смог, потому что уже снимался в другой картине. А тут он мне позвонил и сказал: «Ты не смог сыграть у меня в “Солнечном ударе”, но теперь ты должен создать образ всей картины. Короче, озвучь нашего героя». Выяснилось, что замечательный молодой артист, которого взяли на главную роль, родом из Прибалтики. Отсюда его легкий акцент, который едва слышен, но до конца от него избавиться он так и не смог. Озвучание – очень тонкая работа, когда голосом ты можешь какую-то эмоцию усилить или, наоборот, что-то приглушить, но главная заповедь, как у врачей, – «не навреди». Ведь это в любом случае чужая роль, не мною сыгранная, не мною прожитая. Никита Сергеевич в этом смысле неумолим. Мы пробовали снова и снова. Ничто его не устраивало. Тридцать дублей «легкого дыхания». В перерыве я вышел покурить на улицу, а там лужайка, поросшая одуванчиками. Я подумал, Господи, одуванчики! И я насильно стал вгонять себя в состояние счастья, потому что какое же может быть «легкое дыхание», когда черные круги перед глазами и горло пересохло от бесконечных дублей. Но я знаю, что все эти подробности скоро забудутся, а вот счастье единственного дубля, вошедшего в картину, останется в памяти. Как и эти одуванчики на лугу «Мосфильма».
– И еще вопрос: веришь ли ты в бессмертную любовь?
– Больше верю в солнечный удар.
– Одно мгновенье – и много неприятностей после…
– Что делать? Со мной только так и бывает.С