– Третья Фрунзенская, дом один? С тенью деда своего часто встречаешься?

Галина Долматовская – дочь того самого Евгения Долматовского, написавшего про «любовь никогда не бывает без грусти», охнула:

– Это же наш дом, и жили мы там много лет! Дед твой очень часто останавливался у нас.

Ну да. Детское назойливое воспоминание: мой дед Савва собирается в Москву из Киева и кричит в телефон (он всегда кричал, когда плохо слышал сам): «Женя, я завтра выезжаю, да-да, остановлюсь у вас, у Чуковских не хочу, там громко, к вам приеду на Фрунзу». Бабушка понять его не могла: снова на Фрунзу? Чуки на старом Арбате, там же рядом, через Калининский, ЦДЛ, столько друзей вокруг, зачем опять к Долматовским? «Там как в сейфе, – парировал дед, – останешься цел и невредим. Без пьянок, гулянок и прочего столичного ажиотажа».

Этот особенный, наполненный густой и нескончаемой тенью покой пленил меня при первом же просмотре новой квартиры, в которой я так и не стала жить. Стоит пустая, наполняется в мое отсутствие пылью да тенями прошлого. Но на расстоянии я эту квартиру люблю, восхищаюсь: какая инфраструктура, какие парки – рай, сущий рай! Тот еще рай, оппонирует мне внутренний голос, – кущи номенклатурщиков, пущенных под нож истории. Застенок в виде простенка, крепость заточения, цемент, замешанный на страхе. И тех, кто внутри, и тех, кто снаружи.

– Это странное место, – с нажимом сказала риелтор Лена, – но я знала, что вы эту квартиру купите. Тут сам черт ногу сломит, – почему-то добавила она.

Ну да, лабиринт, коридоры и подсобки, от входной двери до двери квартирной пять замков и пять разных ключей, связка рвет подкладку. Про деда я, когда покупала, не вспомнила. Это был своеобразный фрунзенский бонус – подтекст, который тут мощнее и значимее того, что видят глаза.

Говорят, здесь жил Каганович, многие совминовские, но на домах мемориальных досок почти нет. Говорят, что соседи здесь по привычке все знают друг о друге, откуда – неизвестно. Видно, что не обитатели этого района определяют здесь скромное бытие, а сама Фрунза фарширует их, загоняя своей квадратной пятой в те рамки, что и составляли мучительный для многих блеск прошедшей сталинской эпохи. Блеск развернутого вовнутрь мира, любующегося и одновременно ужасающегося своими потрохами.

Фрунзу спроектировал сталинский росчерк пера – как жилищный рай для коммунистически незаменимых, но в быту скромных и непубличных людей. Здесь жили выслужившиеся кагэбэшники, переехавшие из коммуналок, великие советские деятели культуры и «закрытые» ученые – две последние категории чаще встречались в Мозжинке и Переделкине, но здесь были их городские зимовки, напичканные комфортом и, что самое важное, возможностью уединения – за толстыми, почти полутораметровыми кирпичными стенами (мобильный телефон в квартирах почти не берет) спалось без снов. Фрунзенские дворы – каждый своеобразный Place des Vosges, яблоневые сады и пустая набережная с вылизанным парком на той стороне реки наполняли легкие чистейшим кислородом, а душу – гордостью за страну. Всего в пятнадцати километрах от Кремля был построен этот Город Верных. Пожитки его обитателей – от маменькиных украшений до папенькиного исподнего – снесены теперь в многочисленные комиссионки-антикварные, которые и есть дымящееся медленно остывающее сердце Фрунзы, его угасающая суть.

Антикварки тут жирные, обильные, что называется, с душком. С тем самым старушечьим бельецом, от которого несет былым величием. Еще недавно легендарный фрунзенский антикварщик Василий Данилыч приторговывал старыми полотенцами, семейными фотоальбомами, из которых выглядывают сошедшие в Аид обитатели Фрунзы в расцвете лет с улыбкой счастья и превосходства на сытых лицах, таблетницами с аспиринами конца пятидесятых, записными книжками с телефонами, врачебными инструментами (глазной набор с ручками из слоновой кости, гинекологический набор), письмами, детскими игрушками.

Съеденная, проглоченная, переваренная эпоха все еще здесь заунывно урчит в животе. Можно-можно, глотая слюнки, покопаться в еще не просохшем от неопрятной стирки белье тех самых совминовских времен, попримерять те самые кольца на пальцы и картины на стены. Но сделают это тоже свои или почти свои. Случайных людей на Фрунзе мало, тут не проходят никакие вульгарные маршруты, но, кому надо, знают – здесь и нигде больше можно купить препотешнейший подарочек к именинам: генеральское галифе, гимнастерку, портсигар с дарственной надписью, совминовскую, с колосящимся гербом, папку для бумаг или пышное, хотя и изрядно поношенное жабо. Дно Леты. Последнее мерцание.

Фрунза в представлении ее жителей простиралась и простирается от моста до моста и от проспекта до набережной. Квадрат между Комсомольским проспектом, Хамовническим Валом, набережной, метромостом и мостом Крымским. За Комсомольским проспектом к Пироговке тянутся те же Фрунзенские улицы, их хвосты – но там уже другая жизнь, обычная, мелкая, понятная, снующая. Там ведь нет реки, нет гранитной набережной, нет парка за рекой, сталинских квадратов, там люди живут плоско и буднично, ходят в магазины, едят мороженое, негромко мрут. На Фрунзе же некогда именитые и одновременно анонимные жили судьбоносно, и с их смертями сменялись эпохи. Избранные здесь скрывали себя от чужих глаз, замыкаясь в квадратах, образованных прямым пересечением улиц, кажется, тоже что-то шифрующих набором цифр: Первая Фрунзенская, Вторая Фрунзенская и Третья… Эти улицы, в свою очередь, разрезаются поперек строго параллельными переездами, образуя сетку с причесанными клумбами, вылизанными спортплощадками, вымощенными дорожками и как по часам поющими басом сытыми птицами. Только изредка благолепие двора рвет отчаянный пьяный вой сановного сынка-забулдыги лет шестидесяти, оскотинившегося до чертей, но изредка и ночью – сноровку-то не пропьешь: откровенничать только в темные ночи и только на тенистой скамейке у отменно смазанных качелей, чтобы не разобрать – то ли скрипит она, то ли плачет кто.

И в каждом дворе так: птицы, кроны, скамейки, воющий по ночам сынок. Все дворы одинаковы. Все дома – тоже. Да и имя у этого квадрата, у этих улиц тоже одно на всех: все здесь фрунзенское – и отца, и сына, и совсем не святого духа. Четыре улицы (одна – по ту сторону от проспекта, улица Тимура Фрунзе), набережная и станция метро. Пространство одной троллейбусной остановки, знаменитого по кино тридцать второго маршрута, циркулирующего по Комсомольскому проспекту, тоже в некоторой своей части до 1958 года именовавшемуся Фрунзенским Плацем. Там, где до сих пор голооконные казармы и справные солдатики несут вахту. Фрунзиада. Из рая и ада.

Проспект назвали Комсомольским в 1958 году в ознаменование сорокалетия ВЛКСМ и в благодарность за активное участие молодежи в благоустройстве столицы: «Забота у нас простая, забота у нас такая, жила бы страна родная – и нету других забот». Этот молодежный дух вспучился шишкой десятилетия спустя – Дворцом молодежи, но сам Комсомольский, как и другая его сторона, – это уже никакая, на мой вкус, не Фрунза, а лихое и пассионарное царство масскульта, пассионарное, как и любая – по Гумилеву – окраина, пускай даже и окраина Фрунзы. Дворец молодежи, некогда, по слухам, принадлежавший олигарху-комсомольцу Невзлину, «Му-му», переход, забитый сбродом и киосками с китайской мишурой, – комсомольцы-добровольцы взяли свое у номенклатурщиков с рыбьими глазами, дали жизни забить наружу радужным ключом; были тут, на Комсомольском, некогда и «Дары природы» с кедровыми орешками, сушеными грибами и вяленой олениной, красовался и магазин «Русский лен» со скатертями и шторами землистого цвета, которые от стирки превращались в носовой платок. Словом, весь этот проспект, одним концом упирающийся в метромост, а другим (через Остоженку) – в храм Христа Спасителя, живет и клокочет – в отличие от тяжелой, застывшей, всегда пустой Фрунзы, с ее сонными улицами и вечно пустыми окнами.

Поднималась Фрунза не на обломках самовластья, выросла не на костлявых фундаментах дворянских особняков и снесенных церквей. При ее зачатии здесь и не пахло роскошью и номенклатурной непубличностью, а пахло откровенной мерзостью дна, человеческим разложением и изнанкой даже не штопаных подштанников.

Комсомольский шел сквозь неблагоустроенную тогда окраину города, тянувшуюся вдоль Хамовнической набережной Москвы-реки. На низинный берег сваливали мусор, во время разливов вода заливала всю округу, образуя непролазные, зловонные, долго не просыхающие болота. В бараках по кромке болот жили рабочие, которых как следует имели владельцы окрестных фабрик. Краеведы говорят, что на нынешнем Хамовническом жили хамы, то есть золотых дел мастера, по другой версии хамы – это ткачи, а Хамовники выросли на месте Хамовной (ткаческой) слободы, но в советские времена тут не было ни тех ни других, а была именно что мерзость запустения.

Когда было решено в пятидесятые годы возводить здесь Город Верных и тянуть ветку метро к университету, достроенному в 1953-м, количество бараков удесятерилось. Находились они за высоким забором, куда не заглядывала ни молодцеватая милиция, ни скорая помощь. Там, по воспоминаниям старожилов, творилось страшное: мокрушничество, мордобой, повальный сифилис, детская анемия, кровохарканье, экзотические формы рахита. Осмеливались за этот забор наведываться только пассионарные медички с Пироговки – они сбивались для безопасности в стаи, набирали нехитрую снедь и отправлялись на полевую практику изучать невероятные разновидности патологий и уродств. Обо всем этом мне поведала Ирина Владимировна Воеводская – известный московский невропатолог, врач Рихтера, проработавшая на Пироговке лет тридцать. Она как раз и была среди этих отчаянных пятикурсниц, шаставших сюда за бесценными примерами для будущих научных работ.

Доктора дипломированные, с осанкой и положением, из Первой Градской, ежась, проскальзывали мимо зловещего забора к лодочным причалам, до Крымского моста, а потом и по нему на ту сторону: идти было долго, и они в складчину прикармливали лодочников.

Снос лачуг и исчезновение кунст-экспонатов произошли по-волшебному, в мгновение ока. Лихие солдатики с метлами или за рулем сверкающих поливальных машин зачистили будущий Город Верных от всякой нечисти в трехдневный срок. На смену поливальным машинам заступили могутные водилы, известные по кинематографу тех лет, из грузовичков с шифоньерами, горками и трюмо. Смеющиеся молодые женщины в крупных бусах – ныне громоздкие лысые старухи с булькающими голосами – бодро руководили разгрузкой-погрузкой. За стремительным переездом наступала жаркая летняя пустота, и район выхолащивался. На Фрунзе оставались только гэкающие домработницы, проветривавшие на балконах от нафталина неподъемные шубы в пол, собольи или – у тех, кто попроще и мужья в замах, – норковые.

Но многие обитатели Фрунзы – дипломаты и разведчики – не появлялись на своих постоялых дворах и зимой. Исключительно их насморочные отпрыски, погоняемые крестьянского вида бабками, плелись в школу или из школы, с зачехленными скрипочками или свернутыми ватманскими листами.

Иногда подобно взрыву бомбы случалось ужасное: чья-то мать перерезала вены от безысходной неверности мужа или выбрасывался с балкона безжалостно уволенный функционер. Обсуждать это во дворах было не принято. Услышав новость, пожимали плечами, спешили прочь. Говорили о ерунде. О парижах. Сдержанно, с привычно усталой интонацией. Вот Юлка Хрущева, Долматовский и дипломат Трояновский зацепились языками во дворе, говорят о мини, о новых моделях пежошек, о новых наследниках художника Леже.

Но времена прошли, и новая волна фрунзенских избранных накатила с новой силой, были кагановичи – стали абрамовичи, были писатели – стали актеры и танцовщики. Нынешний градоначальник, как и его предшественник, драит эти кварталы с особым рвением, холит и лелеет яблоневые сады, устанавливает космического совершенства туалетные кабины. А вдруг дама, вышедшая с крошечной шелковистой собачкой, захочет по нужде? Фрунза – один из самых дорогих районов Москвы, где живут по преимуществу самые московские сливки – за исключением случайно затесавшихся, типа меня, самозванцев. Формула сливок проста и воспроизведена много где, к примеру, в Переделкине: берете четверть интеллигенции, четверть воров в законе, четверть богачей и четверть «остатков былой роскоши», то есть наследничков, смешиваете, но не взбалтываете. Здесь именно так. В моем подъезде живут и солисты Большого театра, и вдова бывшего замминистра радиоэлектронной промышленности – весельчака, изобретателя, коллекционера джаза, в новые времена даже присевшего на пару лет, этаж надо мной занимает азербайджанский князь с задушевной золотозубой мамашей, соседка дверь в дверь когда-то работала на местном телефонном узле, читай – в органах, а на последнем этаже, тоже на всем целиком, огромным апартаментом владеет известный олигарх, благодаря которому в подъезде мрамор и дубовая входная дверь ценой с маленький домик на Златых Песках.

Но на руинах Города Верных новые живут как в старые времена. Узнавая – не узнают, чтобы не обеспокоить, не обнаружить человека перед не случающимися здесь случайными прохожими. Зачем пялиться на Наталью Фатееву, ежевечерне кормящую дворовых кошек, или аккуратно паркующихся Губенко с Болотовой с нескончаемыми дачными баулами в руках? Цискаридзе, Буре, Ананиашвили проскальзывают здесь незамеченными, потому что узнавать – вульгарно и не пристало человеку с достоинством и положением.

Новые богатые, мой сосед с последнего этажа, да и другие знают свое место. Двигаются бесшумно, уважительно, почти на цыпочках, за любую оплошность извиняясь перед соседями – какого бы вида эти соседи ни были. А кто его знает доподлинно, каких он будет и с кем дружен? Новые фрунзенцы чувствуют генным чутьем, что пришли на территорию, где еще живут тени тех, для кого «господин» – не обращение, а формула приговора. Они раскланиваются с каждой швалью, с тем самым спившимся генеральским сынком, живущим с бомжами в своих хоромах на сданные бутылки, потому что черт их всех тут знает. Но участь сынков этих все-таки печальна. Быстренько хомутают их с печатью в паспорте и заселением профессиональные молодухи, через месяц-другой – глядишь, сынок-то уже обитатель отдаленного от Москвы сумасшедшего дома, и риелторша, подружанка молодухи, энергично представляет вычищенное элитное жилье новым владельцам. Излагает фрунзенский миф. Но только шепотом, шепотом.

С магазинами тут не густо. Да и владеют ими свои. Нередко увидишь милую кассиршу, жену владельца, выгуливающую своего пуделя. Бизнес тут стабильный, клиенты – жители окрестных домов, здравствуйте – до свиданья, хотя в последнее время залезли сюда чужие сети – «Перекресток»-недоросток и «Мясновъ» – будь таков. Не выживут они, думаю я. Чужакам здесь не место. Сила здесь свою крепость знает. Поэтому на Фрунзе и нет ни одного сетевого кафе, ни одного ночного клуба. Ти-ши-на. Новое сквозь этот гранит не растет. Неча.

«Горизонт» на Комсомольском – не в счет, Комсомольский, как мы условились, – пассионарная окраина Фрунзы. Если охота пройтись за дешевым рожном – так это во Дворец молодежи. Даже кинотеатр «Фитиль» – некогда знаменитый – в доме на набережной почти угас, потому что кинотеатр теперь – не то, что раньше, там должен быть попкорн и другой дивертисмент, а такой попсы Фрунза не стерпит. В мои школьные годы тут было престижно, многолюдно – не попасть. Показывали лучшие «Фитили» с советскими звездами и неподцензурных Микеланджело Антониони и Феллини. Помню, как в классе третьем меня и моего одноклассника Антошу провел на «Репетицию оркестра» по блату его отец – сын видного революционера Антон Владимирович Антонов-Овсеенко. Кстати, в старших классах Тонча доучивался в мидовском интернате, как и многие дети из этих мест.

Но кое-где «отдохнуть по-человечески» все-таки можно – поесть в отчаянии в пять утра или, напротив, привести иностранцев, ошарашить колоритом. Нет, конечно, ничего французского или итальянского тут искать не нужно, да и, как ни странно, русского тоже. Кабак «Хлестаков» с зайцами в сметане и чем-то в горшочках медленно отдает концы уже лет десять на углу Третьей Фрунзенской. Укореняется на Фрунзе только восточная нечисть: японский ресторан, один из самых дорогих в Москве, корейский – на набережной и феерический азербайджанский на дебаркадере с грубой едой и варварским антуражем прямо напротив Пентагона (Генштаба). Начинался он с маленького плотика, а теперь это трехэтажный фанерный дворец с люстрами из черного хрусталя и ослепительным танцем живота. Меню ресторана толщиной с Коран, не говорящие по-русски официанты в белых сорочках, взмыленные, снуют с дымящимися подносами в руках, а за окном дебаркадера – Москва-река, чайки, зимой вода замерзшая блестит на солнце, слепит, играет оттенками, летом дебаркадер чуть покачивается на волнах, баюкает. Тут же за стеклом – жаровни, дикие мужики с волосатыми руками кидают шматы алого мяса на раскаленную решетку. Это ресторан для своих, для настоящих мужчин и их сыновей, здесь мужчины кормят мальчиков свежим мясом, тут «кюшают» анонимные азербайджанские хозяева города, они разговаривают тихо и смеются в полсмешка. Без жен, без подружек, без суеты. Молча.

Недавно зашла к Данилычу. Хотелось на дачу купить настенную вешалку с коваными академическими крючками и строгой резьбой по красному дереву – советскую. Прошла мимо помпезной клумбы из георгин, что он разбил перед входом и заботливо поливал из вполне кинематографической леечки. Здесь же он гуторил с дворничихами, иногда и наливал им: шутка ли – поразузнать, не померла ли еще такая-то гранд-дама и что думают ее дети делать со всем этим барахлом. Но Данилыча, как и его магазинчика, не оказалось: замок, ремонт, гипсокартон. Неужели померли уже все и нет больше облупившихся сокровищ Города Верных? А может быть, и он сам сошел вместе с последним своим клиентом? Тревожно. Зато на доме моем появилась-таки единственная мемориальная доска – поэту Евгению Ароновичу Долматовскому. Прошлое таки начало проступать сквозь стены и выходить на поверхность.С

Рассказ входит в сборник прозы, посвященный Москве и готовящийся к выходу в «Редакции Елены Шубиной» (издательство АСТ).