Однажды рассказывала Галя Ваншенкина, художница, дочь поэтов Константина Ваншенкина и Инны Гофф:
«Дело было в 1960-х. Белла Ахмадулина читала свои стихи с эстрады. У нее был особый голос и особая манера, голос чуть ноющий, гнущийся, манера ломкая, взлетающая — просто как будто это не земная женщина, а кто-то воздушный, волшебный, таинственный, слетевший к нам со звезд.
Вот Инна Гофф говорит:
— Ах, Беллочка, ты так читаешь, просто как эльф!
А та отвечает своим эльфийским голосом:
— Да, Инночка, правда. Читаю, как эльф, и голову вскидываю, и глаза прикрываю, а сама гляжу: в первом ряду какая-то тетка в потрясающих импортных сапожках; где, думаю, она их достала?»
Но все за столом, кто слушал эту историю, стали возмущаться. Как можно! Ведь Ахмадулина — великий поэт! Она не могла думать о кофточках!
Еще как могла.
Отлично помню, она говорила в дачной компании: «Розовая пушистая кофточка? Зачем? А вот я буду выступать в каком-нибудь доме культуры на фабрике, например, и девушки потом станут рассказывать: “Ой, на ней была такая кофточка!” Это же хорошо!» И вдруг неожиданно: «Идут не мои стихи слушать, а посмотреть на Беллу Ахмадулину. Возьму и переменю фамилию. Буду Нагибина, по мужу. По паспорту я Изабелла. Вот такая афиша: “Изабелла Нагибина. Стихи”. И никто не придет!»
Я познакомился с ней, потому что мой папа дружил с Юрием Нагибиным, а тот был в те годы женат на ней.
О, как она была прекрасна! Однажды во время шумного застолья — вернее говоря, после застолья, когда все бродят по квартире, — она вдруг наткнулась на меня, обняла меня, поцеловала и вскрикнула, смеясь: «Дениска! Прости меня за все!» Непонятно, что она в виду имела; наверное, спьяну или по ошибке — спутала меня с кем-то. Но имя произнесла мое.Мне стало чудесно. Тем более что мне было пятнадцать. Я был тогда много в кого влюблен, и в нее тоже. Легкой, волшебной, отдаленной и от этого еще более прекрасной любовью.
Год прошел. Вот мне уже шестнадцать. Значит, 1967 год. Зал Дома ученых на Кропоткинской (ныне Пречистенка). Ахмадулина читает стихи. Зал переполнен. Я стою за кулисами — я ведь из своих, из знакомых, из допущенных. Я ее почти не вижу — только иногда тень, контур, взмах руки. Всего меня заполняет ее прекрасный, сильный, поющий, чуть-чуть ноющий и от этого еще более сладкий голос. Она читает стихотворение «Родословная»:
Прощай же! Он прощается с тобой,
И я прощусь. Прости нас, итальянка!
Мне нравится шарманщик молодой,
и обезьянка не чужда таланта…
Меня крутит и уносит. Она читает еще и еще. Меня уносит дальше и дальше. Но вот она произносит: «Мне тридцать лет…» Я вздрагиваю. «Мне тридцать лет!» — вскрикивает она своим поюще-ноющим голосом. Нет, это не строка это из стихотворения, это она обращается к залу, рассказывая о себе.
Я выполоскан в проруби и выставлен на ледяной ветер.
Ей тридцать лет? Тридцать? Не может быть! Она так прекрасна, так чудесна, волшебна, невероятна — и ей? тридцать? лет?
Мне всего шестнадцать, и для меня первый рубеж недоступной взрослости — двадцать лет. Ладно, пусть двадцать два года. Это «взрослая женщина», и уже наверняка чья-то женщина. Ее обручальное кольцо сияет, как личинка от замка, который кому-то позволено открыть, вставить ключик — кому-то, но не мне.
Мне в ту сторону даже смотреть не надо. Разве тайком покоситься и вздохнуть.
Ну, а тридцать лет — это второй рубеж. Дамочка. Тетенька. Соседка на коммунальной кухне, Марья Петровна в цветастом халате, в бигуди, с половником в руке. Уже совсем неинтересно.
Меня больше не крутит и не уносит: ей ведь тридцать лет.Вот так излечиваются от легкой и волшебной любви. Однако мы продолжали общаться: я не показывал виду, а она и не подозревала, что у меня в голове делается.
Однажды она читала стихи в Музее имени Пушкина, там есть небольшой лекционный зал. К ней подошел незнакомый старик и подарил ей бежевую папку с широкими тесемками, а она подарила эту папку мне.
На первой странице было написано: «Н. Гумилев. Избранные стихи из разных книг». Толстая пачка машинописи. Хорошая белая бумага. Первый экземпляр. (Замечу в скобках: мало кто из моих молодых современников знает, что это такое — первый экземпляр). Я никогда не слышал про такого поэта — оно и неудивительно: стихи Гумилева были под полным запретом с начала 1920-х по конец 1980-х. Единственная за 60 лет цитата с указанием автора — в книге астрофизика Иосифа Шкловского «Вселенная. Жизнь. Разум» (1962 год): «На далекой звезде Венере солнце пламенней и золотистей. На Венере, ах, на Венере, у деревьев синие листья». У меня была эта книга, и цитату я видел, но не обратил внимания, не поинтересовался. А тут — такая поэтическая роскошь в бежевой папке. Спасибо, Белла Ахатовна, за поэта.
Но я слегка отвлекся.
Помню, отец рассказывал — и даже показывал в лицах, — как Маршак критиковал ее стихотворение «Дуэль» в книге «Струна» (1962). Ей тогда было двадцать пять.
— Молодая поэтесса! Пишет о Пушкине! Как прекрасно! — говорил семидесятипятилетний Маршак, найдя в книжке это стихотворение. Посмотрев на заднюю страницу обложки с большой фотографией очаровательной Беллы: — И какое лицо приятное!
Начал читать вслух. Там было, что Дантес и Мартынов на самом деле упали наземь, а Лермонтов и Пушкин — остались живы.Вот про Дантеса:
«Он умер или жив остался —
Никто того не различал.
А Пушкин пил вино, смеялся,
Ругался и озорничал.
Стихи писал, не знал печали,
Дела его прекрасно шли,
И поводила все плечами
И улыбалась Натали».
— Ругался и озорничал? — возмутился Маршак. — Это же Пушкин, а не пьяный купчик! Дела прекрасно шли? Коммерсант, что ли? А Натали — поводила плечами? Что она, цыганка из хора? Фу! Ужасно! — захлопнул книгу, снова перевернул ее, посмотрел на портрет: — И лицо какое-то неприятное!
В конце восьмидесятых, когда был в стране полусухой закон, один мой приятель увидел ее в очереди в винный отдел. Не удержался и сказал: «Вот, Белла Ахатовна, теперь вы можете сказать, как Анна Андреевна: “Я была тогда с моим народом…”» Она сверкнула на него глазом и вышла из очереди. Вообще ушла из магазина. Мой приятель лет через десять, снова случайно встретившись с ней — уже на каком-то поэтическом вечере, попросил прощения за бестактность. Она не помнила. Зато его за это воспоминание долго ругали.
И напрасно. Важный признак великого поэта: о нем рассказывают анекдоты, а порой и нелестные истории. Как о Пушкине, Некрасове, Есенине, Маяковском, Цветаевой и даже о Мандельштаме. К ним не прилипает. Наоборот, украшает.
Но при чем тут самолеты? И почему Ахмадулина — великий поэт? И не только из-за образов, ритмов и рифм.
В возрасте чуть ли не 18 лет она написала стихотворение о маленьких самолетах, которые ей снятся «не пойму с чего». Если я правильно помню, его издевательски разобрали в каком-то популярном журнале: вот стихи, на которые и пародию писать не надо — они и есть пародия. Кажется, с этого началась ее слава. Потому что стихи отменно хорошие, но и не только как стихи.
Эти стихи написаны в 1956 году, в год величайшего политического потрясения: ХХ съезд, «оказался наш отец не отцом, а сукою» — а молодой поэт пишет о приснившихся самолетиках, которые похожи то на рыб, то на собак. Поэт в ней проснулся и стал существовать внутри поэзии. Где же еще жить поэту?
Меж тем настоящий советский поэт — хоть Маяковский с Пастернаком, хоть Евтушенко с Вознесенским — не мог жить и творить без власти. Без обожания, воспевания или, наоборот, без отталкивания, без проклятий в его адрес. А если мог, то он был уже совсем не советский. Как Введенский и Хармс. Как Мандельштам в 99,9% своих текстов (последний про Сталина из него силой выкрутили). Как, извините, Бродский.
То есть он становился просто поэтом, а не этим пакостным кентавром «советского поэта». Неужели нельзя вообще без Сталина, без Ленина, без Хрущева, без «навстречу съезду партии», «навстречу пятидесятилетию Октября» или, наоборот, без диссидентской гражданственности? Просто писать стихи? Про любовь и природу, про жизнь и смерть?
Ахмадулина доказала, что можно.