Старые московские кладбища - это маленький мир в большом городе. Они не вписываются в его современный вид, и я почти не сомневаюсь, что в каком-нибудь не столь отдалённом будущем пробьёт последний час и для них.

Но пока вы нигде в Москве не услышите таких соловьёв, как на Ваганьковском, и не увидите такой очаровательной, тщательно поддерживаемой заброшенности, как на Даниловском. Парки? Нет, это антиподы кладбищ. В парках много народу, они - чтобы развлекаться и радоваться, кладбища - чтобы думать и грустить. В парках жизнь со всем её московским, хоть и немного приглушённым ритмом, на кладбищах - смерть, здесь никто никогда не спешит, и Москвы тут почти не видно и не слышно. 

Старые кладбища хороши тем, что они немноголюдны (если свернуть с главных аллей) и почти безгрустны. Ветер времени уносит всё дальше и дальше печальные дни, когда здесь снова тревожили землю и на краю осыпающейся кучи стояли растерянные люди, не знавшие, что делать и как жить дальше, и теперь здесь мирная картина возвращения человека к природе, редкий случай их гармоничного сосуществования.

Старые кладбища уютнее современных. Бескрайние домодедовские, новокосинские и хованские поля, утыканные памятниками, похожими, как многоэтажки в новом микрорайоне (отвратительное слово, сразу показывающее, с чем придётся иметь дело), часто без оградок (сверху, наверное, похоже на огороды), пугают тем самым страшным, что есть в смерти: не физиологией или там закадровой неизвестностью, а обыденностью, каждодневностью, массовостью. В старых каждая могила - это свой мир, как дом в деревне: кто как смог, так и украсил, как может, так и помнит. И, конечно, каждый памятник обнесён какой-никакой оградой. 

На главных аллеях - хедлайнеры кладбища (звучит?), а также те, кому хватило денег оказаться рядом с ними. В 90-ые на престижные кладбища было массовое нашествие молодых крепких ребят в ярких пиджаках и кожаных куртках, так они и лежат тут, смотрят с памятников, выгравированные в своих куртках в полный рост, за золотыми оградами и под скорбящими ангелами "в натуральную величину". У многих уже появились соседи - видимо, матери, - и их скромные таблички, кое-как прикреплённые к монументальным постаментам, оставляют куда более грустное впечатление, чем ангелы, прикрывшие лица от горя.

На кладбище всё как будто замедляется - хотя бы потому что нет возможности промчаться по нему на машине или бегом, - и окружающий мир вдруг волшебным образом преображается. Деревья, которые в обычной московской жизни воспринимаются как мелькнувшее зелёное пятно, распадаются на отдельные стволы, ветки, листья. Люди, пёстрая серая масса, оказываются разными, непохожими, с любопытством друг на друга поглядывающими, пришедшими сюда по какой-то странной потребности: кто с кистью, кто с совком, кто с цветами. Появляются цвета, звуки и запахи, давным-давно выброшенные из московской жизни за ненадобностью. Если долго сидеть у родной могилы, то начинаешь видеть тайную жизнь другой Москвы, о которой мы ничего не знаем и не хотим знать: через забрызганный дождём лист петляет муравьиная змейка, вдруг строй сбивается: кто-то уронил что-то непонятное, вокруг собирается толпа помощников... Шмель медленно приземляется на цветок, снижая скорость и выравниваясь. Птицы подлетают близко-близко - здесь они хозяева, им тут хорошо, они непуганные. Меня не оставляет давнее ощущение, что птицы как-то связаны с тем миром и этим, и за кладбищенскими я наблюдаю с повышенным интересом, но они не выдают тайн, только изредка подбрасывают новые мелкие загадки. 

Высоко шумят кроны старых клёнов, дубов и лип. Полустёртые и тщательно подновлённые имена, вылинявшие под дождями фотографии (всегда думалось: а правильно ли вешать фото стариков и старух? Может, они как раз хотели бы, чтобы их запомнили молодыми - они же были ими когда-то?), даты, даты. Ах, этому было всего 18... А этой славной девочке не исполнилось и 30. И этой женщине с грустными глазами всего 50 - жить бы да жить... Возможно, нет ни одного другого места, где бы в голову лезло столько банальностей. Хотя, с другой стороны, вряд ли на свете есть что-то банальнее смерти. 

Я закрываю за собой калитку и, уходя, чувствую, что в спину мне смотрят любимые родные глаза. Те самые глаза, которые я ношу в своей душе и буду носить всегда, пока мои собственные глаза не погаснут, чтобы навсегда зажечься внутри кого-то, кто их любил.