Маргарита Макарова

Мать-и-мачеха.

И однажды мне надоело. Надоело писать натюрморты. Цветочки, цветочки... Скучно. Вечные цветы в вазах. Драпировки.

8

"Песнь песней" на матерном, или Екклесиаст — дилетант.

Ну и дела. Если бы у меня под боком был сосед, который втыкал бы мне во все части тела препоны и смердил бы везде, какой я типа нехороший, я бы заслала бы к этому соседу самых лучших разведчиков и устроила бы там такой майдан,что мало бы ему не показалось. Что б не ссорился, не жадничал. Нормально же давали. Мало показалось? Решили хапнуть , да еще и в ЕС мотануть? Самыми хитрыми себя считали? Нет, ну правда. Вопрос, почему наш всевидящий и за всеми следящий ФСБ и СВР пропил майдан в Киеве? Разведка и осведомлённость — это же главная фишка русских правителей. Во всяком случае — объявленная. Как смена власти в Киеве оказалась для наших настолько неожиданной, что они аж с обиды и перепугу хапнули Крым и остальное? Что это за разведка такая, которая не знала о готовящемся перевороте на территории, по которой идет жизненно важная для всех жила. Да СВР должны были знать, чем пахнет каждый пук каждого порошенки в тех краях... Чем у нас занимается СВР и ФСБ? Пьяных мальчиков под машины толкает?А нет, они же на гелендвагенах шествия устраивают... Видать только это и умеют. Наверное это самое протухшее, когда в таких органах встают дети блата. Короче, смердит у нас наша разведка. Даже под луганском попался русский. Грибы что ль собирал?

0

Судьба

Часто мы говорим — «всё в твоих руках». Или нам говорят. «Верь в себя!» «Возьми себя в руки!» «Хочешь руку помощи?Посмотри на свою правую руку!» «Не ной! Делай что-нибудь!» «Делай, и всё получится.» И т.д. Возникает вопрос — а как быть с объективной реальностью? Верить в себя, или в объективную реальность? А если реальность не верит в тебя?

0

Экскрементальный рай Путина.

Москва. Метро Тушинская. Вот и появились в Москве видимые сортиры. Мочи сколько хочешь...

6

Выживание

Когда-то я дала себе слово — никогда не говорить о политике. Это было ещё в студенческие годы. С тех пор я только утверждалась в правильности своего решения. Споры и разговоры о том, кто прав, кто не прав, как надо, и как -нет, что было бы, если бы, и как могло бы быть, если бы не...

5

Через жопу к звёздам

Появился портал для связи с главой государства.

1

Анкара

Помнится, совсем недавно, в Анкаре на открытии выставки был убит русский посол. В прямом эфире.

4

Путин и девушки.

Когда-то на ист факе был такой профессор Кузьмин. Его главной фишкой были теории заговора. Сам он был из Рязани, и звали его Аполлон. Вообще-то он был специалистом по Киевской Руси и славянам. Но быстро забывал об этом, когда речь заходила о масонах, евреях, Ротшильдах и Рокфеллерах. Кем был по происхождению Сталин, Гитлер, от кого родился Ленин и Троцкий, - всё это переплеталось с пазиграфией.

0

Белое кружево на белом атласе.

Поезд из Праги в Москву. Сначала был автобус из Парижа в Прагу. На перекладных...

0

Вопрос Путину с задних рядов запылённого автобуса.

Существует структура социума: государство — власть — общество.

14

"Настоящих буйных мало"...

В этой жизни ни к чему нельзя привыкать — ни к зубам, ни к красоте, ни к молодости, ни к самой жизни.

14

Бедные дети богатых родителей.

0

Макрон, Путин и попа дочки Пескова.

0

Совершенно дурацкая история.

И вот влюбилась я как-то в англичанина.

4

Русская мафия.

0

«Они до сей поры...»

«Они до сей поры...»

0

Мифы об Атлантиде.

 

0

Порхающая бабочка.

ЧЕЛОВЕК С ТЕРМОСОМ

0

Безумные гробики.

ГЛАВА 1

0

Покер.

 1. СОВЕЩАНИЕ

2

Селена. Окончание.

Март. Конец марта. Я стала делать изнурительную гимнастику. Поворот — застыть — не двигаться — снова поворот — снова змеиное застывание. Неделями я делала эти нелепые упражнения.

0

Селена.

Не знаю почему, но именно это мне все время приходило в голову. Вспоминалось и вспоминалось, как наваждение, как паранойя. Снова и снова перед глазами вставали пустые стены. Там, где были мои картины, не было теперь ничего. Картин не было. Все было. Все. Абсолютно все! И гостиница стояла, как ни в чем не бывало, и секретарь в мейн офисе сидела — все та же Катя. И даже господин Расмусен — главный управляющий гостиницы «Олимпик Пента — Ренессанс» — все было на своих местах. Зал «Одесса», располагавшийся под первым этажом, под холлом и рецепшеном, рядом с несколькими бутиками и магазинчиками сувениров, все так же широко открывал двери для презентаций и банкетов. Все и всё были на своих местах. Стены с теми же крюками, жалкие стены вечно закрытого зала были украшены какими-то картинками под стеклом. То ли это были акварели, то ли просто постеры. А мои роскошные холсты, над которыми я корпела годами, вылизывая кусочек за кусочком, сантиметр за сантиметром, подготавливая триумф моей славы, моей талантливости, моей гениальности, копя работы для звездного часа моей карьеры живописца — все они исчезли. Драгоценные холсты, покрытые драгоценной живописью гения… Где каждый слой краски, каждый мазок были замешаны на поте и крови… Я вспомнила, как в рваной футболке, сидела в своем уголке у окна перед мольбертом, нанося все новые и новые слои полупрозрачных красок, ломая глаза, всматриваясь в натуру, или представляя себе, как все этом могло бы выглядеть в реальности. Я даже название придумала своему направлению в живописи — реинкарнейшн волд. Натюрморты с кружевами, с цветами, с маленькими фигурками людей, радостно разгуливающими среди огромных букетов, цветов и бутонов, плодов и ягод, чашек и ваз. С великолепными пейзажами за драпировками. Сердце обрывалось. Я с тоской смотрела на стены. Где же они? У входа меня ждала журналистка. Она хотела… Что она хотела — было уже неважно. Единственное, что было теперь важным — найти мои картины. Я бросилась в главный офис. — Где они? — Кто — они? — Не валяйте дурака! Где мои холсты из зала «Одесса»? — Вас слишком долго не было. Разве не вы их сами и увезли? — Что? — Их сняли. — А почему мне не позвонили? — А сами вы почему не позвонили? — Так я же думала, что тут все висит. Все было нормально, если вы решили снять картины — почему бы не позвонить хозяину? У вас ведь есть все мои координаты. Когда вешать нужно было — машины прислали за картинами, а когда снимать, — так даже номер набрать стало трудно? — Я ничего не знаю. В холле ко мне подошла журналистка, что-то непрерывно, злобно, и неприятно мне выговаривая. Мне было все равно. Картин не было. Какая теперь журналистка!? Жизнь кончена. Столько лет пропало в черную дыру. В этот зал не пускали даже меня! Зато там проходили презентации многих известных компаний. Я шла вдоль проспекта, мимо неслись машины, я брела, не разбирая дороги, не запахивая шубу, не надевая шапки. Слезы заливали щеки, капали с подбородка. Длинный шарф волочился за мной по снегу. Ветер поднимал широкий подол и развевал его, пропуская холодный воздух мне под одежду. Ну и пусть, заболею и умру. Зачем мне жить, когда нет моих картин. Я столько лет их делала, рисовала, корпела ночами. Это техника старых мастеров. Это труд дней и ночей, это беспрерывная жопа. Я шла и шла, до метро было далеко. Да мне и не хотелось в метро. Мне хотелось раздеться до гола, выть и орать во весь голос, бежать босиком по снегу, чтобы хоть кто-то, хоть бы даже и милиция, обратила внимание на мою боль. Но всем было все равно. Всем и сейчас все равно. В людях нет ни сочувствия, ни жалости. Сколько это уже продолжалось? Год? Два? С чего все началось? С дачи? Мусорное ведро у крыльца. Мы уезжали, оставляя его полным. Приезжала я — его содержимое было все вывернуто и разбросано по земле. Я собирала все, потом выбрасывала. Потом мы снова уезжали — дача была недалеко -я люблю ездить… тогда любила… Приезжаю — мусорное ведро снова оказывалось выпотрошенным. Странно. Я молчала, тогда никому ничего не сказала, но подозрение закрадывалось. Радостное подозрение… Глупая… Я радовалась, что привлекла внимание… Да и к кому я должна была идти с мусорным ведром?! Даже не знаю, откуда взялась эта догадка. Я не шпион, не работник спец органов, не имею отношение ни к чему подобному… Но живительная уверенность, что мной заинтересовались спец службы — проникла в мой мозг. Да, конечно, можно было предположить, что это ежики приходят и копаются в мусоре. Опрокидывают его и разбрасывают содержимое в поисках пищи. Ежики. Совсем недавно я со своим доберманом сидела ночью на крыльце этой самой дачи и ждала, когда ходячий кактус убежит. Моя доберманиха обожает охотиться на ежиков. Она лаяла и лаяла в ночи, пока я не открыла… ха нет, не так, я не вышла сама. Я вышла, и она выскочила за мной. И тут же кинулась в траву. Подпрыгивая от радости, от встречи с безобидным животным, она схватила его и положила у меня перед носом, на дорожку. Я крикнула ей — не тронь, это ежик. Спать не хотелось. Начинал брезжить рассвет. Серело. Наверное, было три часа утра. Тишина. Я села на ступеньки крыльца и замерла ожидая движения ежика. Собака уселась рядом со мной, на крыльце. Мы не сводили газ с ежика, а он лежал на дорожке колючим клубочком. А мы не торопились. Клубочек побежал. И когда он уже совсем хотел завернуть, следуя дорожке — собака не выдержала, и кинулась к нему, чтобы остановить зверюгу и не дать уйти этой смешной добыче. Она снова схватила его и принесла на крыльцо. Ежик шипел и пыхтел, как паровозик, возмущенно и устрашающе. Я взяла его курткой. Ежик угрожающе зутухтел и растопырил лапки. Когтики тоже растопырил. — Ну и распальцовка. Блатной ежик тебе попался. Придется отпустить, — рассмеялась я. Доберманиха моя безумствовала рядом. На следующую ночь собака моя принесла двоих игольчатых прямо из под крыльца. — Наш ежик уже братву привел. Ежики ходили каждый день. Лето было теплым. Их не смущало даже то, что собака таскала их в зубах. Способны ли колючие звери перевернуть ведро, где нет ничего съедобного? Если не ежики, значит и не собаки сторожа — там не было ничего, что можно было сгрызть. Значит кто-то регулярно опрокидывал ведро у крыльца. Кто и зачем? Вряд ли это делалось для того, чтобы реально узнать, что там, и вычислить, что я ем и куда что выбрасываю. Скорее всего — все это делалось для демонстрации: «Ты под наблюдением». И это были только первые шаги. Чтобы мне стало страшно. Из раза в раз — опрокинутое ведро. За мной следят. Неизвестно кто, и неизвестно зачем. Всё это началось после Белграда. Я вспомнила, как летела из блокадного Белграда, и рядом со мной сидел любезнейший и слащавеший серб, или он выдавал себя за серба, не знаю. Я отвернулась. Я не хотела с ним разговаривать. Я была сыта разговорами. Я страшно устала за месяц белградской выставки. Постоянный недосып, постоянные ночные разговоры, постоянное напряжение. Когда же мне подсыпали этой гадости? И кто? Кузина? В Белграде? Или в самолете, как раз вот этот серб? Кто подсыпал мне снотворное? Кто? И зачем? Нет, это началось еще до Белграда. Началось все тогда, когда я сделала картины о принцессе Диане. Да! Я сразу же заметила слежку. Они не очень и старались скрыть ее. Проверяют. Но что? Что во мне проверять-то? Родилась там, где живу. Даже учителя школьные тут же, на даче рядом огороды свои сажают. До сих пор за хлебом посылают, когда в магазин деревенский иду. Каждый раз, когда я приезжала на дачу, после продажи моих картин Аль Файеду, я находила чужие отпечатки на глинистой дорожке, размокшей под дождем. И перевернутая корзина с мусором. Ну кому нужно копаться в моем мусоре? А когда все снова собирала, то нашла сигарету. У нас никто не курит… И потом, совсем недалеко, в лесу, тут же, буквально в сотне метрах от моего участка, на тонком на насыпанном кем-то песочке я видела те же следы, и окурки тех же сигарет. И маленькие сосновые шишки. Шишки. Странно, а шишки-то тут при чем? Не важно, шишки в лесу повсюду, и тут их было не больше, чем везде. Ах да, я ходила в лес за шишками для самовара. Отключили электричество, и моя плита и чайник не включались. А так хотелось попить чая. Тогда еще у меня не было собаки, и мне не нужно было заботиться о том, чем ее кормить, если электричество отключат. Теперь все сложнее. Теперь у меня есть собака. Собака, которая не будет питаться чаем. Началось все с картин о принцессе Диане. Еще давно, черти сколько лет назад, после того, как меня выгнали из института, то ли за сионизм, то ли за антисемитизм, я дала себе слово, — никогда не влезать ни во что, попахивающее политикой. Никогда. А что вы смеетесь-то? Думаете эти сионизм и антисемитизм легко различить? Ну так получилось. Что была влюблена в профессора антисемита, а сама я против фашизма. Не потому, что убеждения, — а просто не находила критериев логически оправданных и научно обоснованных. Потому до сих пор не пойму по какой именно линии меня выгнали. В глубине души я уверена, что антисемитизм — официальная версия, поддерживаемая государством и органами. Ведь вот же, профессор-антисемит так и профессорствовал еще долгие годы, пока смерть не разлучила их. Его и институт. А меня выгнали… Сионисткой меня правда тоже трудно назвать. Мать моя из подмосковных крестьян, бабка была неграмотной батрачкой. Ну спросила я как-то на семинаре — «а как вы их отличаете?» Ну — евреев то есть. После этого мой рейтинг резко упал среди этой кучки людей. А меня нафик выгнали. И вот. Погибла принцесса. И я влезла. А что мне было делать? Художник — неудачник, отчаявшийся и готовый на все ради того, чтобы засветиться. На самом деле, слава меня мало волновала. Семья важнее. А семья моя жила… короче… — я пошла на все, чтобы вытащить свою семью в более человеческие условия. И либо сменить поле деятельности — живопись к тому моменту мне жутко надоела. А быть неудачником — и того больше. На мою первую выставку никто не пришел. Ничего смешного. Это так банально. К тому же, я не художник и не знала, что это обычное дело. Хотя и историком я тоже себя не считаю. Не важно, я думаю, из меня получился бы неплохой экономист, или врач, хотя в 9 классе я мечтала стать физиком ядерщиком — практиком. Механиком. И вот я шла. Я шла, продуваемая морозным январским ветром. Оглянувшись, я сразу поняла, что двое парней идут за мной. Но они были не одни. Несколько машин, как можно медленнее, то обгоняя, то снова возвращаясь, ехали рядом, преследуя меня. Обычная техника шпионских штучек. Я научилась их видеть даже тогда, когда уже не видела ничего. А сейчас от слез и холода я не видела почти ничего. Но ненависть не слепнет от слез. А этих я ненавидела всей душой. Как же ненавидела я их сейчас! Когда же это началось? Ах да, это началось сразу же, после того, как семь моих политических фигуративных натюрмортов уехали в Лондон. Тогда я еще не подозревала в какую пучину я опускаюсь. В какую схему я попала В какую западню я залезла сама. Я была рада, я была счастлива продать эти работы. Да еще с надеждой на выставку! И на какую выставку! В Лондоне!! Под соусом скандала убийства принцессы, и обвинения королевы в убийстве!!! О, на двух этих головах я буду продавать все свои картины по миллиону, как минимум. Стану сразу самым известным художником этого столетия, я стану богатой, и, наконец, я смогу купить квартиру для своей семьи, ну и машину. Смогу стать маленькой толстенькой старушкой, ходить как оборванка, и не напрягаться по поводу диеты, не напрягаться по поводу бесконечного рисования этих цветных веселых картинок. Практически сутками, с перерывами на часовую пробежку два раза в день. Никто не хотел брать эти картинки. Я сделала одну, и фотографию картины разослала по галереям и коллекционерам. Потом следующую. Выслала фотографии даже королеве. Все было бестолку. Одна галерея мне даже так и ответила — да кому нужна Диана — ее даже на родине не вспоминают. Всем наплевать, почему и как она погибла. А вы картины… Короче, к лету я уже отчаялась. Я закончила последнюю, седьмую и, уже по последнему, решила на своем ломаном английском написать обвинительное письмо против королевы. А что — обвинять так обвинять, и не только картинками. Я написала по всем лондонским газетам. И приложила фотографии картин. Я написала и Фаеду, в Харродс, но оттуда мне пришло письмо-отписка — от девочки-секретаря, что мол вас так много всех, и все вы зачем-то сюда пишите, и что вы хотите все, нам и невдомек, и просим вас, не фига писать, но за письмо спасибо. Я написала и в парижские газеты и в нью-йоркские, и даже в Берлин, короче, — все адреса, которые я могла достать в инете, даже бибиси и сиэнэн, — я всюду, везде, повсеместно, абсолютно по всем адресам разослала свои грозные тексты и фотографии картин. Конечно, мне было совершенно наплевать, как и кто и зачем и почему убил принцессу Диану. Она вообще мне не нравилась. А что хорошего, какие теплые чувства могла вызвать женщина, — профессиональная разрезательница ленточек? Разъезжающая по госпиталям без всяких целей, в праздном любопытстве, делая вид, что это ее работа, демонстрируя свои наряды, которые тут же продает с аукциона, и при этом думает, что она показывает людям свет в конце тоннеля? В этом конечно что-то есть. Наверное, и правда должен кто-то в обществе ездить, красиво наряженный, и показывать брильянты короны. А то в музее их разве насмотришься? А так, откроешь журнал, или новости в инете, а там — вот она витрина, прямо перед глазами и с руководством как носилось и использовалось. Ну, в общем, смысла в ее деятельности я не видела, более того, мне и сейчас, до сих пор кажется совершенно бессмысленным все эти благотворительные наезды. Сам приезд, сопровождение, дорога, охрана и прочее наверняка стоит дороже, чем цель визита подобного. Ну привез оборудование — здорово. Но ведь это можно делать и тихо, без шумихи. Странные правила, странные нормы- тихо давать деньги, или привозить то что нужно — это… — аморально. А собрать кучу старых шмоток и отдать их в дет дом — это морально — и раструбить об этом на всю страну. Так вот. Я сделала политические картины. А что, подумала я, что мне королева — отец родной? Почему я должна покрывать, или скрывать очевидность преступления и заговора? Уж писать — так ткнуть пальцем в убийцу! Как ни крути, но почему-то богатые становятся жадными. Так вот, в очередной раз. Я написала по всем газетам, и мне, вдруг стали звонить. Таймз, Телеграф, пытаясь взять у меня интервью. Смешно. Они думали, я разговариваю по-английски. А я только по-русски. Но я им все-таки ответила пару заготовленных фраз. Типа так, мол и так, это преступление, и преступление политическое. И что, мол такие преступления никогда не будут раскрыты. А зачем?! Заговорщики у власти — они же не будут раскрывать свои карты! И так все знают — кто и за сколько! Анекдот. Не могу поверить, что люди так тупы. Наверняка, они кое-что подозревают. А если они все же тупы именно так? И это жизнь? Просто всем на все плевать. Убили же не их. Не их убили, не им отказывают в лечении, не их преследуют, не у них война. Эта реальность иногда пугает меня до чертиков. Недавно, еду в автобусе, и рядом сидит старуха, и говорит, показывая на моего добермана, вот, а зачем вы ему ушки отрезали? Я говорю, — я не знаю, — им вот, беднягам, положено отрезать хвостики и ушки. А она мне — да нет, — они рождаются с такими хвостиками — я знаю — у меня у самой был доберман, у него всегда был такой хвостик. И тут мне пришло в голову, что раз так, раз этот обрубок в ее мозгу врожденный, то, пожалуй, бессмысленно разговаривать. И я сказала, я не знаю, я такого взяла, может, и ушки такие родились. А что оставалось делать? Объяснять — это же, как держаться за буратино во время пожара. К тому же я и правда подобрала своего добермана годовалым и брошенным. Кто-то отдал теткам у метро, и он стоял там, вернее стояла, рядом с коробками, с котятами и мелкими щенками, несчастная, без хозяина… И даже не лаяла на всю эту живность… А когда поняла, что она живет со мной, и я ее хозяйка, она стала лаять и гоняться за мелкой живностью… Я тоже, помню раньше все помалкивала и боялась слово сказать дуракам и идиотам… терпела все… Теперь я нужна только ей… Своей собаке… Она меня даже любит… Пусть за кормежку, но любит по-настоящему. Люди ведь и за большие вещи любить не станут. А эта любит. И даже спит со мной в одной кровати… Иногда, правда трусит, и уходит спать в мансарду… Думает, я не смогу ее защитить… Корче, объяснила, как смогла. Нарисовала и нарисовала. Не говорить же, что деньги нужны, семье жить негде, а ваша королева убивает девушек направо и налево, а вы сидите и молчите… Короче, самое забавное, Таймз опубликовали пару строчек про мои изыскания живописные, и мне тут же позвонили из офиса Фаеда. Так собственно я и узнала, что они написали обо мне. Потом нашла заметку про нашего мальчика, то есть про себя родимого. И все завертелось мгновенно. Мне позвонил Фаед, я ему выслала фотографии, потом он попросил одеть лежащую, мертвую Диану, а то мол, нехорошо, покойница и голая. Я набросила полупрозрачный шарф. Потом он долго торговался. Потом он сказал, что обещает мне выставку, если соглашусь на эти условия, ну я, естественно, согласилась. Важнее последующие продажи, чем одна эта. Короче. Он заказал федерал експерсс, и картины увезли. С тех пор я и заметила, что за мной идет хвост. Хвост был везде. Буквально везде. На даче переворачивали мои мусорные ведра, в магазинах я видела ходящих за мной подозрительных людей. В Италии, когда поехала туда с дочкой, весь автобус был набит странными женщинами, постоянно выспрашивающими меня, как я хожу в туалет, и не мешает ли мне дорога в связи с фекальными отделениями. Да, доходило до смешного. И короче, все это меня реально забавляло. Я была страшно рада, что меня восприняли так всерьез, что решили проверить соответствующими службами, что я и кто я, и уж, наверняка, я точно поеду в Лондон на свою выставку, и скажу там пару слов о злобной убийце королеве, и милой, доброй, как это они говорят — компешн — сочувствующей всем Диане. Я смогу тыкнуть пальцем, в настоящего убийцу, смогу кое-что заработать, и стать, наконец, вольным человеком. Смогу спасти мир от убийц и оправдать девушку. Конечно, королева не сама убивала. И уж тем более не подписывала указ-приказ, и не ставила печать и подпись. Но что это меняло? Убийство есть убийство, и никакая тайна не стоит смерти. Да! Я была рада! За мной хвост! Меня проверяют! Ура! Это перед тем, как разрешить мне поучаствовать в скандале! И не в каком-нибудь там мелком, типа убийство Литвиненко, а в реально большом скандале, обвинение в убийстве самой королевы! Круто. Как же я потом жалела обо всем этом! Но уже тогда изменить я ничего не могла… Один мой знакомый предупреждал меня, — это опасно, тут у нас в Англии королеву любят, тебя запросто могут убить. Меня это не страшило. Ну абсолютно. Опасность меня заводила. И да, отступать было некуда. Нужно было что-то делать. Либо нужно было уже бросать живопись. Все равно, этим я уже ничего не могла заработать. Ни одна галерея не брала у меня ни одной работы. Я не член союза художников — меня не приняли, стоять на улице слишком нервно, на фига — тогда уж лучше пойти в магазин кассиром — уж если просидишь полсуток за кассой, хоть зарплату получишь. А лучше газетами в киоск. Да, точно. Лучше газетами в киоске торговать. И новости почитаешь, и журналы посмотришь, полистаешь, и зарплату получишь. Я ждала вестей от Файеда с нетерпением. С нетерпением и радостным лихорадочным волнением. А хвост. Да плевать. Что они могут мне сделать? Раз им делать нечего — ходить за мной. Пусть ходят. На то они и хвост, чтобы проверять. А мне скрывать нечего. Кроме мыслей… Которые совсем не совпадают с тем, что я говорю. Думаю — об одном, говорю- совсем другое. Я даже придумала новый афоризм — если ты говоришь, что думаешь, значит, ты не думаешь, что говоришь. А что я сделала для своего ребенка? Родила и все. Я ничего не сделала для своего ребенка, ну абсолютно ничего. Я не добыла для него квартиры, не заплатила за дорогую школу, не купила ему… да вообще… Ради своего ребенка я готова была на все… Даже на смерть под топорами фанатов английской королевы.. Да плевать мне было на фанатов королевы. Дураки остались, как говорится, в дураках. Каждый народ достоин того правительства, которое есть. Если они готовы платить за существование королевы — значит они сами и хороши. Сколько стоит сейчас политический шоубизнес. Президент туда, депутат сюда… Деньги сюда, деньги туда… Разве можно людям сказать правду? А вы попробуйте. Люди даже не поймут, что тогда исчезнет колоссальная статья расхода на полит представление… И эти самые деньги пойдут им же в карман… На медицину, на жилье. Страшно сказать, мы не можем сделать простых протезов, не можем лечить бесплатно детишек, не можем получать лекарства, а тратим деньги на содержание ненужных и нефункциональных институтов власти, королевы кривых зеркал, депутатов погорелого театра и президентов — двойников. На речи и выступления ни о чем, на новости ниоткуда. Медицина в тупике. Зато улицы заполнили машины, которые нерентабельны и в принципе — ничто другое, как обычные дорогие игрушки. Один вопрос — почему у меня ничего никогда не получалось? Сейчас меня этот вопрос особенно мучает. Почему у меня никогда ничего не получалось? Все, за что я не бралась — не выходило, не имело реальных результатов, я не могла заработать деньги, я не закончила институт, я не сделала ни одной удачной выставки, Я не… короче — неудачница… Я уже не говорю о любви. Впервые я заметила хвост на даче. Именно. Каждый раз мое мусорное ведро на улице оказывалось перевернутым. И я была уверена, что слежка началась. Я стала осторожно говорить по телефону, не высказывая ни семитские, ни антисемитские фразы, кто обжегся раз — дует на молоко. Хотя я уже давно забыла- кто такие евреи. И с этим я справлялась очень легко. Да, такое было время. Хотя мне и пытались о них напомнить. Как-то я стала просить выставку в доме писателя и одновременно подъехала в фонд культуры. А что, есть у нас фонд культуры, или нет? Оказалось, я туда не на той козе подъехала. В доме писателя нужно было предоставить рекомендацию от писателя. Я, недолго думая, позвонила Корнюшину, на которого когда-то, будучи студенткой ист фака, для «молодой гвардии» писала рецензию. Этот деревенский писатель был человек простой и смешной. Я помню, у него дома в вазочке стояли красивые грибы, испеченные кем-то из его деревни, и засушенные им на многие годы — слишком красивы были, чтобы слопать, а надежды, что снова напекут — не было. Так вот, он с легкостью откликнулся и сходил со мной в дирекцию этого самого дома и что-то там сказал, что требовалось. Мне велели ждать ответа, как говорится в том детском стишке. И одновременно, — я была очень энергична тогда, — я сунулась в этот фонд. Фонд культуры. И придя туда с фотографиями, или за фотографиями уже, типа за ответом, чтобы выяснить, вообще есть ли у меня шансы попасть на какое-нибудь мероприятие этого странного учреждения, цели и задачи которого остаются загадкой для меня до сих пор, — а, кстати, он еще существует? — я услышала любопытные ответы. — Это ведь вы подали заявку на выставку в дом писателя? Так вот, мы вам отказываем. Ваш рекомендатель — антисемит. И тут вам отказываем, и там тоже. Молодой человек, сухощавый, высокий, с какой-то известной фамилией, кажется Бенуа-какойтович, был, похоже, очень рад, что так кратко и толково расправился со схваченным за руку антисемитом. А главное, наверное, думал он, это так больно, — отказано сразу в двух местах. Возможно, что он даже надеялся на небольшое шоу, хотел увидеть, как я буду кусать локти, а может, даже вскрою себе вены, или умолять его и плакать. Эти надежды и ожидание были написаны у него на лице. Оказалось, что художественный совет один на все площадки! После таких проколов приходилось быть очень острожной. Не дай бог косо посмотреть на кого-нибудь с горбинкой. Или наоборот. Хотя, тогда мне было все равно, — кто и что, лишь бы продать немного картинок. Главное, было не впасть в депрессию и не отрезать себе ухо, как Ван Гог. Сами мы не местные, люди мы бедные, и единственная наша звезда — звезда дурака. И светила она мне что есть мочи. Можно сказать, звиздела. Но дело не в этом. Так о чем я… Ах да, сразу после отъезда моих картин в Лондон я заметила слежку. Не могу сказать, что у меня…, нет не так, что я была параноиком. Нет. Я вообще человек неверующий. Я не верю в бога, не верю в снежного человека, не верю в барабашек, я не верю в сиес ай, я не верю в телепатию, я не верю шаманам, я не верю в инопланетян, я не верю в карты, в гадания, в снежного человека, ах, это я уже говорила. Я тогда верила только в себя! Я самая умная, самая хитрая, со временем у меня все получится, нужно только понять, как все происходит, попасть в нужное время в нужное место, понравиться кому надо, и все будет, влезть в схему! А почему у меня ничего не получалось? Ладно, это уже другой вопрос. Преследование меня развлекало. А так, жизнь моя ничем не изменилась. Я просто рисовала дальше, и ждала, когда же Фаед позовет меня в Лондон. Но этого не происходило. И я решила ехать в Белград. Вот тут я увидела эту слежку в реале, так сказать, — лицом к лицу. На выставку пришла странная женщина в золотой шляпке. Она ломала язык, впрочем, мой английский был еще хуже. Все что я поняла из того, что она мне говорит, что наша встреча не случайна. Не случайная встреча. Вот! Наконец-то. В моей жизни начинают происходить позитивные сдвиги. Мной начинают интересоваться! Я тоже могу исполнить роль. Да любую. И за словом уж точно в карман не полезу. После того, как Фаед купил мои картины и обещал выставку, я написала в масонскую ложу в Лондоне. Даже в несколько лож. В инете полно адресов. Ну не полно, но три я нашла. И выслала им фотографии моих картин, в том числе и про принцессу, и сказала, что вот мол я, так мол и так. Странно, при такой замасонености мира, я не была членом ложи. Я тогда очень жалела об этом, а потом мне сказали, что если ты член ложи, ты должен ходить на собрания, типа комсомольских собраний. О! Это не для меня. Я ненавижу собрания, и всякое такое, ненавижу предписания, ненавижу правила, кодексы, знаки отличия, чины и звания, ненавижу иерархию, и вообще, я чувствую себя диким человеком, может, как раз тем снежным отморозком. Короче, я решила, что это как раз и есть последняя масонская проверка, и меня, наконец, примут сейчас в эту чертову организацию, и я смогу срубить немного деньжат и опять же квартира, машина, и шампанское на берегу моря… Я уехала в блокадный город, потому что отчаялась ждать. Но опять же — не сама! Они меня позвали! Кузина пригласила меня с выставкой. 99 год. Мне пришел вызов, приглашение, просьба. Год прошел с того момента, как я выслала свои картины в Лондон. Ничего. Как упорно сестра звала меня туда, в Русский дом. Звонила. Расписывала что-то. Что будет пресса, журналисты. Съемки. А ведь до этого мы не разговаривали с ней десять лет. В душе я презираю и власть и всю эту возню вокруг. Удивительно, что столько лжи вокруг всего этого. Но дело не в этом. Я анархист, и анархистом помру. Мне противны люди, что не умеют организовать хозяйствование, но зачем-то предлагают себя к руководству. Романтика. Все нужно рассказывать по порядку. Иначе же вы ничего не поймете. А мне так хочется, чтобы вы поняли то же самое, что удалось понять мне. Тогда, в Белграде, я была счастлива. Вот оно, исполнение. Уже скоро. Естественно, они не могут меня вызвать в Лондон, потому что не уверены в моих целях, в моей искренности, в моих настоящих мыслях, а скандал должен быть большой, и а…а вдруг я, правда, стану кумиром миллионов. А я при этом даже не член. Никто. Не состою, не участвовал, не замечен. Ужас. Даже компромата нет. Ни наркотиков, ни милиции, ни курева, даже не пью. Даже не член союза художников. Я не понимала тогда, что они закрывают мой канал. Художник? — Изъять ее картины. Все! Она больше не художник! Ни слова правды не должно просочиться в мир. Заговор должен быть стерильным. Кто эта женщина? Просто сумасшедшая. У нее нет ее картин. Потом, много позже мне сказали в инете — твои картины еще всплывут, но, дорогуша, не под твоим именем. А ты никто — можешь доживать. Но тогда я не понимала. Я ждала коннекта. Когда же, когда же, — единственное, что интересовало меня больше всего. Когда будет контакт, я подпишу любую бумагу. Началось все с того, что с меня взяли в аэропорту все деньги за вес картин, хотя этого не должно было быть по договору о выставке. Я оказалась в Белграде без денег. Но деньги на жизнь там нужны небольшие. Главное, что у меня не было денег, на вывоз моих картин из Белграда. Вот что! И мне пришлось сидеть бесконечные ночи в баре Русского дома с потенциальными покупателями, чтобы хоть что-то заработать на вывоз багажа. Сестра запретила мне звонить в Москву со своего домашнего телефона. В Русском доме орали и отгоняли меня от компа. Это был какой-то заговор. Но все же мне удалось послать мужу сообщение, что я без денег, и чтобы он узнал, можно ли заплатить из Москвы за багаж в Белграде. Оказалось, можно. Как все происходило. Сидели мы в баре в Русском доме, маленьком замызганном помещении, где ничего хорошего не было, и взгляду не на чем было задержаться. Выглядел этот бар ужасно. При обычной ситуации, я бы вообще не задержалась бы в этом грязном углу ни на секунду. Днем, во время дежурства своего в зале выставки, я ходила на улицу и лопала кусок мяса с капустой, который жарили тут же, в стеклянной палатке, прямо на глазах у покупателей, все это было добротно, вкусно, но слишком перчено. Но сытно и вполне толково зажарено, на решетках металлических. Стоило все это копейки, так же, как и такси. Потом я делала себе чай в комнатке в Русском доме, заваривая его в кружке. И вот, начались эти бесконечные ночные бдения. Разговоры, разговоры, разговоры… Я приезжала к сестре на окраину Белграда под утро, обычно пьяная, потому что болтовня эта сопровождалась возлияниями. Нет, обычно я отказывалась. А механизм был такой. — Вот мы сегодня подумаем, придем завтра, пришлем вам еще кого-то, вы сможете познакомится… И мы еще поговорим, а мы решим, что взять. Все было довольно прозрачно, так картины не покупают, чтобы взять картину не нужно мучить художника изнуряющими и изматывающими разговорами о черти чем. Сейчас опять вспомнилось — вот так и разграбили мои картины в гостинице. Олимпик Пента — никто не мучил меня там разговорами, просто стибрили …зачем платить нищему, низшему… Его деньги не спасут… Кажется, мы поговорили обо всем. И о сионизме, и об Израиле, и о гедонистах, и о Гегеле, и о возрождении, и о масонстве, и о власти, и той власти, и о другой. Я даже расписала смысл своего ноу хау- направления в живописи- реинкарнейшн волд. Я даже начала сомневаться — а то ли я говорю. Но потом мне пришло в голову, что вопрос не в том, что я говорю, а в том, сколько я смогу выдержать почти без сна, в поточном трепе. Оказалось — целый месяц. Однажды, закончив трепаться не очень поздно, но очень устав, я решила поехать к сестре на трамвае — благо он подошел к остановке одновременно со мной. Туманный вечер, сырой и серый, окутывал ноябрьский пейзаж площади. Народа, несмотря на поздний час, скопилось много. Внезапно, трамвай вынырнул из тумана и возник радостным персонажем в холодной дымке. Я нетерпеливо вскочила на ступеньку и села у окошка. Скоро, совсем недолго, и я буду сидеть у Светки на теплой кухне, и пить вкусный крепкий чай. Спать у сестры, правда, тоже было неудобно. Диван был мне коротковат. Но в Русском доме я спать не могла. Во-первых, там было холодно. А во-вторых, там все было под контролем. Я это поняла после одного из вечеров. Сотрудник наших служб занимал там апартаменты второго этажа. И когда после долгих разговоров я собиралась уходить, он вдруг нарисовался в проеме моей комнаты и пригласил поговорить. — Еще? — невольно вырвалось у меня. — Опять и снова? Я молча подошла к нему и молча поцеловала. Сказывался стресс. И все стало вдруг по-другому. Следующее утро встретило меня в лице директора этого заведения, который с порога сказал мне «ты». Я не люблю панибратства. Мы с этим дядькой вряд ли ходили в один детский сад. К тому же, на нем был малиновый пиджак! Малиновый пиджак на мужчине для меня равносилен костюму мультяшного героя. Пусть я не уважаемый член общества, меня никто не боится, я не имею сундука с золотом, и у меня нет армии вооруженных бандитов. Но к его кругу я тоже не принадлежу. Какой бы он ни был. Я женщина, и не привыкла, чтобы чужой человек, который ходит в красном малиновом костюме на работе, обращался ко мне на «ты». Никакой мой просчет, фривольность, поцелуй, или даже… да мало ли что… что может мне взбрести в голову… — все это не могло дать и не давало ему зеленый свет на такое обращение ко мне. Даже если бы я трахалась с этим сотрудником перед камерами, и он всю последующую жизнь смотрел бы это шоу, он тем более не имел права так ко мне обратиться. Я удивленно тогда подняла брови. Он поправился. Это поставило все точки над «и». Либо тут все просматривается и все пишется… Либо все просматривается и пишется только за мной. Был еще одни вариант, — что пишется и просматривается за каждым, вновь прибывшим, вновь появившимся, новеньким так сказать. Какое это было безумие — приехать в блокадный Белград. Но инициатива исходила не от меня. Все это были мелочи, но опять же надежда крепла, я на крючке, вернее они на крючке, а я на проверке. Я все еще развлекалась. Меня проверяют и скоро, вот уже совсем скоро меня примут, и я буду исполнять одну из главных ролей в каком-нибудь действе, получу кучу денег и куплю квартиру и так далее… Все это было смешно, пока не затронуло уже не возможности заработка и собственную шкуру, а жизнь моего ребенка. Все это было еще впереди, а пока я смеялась, насмехалась и требовала, чтобы со мной разговаривали на «вы». Я так и назвала то время — белградский кошмар. Когда я вернулась домой, — то думала, что белградский кошмар закончился. Как я была тогда неправа. Я не знала, что кошмар еще только начинался. А тогда, ну что тогда… ну осталась я без денег… какая ерунда… ну осталась я в чужом городе одна… да боже мой… ну спала я на кушетке на которой не помещались мои ноги… ну не в холоде, не на улице спала… Ну приходилось сидеть долго в кабаке и разговаривать, но ведь не пытали… ну следили… Так вот… о трамвае… Он вынырнул внезапно из тумана. Я села у окошка, потому что узнавала свою остановку по виду, а не по названию. Трамвай все ехал и ехал. Было темно, около 12 часов. Дома закончились, показался лес. Лес! Какой лес внутри города?! Это был не парк. Это была не аллея. Это был настоящий лес, без дорожек, без скамеек. Куда едет этот трамвай? Наконец, я догадалась посмотреть на анонсируемый транспорт на следующей остановке. На расписании был совсем другой номер трамвая! Там был чужой номер трамвая. Чужой, в смысле не мой. Это был не мой трамвай! Так поздно, а я сижу в каком-то не своем трамвае и еду черти куда, скорее всего в другую сторону и смогу ли я найти теперь свой дом, вернее сестрин. Это было так неожиданно, что я даже не выскочила сразу. Соображай, не соображай, а надо выходить. Делать-то нечего. Рванувшись, я соскочила с трамвая на следующей остановке. Не думая, не разглядывая, где я и как я отсюда выберусь. Этот вопрос даже не возник у меня в голове. Как… как… Да на трамвае! Как приехала, просто перейду на другую сторону, и сяду на такой же точно трамвай, но в другую сторону и доеду до того места, где ходит и мой трамвай, выйду и снова подожду свой. И вот я вышла. Лес. Темно. Снег. И одна колея. Одна колея! Одна колея посреди леса! Я хотела перейти на остановку в другую сторону, но ее не было. Обратной колеи нет! И нет рядом никакого шоссе, где можно было бы поймать такси. Ничего, пусто. Ни домов, ни магазинчиков, ни телефона, ничего. Лес и одна колея. Я вышла и обомлела. Что за черт. За мной выскочил мужчина и нерешительно мялся рядом. Слежка, — я чётко и конкретно увидела сопровождающего прямо в лицо, но он недолго топтался, наблюдая меня в моем идиотском положении. Он пошел куда-то вдаль, где я видела насыпь железной дороги. Вопрос — зачем вообще тут была сделана остановка? Загадочные эти сербы. И как меня угораздило оказаться именно на этом месте? Сыщик небось решил, что я опытный шпион и ловко его вычислила! Вообще, если бы я была Джеймсом Бондом, то ничего лучше этого места для отрыва от слежки придумать нельзя. Сошел и тут же видишь, кто идет за тобой. Потому что идти тут некуда, и некому, потому что… Спустя пару минут я осталась одна. Среди леса, среди ночи, среди Белграда, посреди пустыни… Я заметалась, мысленно растерявшись, я не знала, что делать. — Да что я в самом деле! Я что зря бегаю каждый день по два часа. — сказала я себе вслух, вслух чтобы не чокнуться, слишком смахивало происходящее на декорации в спектакле. Я подхватила полы своей шубки и побежала. Я бежала и бежала, пока не увидела смыкающиеся колеи и потом освещенную остановку. На ней стояли двое — мужчина и женщина. Я по-русски просто спросила их: — Вы считаете, трамвай еще будет? На чистом русском языке они ответили мне — Конечно, будет. Сознание этого снова накрыло меня волной гордости за себя и за свой ум. Вот, до чего я хитрая. Я сумела заинтересовать нужных людей, они и пасут и охраняют. Только почему так долго. Почему меня до сих пор никуда не приняли? Разговорный марафон все длился и длился. Я чувствовала себя уже почти звездой. У которой каждый день берут и берут интервью… Вот удивительное дело. Самое ничтожное усилие, которое по результатам своим не стоит ничего, какой-нибудь трепач — актер — политик, или — певичка, или, что даже еще хуже — певец мужчина, — стоит увидеть пару тройку поклонниц, или поклонников, и уже мания величия, уже самооценка подскакивает до потолка, человек чувствует себя черти кем, чуть ли не пупом земли. И не важно, что через пару лет звезда исчезает. Звезда исчезает, а звездная болезнь остается… Вот и я, не важно, что и на эту выставку почти никто не пришел. Со мной вели бесконечные разговоры какие-то странные люди. Были какие-то австрийцы, как мне сказали, сотрудники австрийского посольства. Мне только потом пришло в голову, что блокадный Белград был без единого работающего посольства. Однажды я напилась. Мне так упорно наливали водку, что я подумала, а что — вдруг они хотят посмотреть — какая я буду, когда напьюсь? Нельзя отказывать будущим хозяевам в таком удовольствии. Может, они думают, что я стану разговорчивее? Еще более. Может, они решили, что я что-то от них скрываю? А чего тут открывать-то? Одни, изображают власть, актерствуя на трибунах, изображая многословной немотой волевые решения и владение ситуацией, другие… Как я была неправа. Как я ошибалась. Но, правда тогда еще не была мне доступна. Я не знала, что выбора нет, так же, как нет и свободы воли. Анархизм мой выражался в нетерпении и презрении, и я просто помалкивала о том, что я обо всем этом думаю. Мне абсолютно не хотелось участвовать во всем этом шоу. Но, сами понимаете… квартира, машина, бабло… Все это, или хоть немного из этого нужно было иметь, я шла на поводу у общих желаний, и при всем моем отвращении к лжи и притворству сама предлагала, и не только предлагала, но высказывала приемлемость для меня, для себя самой, всего этого механизма. Хотя в глубине души, наделась, что в один прекрасный момент я скажу всю правду… Всю правду… Я еще не знала тогда, в чем она заключается. Если бы я знала об этом тогда… Хотя ничего не изменилось бы уже… Все было предначертано. Я всего лишь осуществляла задуманное… к е м-то… Я следовала чужому плану, даже не подозревая об этом. Мысли… их же не читают… Их пишут… Но об этом позже… Каждый вечер, возвращаясь домой, к сестре, я встречала ее на кухне. В тот вечер меня привез домой службист. Я напилась, им показалось так сильно, что меня было страшно даже посадить в такси. Два сотрудника — два разведчика — два Сергея — были всегда рядом. Они не участвовали в этих разговорах, но сидели всегда, всю ночь здесь же, рядом, за соседним столиком, до тех пор, пока я не покидала этот чертов шалман при Русском доме, где висела моя выставка, и где я, как привязанная, вынуждена была вести этот бесконечный треп не только из желания быть куда-то и во что-то принятой, а просто для того, чтобы продать хотя бы одну работу и иметь возможность заплатить тысячу баксов за вывоз картин на москау. В какой-то момент мне показалось, что я в западне, и живой мне отсюда уже не вырваться. Поэтому мне было все равно, что демонстрировать и как. Тогда я еще очень хотела жить. И не просто жить, а хорошо, а еще лучше — жить очень хорошо, то есть иметь квартиру, машину, бабло… Кажется, я слишком часто об этом говорю… Но это все для того, чтобы… Потому что это были все мои желания… все, что занимало мои ум и сердце… это было то, что называется — мое умонастроение. Я выпила. Они упорно наливали. Терять мне было нечего. В тот момент я могла бы танцевать румбу голой на столе. Лишь бы выпустили домой. Ужасно хотелось домой, но я все так же улыбалась. Главное было тогда выбраться, уехать, вернуться домой, и по возможности, с картинами. Поменять билет я не могла. Держали картины. А вывезти картины я тоже не могла — денег не было. Как же меня тогда все достало и напугало. Уже в последнюю неделю я подумывала, что оставлю выставку сестре. Потом, когда-нибудь потом, заберу… Когда смогу… Постоянное напряжение. В каждом таксисте мне виделся чекист. Напоив, они не выпускали меня из вида ни на минуту. Я встала, шатаясь, и обратившись к Сереже маленькому заявила на весь этот крошечный шалман — Я хочу в туалет — друг — проводи меня на третий этаж. Сказала я это совершенно сознательно, тогда я еще не отключалась и всегда держала контроль за происходящим, сколько бы не выпила. Да сколько я там выпила-то! Пару стаканов водки. Ерунда для русской бабы. Русский дом в Белграде представлял из себя довольно запущенный особнячок, в котором располагался выставочный зал в нижнем этаже, с паркетным полом, выложенным приблизительно так, как в моей старой школе в детстве, построенной сразу же после второй мировой. Этот паркет, я помню, в школе старательно натирал мужик каждую субботу, и мы уважительно относились к этому полу, который блестел и пах мастикой и создавал ощущение музейности и возвышенности этого заведения. Тут же никто полов не натирал. Раз в неделю две уборщицы мыли его мокрыми тряпками, обычными грубыми тряпками на деревянных швабрах, старательно вытирая ряд за рядом. Это были русские женщины, вышедшие замуж за сербов и живущие тут, в этом городе, и счастливо получившие работу, пусть даже и такую, в Русском доме. Народа тут бывало мало. Во всяком случае, при мне — вообще никого не было. Два этих Сережи, не отходивших от меня — Сережа маленький и Сережа большой. Разведчики — боже мой- не смешите меня — что сейчас можно разведывать в наше-то время. Еще там был директор в малиновом костюме. Собственно, моей выставкой занималась там еще одна сотрудница. Некая Катя. Она ходила в кожаном комбинезоне и вполне соответствовала своей работе, так неприкрыто демонстрируя свое отношение к чекистам. Не хватало ей только кобуры на боку, а так вполне -комиссар красной армии. Она тоже была тут когда-то замужем, но, родив троих детей, развелась и теперь водила шашни с черногорцем, высоченным, черным, решительным мужчиной, метра два росту, якобы занимавшимся антиквариатом, а вообще тоже вроде возившим сюда русских и даже украинских художников и водившим их по всяким инстанциям. Вообще вся компания, вместе с этим кабаком, была дольно сомнительной. Я бы ни при каких обстоятельствах не стала бы общаться с этими людьми, кроме принудительных. На втором этаже был кабинет директора. Внизу была библиотека и вот этот кабак на десять столиков. Построено когда-то роскошно, с размахом, в размерах старого времени, — все это было запущено, вплоть до того, что экономили даже на инетовском трафике. Как же я хотела тогда домой. — Сережа, — громок позвала я.- Я хочу в туалет. Я хулиганила. Мне было уже совершенно по фигу. Но раз они хотели меня напоить, пусть водят меня в сортир и подтирают мне задницу. Я повисла на руках молодого парня, изображая полную невменяемость и сказала… Да, я сказала… — Поехали… На третий этаж в… Лифт. Туалет. Я заставила его снимать с меня трусы, и держать меня на толчке. Потом он на руках спустил меня вниз. — Господа, — я хочу спать. Вам не кажется, что мне пора танцевать? Я путала слова, я не знала, что сказать еще, что-нибудь шокирующее. Но, судя по тому, как Сергей сводил меня в сортир — впечатление было произведено. Да много ли тут надо было… для этого провинциального вертепа. Они вызвали летчика. Он сидел тут же, в закутке, и время от времени тоже подходил к нашему столику, чтобы дать возможность разговаривающему со мной отдохнуть. Тот замолкал и отходил, а этот занимал его место, и бросал пару анекдотов. А может, это была передышка для меня? Тогда это зря. Врать я могу без перерывов. Летчик был хорош. Высокий, статный, красивый. Я повисла на нем и велела везти меня домой. Это было здорово, что не нужно было ждать такси, и что я поеду домой в компании русского. Можно будет не напрягаться и объяснять куда меня вести, хотя у меня была бумажка с адресом, но все эти таксисты все равно пытались спросить у меня еще что-то и каждый раз брали разную плату. Летчик загрузил меня в машину, и мы поехали. По дороге мы самозабвенно целовались. Делал он это отменно. Я вообще люблю целоваться. А тогда это доставляло особенно острое наслаждение. Ощущение опасности повышало либидо. Хотелось целоваться. И не хотелось думать о будущем. Может быть, завтра, или на утро вообще расстреляют, или прирежут тут, на задворках этого заплесневевшего заведения, и сделает это тот же Сережа старший, или даже младший — такой милый смешливый мальчик — когда все делают то, что им говорят — разве можно ожидать сочувствия? Машина остановилась. Я удивилась, что случилось? — Выходи. Странно. Я вышла. Неужели вот так и кончится мое существование в этом богом забытом Белграде? Я стояла, прислонившись к машине, уже мне лень было притворяться пьяной, я стояла и, стараясь скрыть испуг, смотрела, что будет делать этот службист. Он тоже вышел, обошел машину и прижался ко мне, подсунув руки внутрь шубки. Мы снова стали целоваться, но уже прижавшись всем телом, я чувствовала его желание, оно было очень большим, вполне доросшим до нужности. Это заводило. — Пойдем в сторону, вон там, вон туда во двор. Странно. Что за провокация… или это намек, что прослушки и подсматривающей камеры не будет? Да, точно. Я только сейчас это поняла. Он хотел сказать мне, что снимать не будут, и никто об этом не узнает. Тупая-то я однако. Тогда я этого не поняла. Я просто испугалась. Испугалась сделать хоть шаг в сторону от освещенной дороги. Я готова была трахаться тут, прямо под фонарем, прямо на освященном шоссе, но идти куда-то в кустики, чтобы там возиться с мужиком по-свински, да еще зимой, да еще и… прирежет потом… Я замотала головой. — Я не подросток. — Пойдем. — Я хочу домой. — Хочешь, я повожу завтра тебя по Белграду? — внезапно переменил он тему. — Покажу все развалины. Хочешь? — Спрашиваешь. — Встретимся в Русском доме. Сестра ждала меня на кухне. Она была младше меня на год. Когда-то в детстве мы были очень дружны и даже играли в индейцев на даче. У нее с малолетства были роскошные пепельные волосы. Длинные косы были причиной слез при их создании. Две тугие косы переплетались каждое утро и завязывались обязательно прозрачной капроновой лентой. Никогда резинкой. Только лентой. Она часто плакала, и про себя я всегда называла ее -Светка — плакса. Она бежала к лесу, запиралась в маленьком деревенском туалете и там сидела и плакала. Пока кто-то из взрослых не шел ее утешать. Причин ее взрывов слез я не помню ни одной. Может, мы ее обзывали? Вроде нет. Еще мы обычно на даче играли в Акулину. Научила нас играть в нее двоюродная бабушка, которая сидела с нами тремя на даче. Баба Ира. Я, Светка и двоюродный брат Алешка, — мы садились за стол и раздавали всем карты. И потом тащили друг у друга по одной. Черная дама пик и была Акулиной. Одинаковые карты сбрасывались. Кто оставался с Акулиной — тот надевал платочек и сидел дальше в платочке. Самое трудное было не показать виду, что ты вытянул ее. Хотя тебя сразу же выдавал тот, у кого ты ее вытянул. Бывший владелец Акулины сразу начинал радостно улыбаться, корчить рожи, и ехидно хихикать. А в дурака мы играли с соседкой. Проигравший пил пол-литровый ковш воды. Однажды я столько выпила этих ковшей, что… Да, впрочем, ничего со мной не случилось… Мы все спали на железных кроватях… Над моей — висел кусочек ткани с вышитой толстой Аленушкой с козлом… По выходным приезжали все родственники — дядьки и тетки — спать было негде. Спали на полу. Я с тетками. А мужчины- мужья — на кроватях. Мужчин берегли. Военное поколение. А иногда мы спали на чердаке… И тогда наблюдали звезды… Мы даже карту звездного неба склеили… Я правда всегда просыпала момент появления какой-нибудь яркой звезды… — Вставай скорее, вставай, смотри… Это Марс… Меня старательно тормошили. Это я помню. Помню еще момент взгляда в окно и там яркое пятно… Или это была Венера… Я сразу же засыпала снова. Из всех созвездий я точно знаю только большую медведицу… Иногда могу найти и малую… В детстве мать постоянно показывала их в наших вечерних прогулках перед сном. Но после 17 лет мы разошлись. Или нам было по 15? Моя записная книжка попала в руки Светки. Я оставила ее у нее дома, когда ночевала у тети Жени. Тетя Женя — это ее мать и сестра родная моей матери. А записная книжка моя оказалась бомбой, которую никто из моих кузенов не хотел мне простить. Столько лет прошло. Меня не позвали ни на свадьбу, ни на рождение. Ни на второю свадьбу, ни потом. И вдруг она звонит. Приезжай- русский дом сделает тебе выставку. А что же я там написала? Как же я была расстроена, что потеряла эту книжицу. Изящная, маленькая, купленная в художественном салоне, в мягком телячьем переплете, она вся помещаюсь на ладошке. Я носила ее всегда с собой и делала записи прямо на ходу, иногда останавливаясь и записывая вдруг пришедшую глупость в голову. «Я чувствую себя особенной. Люди делятся на обычных, таких как моя кузина, Светка и таких как я. Я никогда не принадлежала к основной массе. Я умнее. И я это знаю с самого моего рождения». Видимо там было что-то подобное. Это был даже не дневник. Так, станок для словоизлияния… Понятно, почему попав в руки моей сестренки, книжечка прервала нашу детскую дружбу на долгие годы. Хотя, нет. Не понятно. Я не была у нее на свадьбе. На первой. Не была на разводе. Не была на второй свадьбе. И вдруг… Светка. Светка это была особенная пытка. А Светка была фанаткой Иеговы. — Ты знаешь каково имя бога? — она встречала меня на кухне посреди ночи подобным вопросом. — А ты знаешь, что ты еще увидишь свою мать? — Как? Мертвую? В Москве, с тетей Женей оставалась старшая дочка кузины от первого брака. Отец, дядя Костя, был шофером-дальнобойщиком и пил. Кузина в Белграде сидела дома с маленькой дочкой. Два этажа этого дома сдавались жильцам. Один занимали сами владельцы — Жика и Светка с малышкой. В комнате, в которой я обитала, стоял рояль. Ножка его была просто приставлена, и потому облокачиваться на этот рояль не рекомендовалось. Считалось, что когда-нибудь, кто-нибудь починит этот драгоценный инструмент, и тогда он сможет стоять как все, и на нем можно будет даже сыграть, не рискуя быть придавленным черным старинным крокодилом. Я бы предпочла быть бомжем, но иметь власть над своей судьбой. Или хотя бы знать правила игры. Моя кузина была похожа на скелет. Ребра выпирали у нее, ключицы торчали. Жика — муж ее, постоянно был дома. Мне некогда было разгадывать эту загадку. Ела она дома мало, хотя закрома тут ломились от мяса. В коридоре стояли холодильники с телами животных из деревни. Малышка спала в спальне родителей, хотя тут же была маленькая комнатка, которую готовили, видимо, для девочки. Тут торчали гвозди, которые я попыталась вытащить и выбросить — слишком опасно были они нацелены прямо на ноги. Светка выхватила у меня выдернутый гвоздь и с ужасом стала его убирать. — Ты что, он умрет, если узнает, что у него пропал гвоздь. За столом, на уютной кухне, она почти не ела. Я уже решила, что у нее нервный спазм. Она не может есть в чужой стране — подумалось мне тогда. Если мне удавалось вырваться пораньше там, то тут попадала в ночное, но уже домашнее, Светкино, божественное. Она тоже вела медленные разговоры о том, а что я хочу, и чем готова пожертвовать. Да боже мой. Я готова была пожертвовать правдой и тем что я реально думаю. Как я поняла позже, это вообще никого не интересовало. Все это было абсолютной ерундой и не интересовало никого, кроме дураков из фонда культуры. Бой шел на испытания, на измор. И тот, кто устроил этот бой, отлично знал, что я вообще могу думать, что я могу понимать, со своей голубой мечтой о квартире — машине — даче… Но это будет много позже. А пока мне казалось, что я и так все понимаю. Все что происходило, мне казалось, было у меня под контролем, во всяком случае, я все секла. Неясно было одно — когда закончится эта проверка, и какие правила игры. В связи со всем этим положением, которое я наблюдала, я не могла даже сказать сестре, что я без денег. Она все равно не могла мне ничем помочь. Находясь в такой психологической подавленности от старого и чужого мужа. Вот зачем девке нужно было сюда ехать? Ну да, дома у нее отец алкоголик. А тут она надеялась, что муж умрет, она продаст трехэтажный дом и вернется в Москву с деньгами и на коне. Уже под конец, когда я продала картину и немного успокоилась, положив в карман тысячу баксов на багаж, мы пошли с ней в Макдоналдс. Она мне вдруг сообщает, что я должна съездить в гости к тому самому черногорцу, который таскался с нашей чекисткой Катей в кожаном комбинезоне. — Зачем? Я уже собирала вещи, паковала картины. Оставалось только дождаться часа взлета самолета. Мне все эти дела показались чуждыми, мой приезд — напрасным, результаты — нулевыми. Разговоры закончились, ничего не произошло. Намеки не имели никаких ощутимых последствий, я с трудом не чертыхалась в сторону всех работников Русского дома. — Тут недалеко. Сегодня в семь. Поедем, я сейчас возьму такси, мы съездим, ты посмотришь дом, а потом вечером приедешь сама. Ничего себе, — подумалось мне, но кроме идиотского междометия не пришло ничего в голову. — А если я не поеду — что — не выпустят из страны? Вот тут я снова испугалась. В конце концов, я подумала, что нужно было сразу уехать, развернуться и уехать. И я бы так и сделала, если бы не моя выставка, не эти картины, которые составляли всю мою жизнь, и которые нужны мне были во что бы то ни стало. Для будущего. Так мне казалось. Мне казалось тогда, что у меня есть будущее. Или будет. И эти картины были для него. — Я бы советовала поехать. Я не знаю, ну если тебя приглашают в гости, почему бы тебе не съездить? Высокий странный черногорец был предметом воздыханий многих местных женщин. Как я узнала потом, многие хотели его. Но не я. Мне хотелось только одного. Я хотела уехать отсюда. — Ладно. Такси мы нашли легко в этой части города. Искать особняк черногорца долго не пришлось. Свернув на тихую темную улочку, сестренка что-то тихо сказала таксисту — он поехал медленнее. Еле — еле. Стали различимы номера этих заросших кустарником особнячков. Вид у них был как из фильма ужасов. Вот и нужный дом. Темная улица, мрачные дома, заросший заброшенный дом. Просто триллер. Так и хотелось спросить -а во что мы играем? В Акулину? — Видишь? Вот сюда через два часа и подрулишь. Был странен сам ритуал. Проехать, посмотреть, как репетиция. Потом приехать в гости. Типа… Кавычки интересно предусмотрены. А потом что? Что я там делать буду? Одно успокаивало меня тогда — я больше не увижу Белград никогда. Это тешит меня и сейчас. Вечером, в назначенный час, я ехала на такси к указанному особняку. Дверь мне открыл сам черногорец. Я осознавала ситуацию. Я была пленницей. Заложницей. Игра становилась страшной. Правда, тогда я еще не знала — насколько. Но я все равно играла, играла из последних, как мне казалось сил, улыбалась. Высокий, лысоватый, каланча. Лестница наверх так и осталась для меня загадкой. Это была отдельная часть дома. Тут же в гостиной стояла недоделанная антикварная мебель. Недореставрированная. Частично, на нее можно было сесть, частично, она была еще только подготовлена к обтяжке. — Да у тебя дома мастерская! — Ты будешь кофе? Все они тут пили кофе и уже достали меня с этим кофе. Дом был реально мрачный. Кухня, на которую я вынесла свою чашку чтобы налить себе новую — была запущена. Все было новое, но какое-то необжитое, заброшенное, запыленное и засиженное. Как пункт по передаче… вот только что тут передавали… Я не знаю, и мне было совершенно все равно. Лампочки едва светили. Тускло и темно. Стало даже страшно. Но ничего страшнее, чем остаться тут — в тот момент для меня не было. — Он поставил какую-то музыку и встал передо мной. Я не очень понимала, что он бормотал, хотя говорил он по-русски. Кати не было. Он полез целоваться. Тут же стояла узкая антикварная кушетка, которая смогла-таки выдержать нас. — А что уже пора? — почему-то спросила я. Все было так по-деловому, как по заранее запланированному и расписанному по часам контракту. — Пора. Он разделся чуть в стороне, я не стала снимать верх, стянув с себя только джинсы. Раз так, то уж пусть будет так. Он промолчал. Оказавшись на мне, он медленно двигался, я, в желании поскорее все это закончить стала двигаться навстречу, убыстряя движение и колебания. — Прекрати, если ты сейчас пошевелишься еще раз, я кончу. Странно, это звучала как угроза. Наверное, это тоже была модель поведения. Наверное, он привык так говорить Катьке, которой все это было нужно. Я снова качнула телом. — У тебя страховка есть? — Какая страховка? Медицинская? — От беременности. — Нет, конечно. — Тогда лежи и не двигайся, а то я не смогу контролировать. Боже мой, неужели он и правда воображал, что продление всего этого дела на пару секунд доставило мне удовольствие? Или это была демонстрация своих возможностей контроля? Кончив, он тут же, не одеваясь, протянул мне телефон. — Вызывай такси. Я послушно набрала номер и снова протянула ему аппарат. — Адрес, дурак, — по-русски сказала я.- Адрес свой скажи на вашем языке. И скажи, чтоб побыстрее. Он метнул на меня странный взгляд, и что-то бормотнул в трубку. Мне было так противно, что я старалась не смотреть на него. Такси пришло — не успела я натянуть джинсы. Слава богу. Не пришлось еще и с этим разговаривать. Странно, что несколько слов в постели он произнес почти нормально. Во всяком случае, я сумела их понять. — Я приеду в феврале. Увидимся в Москве. Значит примут меня в феврале, — мелькнула мысль. Еще ждать. Странно, но я так устала от постоянного страха и недосыпа, что почти все это уже казалось фильмом режиссера со странными фантазиями. Все происходящее было так нелепо, настолько невозможно для моей жизни, так не соответствовало исходнику, что, наверное, будь постановщик с юмором, — на этом материале получилась бы неплохая комедия. Ехать к Светке не хотелось. Опять сейчас начнется про Иегову. Как же называлась-то ее секта? Я взяла курс в Русский дом. Утром я уезжала. Улетала. Картины, уже запакованные, находились там же, в Русском доме, в моей комнате. Аккуратно связанные и перевязанные они занимали ее всю. И я хотела их проверить. До последнего момента мне не верилось, что смогу вот так просто улететь отсюда. Эти два Сережи запросто могли в мое отсутствие подкинуть мне в упаковки наркоту и меня задержали бы в сербской тюряге, и отвечай неизвестно за что. Иногда мне казалось, что я схожу с ума. Да, я понимаю, люди любят играть в игры, и любят ролевые игры. Один лидер партии, другой оппозиция, и все мы это смотрим, знаем, что все это ложь, но все равно смотрим и возмущаемся на ложные ролевые реплики. То есть тоже играем. Лжем. Жизнь и ложь… Где грань, и что важнее? Я вошла в Русский дом, подозрительно глядя на всех, хотя тут, как всегда, было пусто. Хотя, нет, было один раз много, очень много народа. Когда я сняла свою выставку, здесь в этом же помещении повесили другую художницу, и здесь было полно камер и людей. Как раз то, что было обещано мне. Сестра увела меня тогда в театр. Кстати эта Катя сводила меня к главному редактору «Политики». Еще я помню, я читала стихи в этом кабаке. Договорившись с девушкой гитаристкой, исполнявшей тут русские романсы — устроила пару вечеров своей поэзии. Она играла на гитаре, я читала стихи. Было красиво. Кричали браво. Но слава переменчива. И на следующий вечер я поняла, что все это было тоже игра, все было подстроено, и это были случайные подсадные утки. В следующий раз кабак был пуст. Некому было кричать браво или освистывать мои гениальные стихи. Да, у меня все гениально. Но это не важно. Гений всегда одинок и непонят. Это шутка. Нет, это не шутка. Зато их Большой театр меня поразил прямо в сердце. Мы сидели в первом ряду и было все очень хорошо видно. Даже тараканы на юбке балерины. Ушли мы сразу же после первого акта. Все было вроде цело. Упаковки на месте, картины, рамы. Никто ничего не трогал. Но до отъезда была еще целая ночь. Можно было сделать все, что угодно. Как мне было страшно. Я чувствовала, я чувствовала кожей, что что-то не так. Но все это было на грани догадок и ощущений. Никто ничего прямо не говорил. Все просто вели себя не так, как… Как будто бы их построили специально для меня, а меня пытают… Ими же… Может, это какой-то ритуал? Или часть ритуала? Часть ритуала посвящения, к примеру. Когда нужно было подчиниться, и делать то, что говорят. Смешно вспоминать. Я тогда еще не знала, что такое подчинение, и что такое — делать то, что тебе говорят. Сережа большой перехватил меня на выходе. Я нерешительно открывала дверь, массивную тяжелую дверь Русского дома. — Ты куда? А прощальный ужин? — А что прощаться-то? Или тебя завтра расстреляют? — Блокада еще не кончилась, вдруг. — Что именно вдруг? Расстреляют? — Может, и расстреляют. — Тебя, или меня? Вопрос слетел сам по себе. Он не давал мне покоя. — Да ладно тебе. Даже если и расстреляют, даже если завтра будет круче чем вчера, пойдем, выпей с людьми. Ведь не увидимся же больше никогда. — Не увидимся, а фотографии останутся. Обещаю, повешу на стенку. — Кого? — Тебя я тоже бы повесила. — А меня-то за что? — Да за все хорошее. За эту выставку, за подставу, за приглашение, которое я так легко получила в блокадный-то. Почему мне с такой легкостью дали визу в блокадный город? — Ладно, пойдем, я зря что ль продуктов накупил. Я женщина. Кроме того, я хотела получить хоть какую-то инфу. Как в песне- желает знать, желает знать, что будет и что было. Но, как опять же в той же песне, — благородные лгут короли. КГБ королями не назовешь. В тот момент, время захлопнувшейся ловушки — я готова была пойти куда угодно, за пальчиком сотрудника КГБ. Лишь бы оказаться дома. Потом, осознав, что ловушка-то захлопнулась как раз дома, я могла зубами их разорвать, убить, уничтожить, что угодно. Лишь много позже я поняла, какая велась игра и кто ее вел… Стол был и правда накрыт. — Сейчас Серега маленький подъедет. Нет, не так. Он сказал — — Сейчас маленький подъедет. Да именно так. И тут меня понесло. После триллеровского напряжения в этом мрачном особняке, сознание опасности отступило. Ну КГБ, но ведь свои же. Это был пример рассуждения лохушки. Как будто люди делятся на своих и чужих. И вообще, что значит свой? Я бы даже не стала делить мир на дураков и умных. Все дело в ступенях сознания. Могут быть изначально даны отличные возможности для развития ума, огромный потенциал. А потом… Завтра, я либо улечу, либо сяду тут в тюрьму. Что тоже выход. Либо я буду уже дома, и никто не сможет меня достать. Все разговоры были позади. На столе была горка жареной рыбы. Она красиво румянилась, и бока ее маслились в свете зажженной свечи. Вино белое, бутылка покрылась капельками. Красные бокалы стояли огненными напоминаниями о летнем солнце. За окном падал снег. Конец декабря уже громко вопил о наступающем новом годе. Тонкие кусочки сыра призывно белели в хрустале — кажется, это была пепельница. Виноград золотисто светился в маленькой емкости — наверное, это была сахарница. При виде всего этого, по-домашнему, без выкрутасов разложенного великолепия у меня закружилась голова. Я поняла, что уже давно ничего толком не ела. Ну, кроме тех поджарок на улице среди дня. С жадностью я набросилась на рыбу, кусочки которой аппетитно хрупали. Я брала ее прямо руками, не думая, как это выглядит. Вино я не тронула. Я и так вдруг расслабилась, почувствовала себя почти дома. Почему родной язык производит сразу такое впечатление? Обманчивое. Пришел Сережа маленький. Он сел рядом, старательно изображая пьяного. Временами он забывал о своей игре, видимо недоставало опыта и выдержки, а может, просто не хотел выглядеть так, как должен был, согласно сценарию. Игра шла так, как и должна была идти. Как в домашнем театре. Все было непонятно. Все абсолютно. Я ломала голову, сходила с ума, временами мечтая прекратить все, и жить в деревне немощной старухой, временами наполняясь решимостью выдержать все, все перетерпеть, обмануть всех и стать тем, кем мне и положено быть в этом мире полоумных идиотов. Завтра я улетала. Это вселяло надежду, что все в моих силах. Раз я выдержала белградский кошмар, мне все было по плечу. Высказать им все напоследок. От этого не могло удержать меня даже сознание, что я еще не дома. — Зачем вы приглашаете художников, если не делаете выставкам никакой рекламы? К чему тащить и обманывать людей, они едут в такую даль, тратят деньги, надеясь на внимание и реальную, работающую выставку. Художники, они же последнюю рубаху за возможность выставиться готовы отдать. А вы просто надуваете их, ставя галочку в плане проведения мероприятий. Сами черти чем тут заняты. Только не говорите, что разведкой. Смешно. В наше время разведка… — Ритуль, ты сердишься? — смешливости маленького не было предела. — Ваша работа идет, а выставок, как таковых нет, потому что зал пустой. Да и как люди сюда могут прийти, если они ничего об этом не знают. Что же вы тут только своим шпионством занимаетесь? Даже ради прикрытия стоило бы провести хоть одну нормальную выставку. — На что ты жалуешься? У тебя же была встреча с редактором «Политики». И статья будет в журнале. Ты же интервью давала. — Не болтай ерунды. Статья будет в январе, когда я уеду, зачем тогда вообще нужна будет эта статья? Скажи мне на милость? Реклама, по-моему — это вроде то, что рекламирует существующее, или будущее, — чтобы дать возможность людям сходить, увидеть, оценить, но не уж никак не то, что тю-тю, давно исчезло с горизонта их возможностей. — Тебе не угодишь, тебя сводили в самый престижный журнал, познакомили с самым влиятельным человеком, а ты все недовольна. — Да мне то уже все равно, я уезжаю, жалею только о собственной дурости, что поверила обещаниям. Ваша Катя мне такое по телефону пела, что и то и се, и по телеку дадут анонс, и по радио, и по печатным будет объява и реклама, а в результате, — приехала и просидела в подполье. Зачем было звать? Для вас лично, я могла приехать с фотографиями, без картин, или даже просто выслать вам набор фотографий. — А тебя-то посмотреть? — И свое фото тоже… — Ты лучше поешь. И не говори глупости. Я весь город обзванивал, чтобы тебе клиентов достать. — Это лапша, или вермишель? — Для тебя — только макароны по-флотски. — Врать-то зачем? Зачем обзванивать, когда нужно просто делать хоть какую-то рекламу. Ни афиши я не видела, ни анонса по каналам. — Ты куда приехала? Тут война идет. Понимаешь? Война. — А звали тогда зачем? Может, я не понимаю, что такое война, на меня бомбы не падали, и дуло не целилось. И вообще, я фаталистка. — Лопай, фаталистка. А то умрешь от недосыпа и голода. — Откуда знаешь, что я почти не сплю? — По тебе, детка, видно. Сережа большой был почти мой ровесник. Ну, может лет на пять — шесть старше. Сережа-маленький — был пацаном. Только что закончившим школы. Ему было лет 25, не больше. Он молча смотрел на всю нашу перепалку и ухмылялся. — А ты что, все анекдоты забыл? — Нет, я их знаю наизусть. — Ну, давай, скрашивай последний вечер. Рассказывай анекдоты. Я встала, прошлась по кухне. Пламя свечей колыхнулось, следуя моему движению. — Ты ужасно выглядишь, тебе надо немного расслабиться. Страх сковал все твои мысли. — И что? С чего ты взял, что я чего-то боюсь? Просто спать очень неудобно. А вы тут постарались, чтобы все провалилось. — Послушай, мы тебе даже презентацию сделали. — Да все это неважно, я завтра улетаю, слава богу, надеюсь, я не увижу Белград никогда. Синий свитер мой отражался в пустом окне, выходящем на близкую и глухую стену. Итальянский рисунок пестрой шерсти создавал иллюзию яркой мозаики на серой стене. Моя голова с туго схваченными белыми волосами казалось врезанной в стену каким-то чудным образом, как граффити, что ожило и приобрело вполне определенные очертания живого человека. — Вот, смотри, — я показала свое отражение.- А ты говорил, стенка — это страшно. Все зависит от нас. Какие мы, так и тут, если глухие и мрачные, то и стена — кажется той самой. Мне нужно было ехать к Светке, там стояла еще несобранная сумка. Да и вообще, что было разговаривать с этими ребятами, чей образ мыслей был вполне определен выбранной ими работой. Я ненавижу цинизм и ложь. А если они не будут цинично врать и использовать людей, то их просто выгонят со службы. — Ладно, ребятки, мне пора, я вижу вы хорошо тут обитаете, выпытать у меня нечего, военных секретов я не держу, и не ворую, и не нужны мне они, — закопаться не успею, а потепление — так море придет к Москве и будет у нас курорт — высший класс. Что вам надо, я не знаю, и знать, если честно — не хочу. Противно мне уже все это. Я анархист, хотите — убейте, хотите — нет. Можете даже в замок Ив посадить, если клад за это дадите. Зачем я это сказала!? Я еще тогда не знала, что и заключение, и испытание одиночеством — все это у меня будет. И шутки мои были практически пророческими. Все это только начиналось, а мне казалось, что заканчивалось! Сережа — маленький встал. Он вдруг подхватил меня на руки и понес в другую комнату. Туда, где в глубине темноты стояла большая кровать. Огромная комната тонула в полумраке — колеблющийся свет свечей из кухни лишь слегка обозначал предметы тут, разбивая серую черноту. Я не стала сопротивляться, махать руками, смеяться, и кричать, что-то типа пустите меня, мне тут все надоело. Я просто обхватила его шею и поцеловала. Поцелуй получился. Он умел. Расслабиться, подумала я, — это закуска, или еще одно напряжение? Зачем такое нагромождение? В голове путались мысли, целоваться тоже было приятно, истома и тепло завладели мной, не отгораживая тревожных мыслей — зачем? Сзади меня подхватил Сережа — большой. Он взял, оторвал меня от губ пацана и положил на кровать, вытянувшись рядом. Руки маленького я почувствовала сзади — он обнимал меня за талию, обхватывая живот, и спускаясь ниже… Все же, наверное, что-то было в этой соленой и жареной рыбе. Наверное, именно тогда я получила какой-то наркотик, потому что успокоение надвинулось на меня, как-то искусственно, отгораживая проблемы на задний план, наплывая лишь спокойствием и чувственностью, двумя парами мужских крепких и сильных рук. Сережа — большой медленно раздевал меня. Он снимал свитер. Руки молодого парня расстегивали мои джинсы. Сама я спиной ощущала тепло того, что сзади, он вплотную прижался ко мне, и его дыхание и прикосновения ощущал мой затылок и ухо. Сознание отказывалось сопротивляться. Тело — тем более. Сладкое расслабление разливалось вместе с нежеланием думать и анализировать, сомневаться и тревожиться. Две пары рук сделали свое дело — я оказалась совершенно обнаженная между двумя такими же голыми мужскими телами. Старший вошел в меня первый. Мое колено лежало у него на бедре. Он убедительно припечатывал меня в младшему, придерживавшему меня сзади за талию и поглаживавшему мою приподнятую ногу. Мой затылок ощущал его учащенного дыхания. Несколько сильных толчков, и первый вышел, решив сделать перерыв, не доводя дело до конца, и тут же, сзади я ощутила скольжение внутрь нового члена, тут же занявшего место первого. Новые толчки прижимали меня теперь к первому, заставляя касаться его губ, носа, ощущая его тепло и дыхание. Мои соски плотно и удобно лежали в маленьких и нежных пальцах младшего. Что он делал — невозможно было осознать, он не дергал за соски, не сжимал грубо их, нет, он мягко, как волны, поглаживал и проводил по груди, заставляя меня терять последний рассудок, что еще пытался уехать домой, к Светке собирать вещи. Как мягкая кукла, я переходила из одних рук в другие. Хотя руки гладили, ласкали, трогали меня постоянно, не давая вырваться из наркотического погружения в чувственность. После младшего был опять старший, и потом снова младший. К утру я уже не помнила, что и как было. Я еще спала, когда почувствовала, что меня одевают. Даже не пытаясь разбудить меня, старший взял меня на руки и спустил вниз, погрузив в машину. Я с трудом различала за окном мелькание знакомых улиц. Время от времени я снова проваливалась в сон, хотя легко поднялась на пороге Светкиного дома. Глубокое торможение давало мне возможность на ровном без эмоциональном фоне наблюдать за собственным отъездом из Белграда, как будто все происходило не со мной, а я смотрю фильм о себе, и все знаю заранее, что и как будет. Спокойно выгрузив свою сумку в машину к службистам, я попрощалась с сестрой, как оказалось рано — она тоже поехала меня провожать. Весь полет я проспала. Рядом сидел серб и что-то пытался мне сказать, на смеси английского сербского и русского. Он мило позвал стюардесс и потребовал для меня, проснувшейся, еду. Есть я не хотела, но заторможенное сознание не давало мне возможность контролировать свои поступки. Машинально я умяла порцию и запила ее горячим чаем, который тут же появился передо мной. Серб опять попытался мне что-то сказать, но я снова отключилась. До сих пор удивляет меня тогдашняя способность просыпаться вовремя. Я спала, я точно ничего не помню, ничего не слышала, как и сколько шел полет и куда делся мой сосед. Но когда я проснулась, все выходили, самолет был на земле, я была пристегнута ремнями безопасности, хотя не помню, как и когда я это сделала. Муж встречал меня с испуганными глазами. Картины мы погрузили на газель и благополучно привезли домой с тем, чтобы на следующий день отправить все эти картины в олимпик пенту хоутель- где находилась моя выставка до Белграда. Тридцать картин я выставила тут, в зале Одесса, в гостинице, используя зал как хранилище, в преддверии своих больших и главных выставок. Мастерской у меня не было, крохотная квартирка, в которой жила моя семья не вмещала и не могла вместить все эти картины вместе с рамами и подрамниками. К тому же, все-таки картины кто-то видел, они были не под замком, и я всегда могла привести туда кого-то, кто вдруг решил купить живопись. — А что они от нас хотят? — это был первый вопрос моего мужа, когда мы оказались дома, и тихо сидели перед телевизором, не особенно внимая вещаемому. И вот это оказалось для меня неожиданностью. Его нескрываемый страх стал продолжением моего белградского страха, и усилил его до ужаса. Исхода не было. Кошмар шел за мной по пятам. Я не удивилась, что он в курсе всего. Хотя — чего всего? Ничего собственно не было, кроме догадок, странных совпадений, и странных преследований, проходящих на грани миража. Я ничего не знала, ничего не могла сказать твердо, ни в чем не была уверена. — Я не знаю. Может денег? — неуверенно я взглянула на мужа. Что у нас поставлено дома — прослушка, или камеры? Скорее всего и то и другое. Размышления на эту тему вогнали меня в ступор. Я ни о чем не могла думать, кроме того, что за мной наблюдают. Но все это были лишь цветочки по сравнению с тем, что меня ожидало впереди. — Каких? У нас они есть? Откуда денег? Какие у нас деньги? Пара тысяч, что еще осталось после твоей поездки в Белград? — Ну как, а вдруг Фаед выставит мои картины в Лондоне, и стану вторым Сальвадором Дали, и буду грести миллионы, — вот, может, они хотят, чтобы подписали договор об этих деньгах? Будущих? — Так их могут просто не дать? А зачем тогда все? Я не стала уточнять — что именно — все. Я боялась даже произнести слова — подслушка, и камеры. — Может, это масонская проверка? И меня скоро примут? Это было последнее мое предположение. Я не знала, что было тут, в Москве, что сказали мужу, и кто и чего именно хотел от него. Спросить его я тоже боялась, не желая подставлять его, или усиливать все это… Но он был действительно напуган. Даже больше меня. Все мои мечты, что я приеду домой, и все закончится — рухнули. Как хотелось вернуться домой, а дома не было. Дома — своего укромного уголка, где все знакомо, где можно спрятаться и забыться, где постель пахнет тобой, а полотенце тебе знакомо до ниточек, где… Всего этого не было. Я как стояла посреди темного леса, так и осталась стоять все там же, в Белграде, на пустой остановке, там, где обратной колеи — не было. Ни справа, ни слева, ее не было вообще. Куда деться? Назад, или вперед, а надо? Так хотелось прижаться к мужу и получить все ответы на все вопросы, а он сам был напуган не меньше меня. Я просыпалась утром — напротив дивана стоял комп. Уверенность, что именно тут установлена камера, заставляла меня обливаться потом каждый раз, как сознание кто я и что я замещало место сна. Пробуждение было нежелательно, я не хотела вставать, ужас стискивал мозги, я не знала, что делать. Практически сразу я начала кашлять. Но это все было ерунда, просто мелочи. Главное, что хотелось мне больше всего — обрести дом, спрятаться. Спрятаться от вездесущих камер, от прослушки, от преследования. Армия службистов ходила за мной теперь открыто. Более того, они афишировали себя, демонстрируя свою слежку и постоянное сопровождение. Мысль спрятаться овладела мной безгранично, — мне уже было ни до чего. Я все еще бегала — я бегала по часу в день — но стала делать это по ночам — а чего беспокоиться, раз все СВР встало под ружье. Но темнота на освещенных фонарями улицах города меня не скрывала. В магазинах, на улицах, в автобусах — везде повторяли мои слова, мои действия, смеялись над моими привычками, обсуждая их вслух и просто разговаривая так, чтобы я слышала. Но куда деться? Рядом были мои близкие — муж и дочка. Куда отступать? Куда прятаться? Куда бежать? Кому жаловаться? Кашель! Я возьму дочку и мы поедем в Египет! Но ччч… я никому об этом не скажу. Там нет визы, получаемой в Москве, прилетаешь, ставишь визу — и все. Я нашла объявление о горящих путевках и в тот же вечер съездила в фирму и купила туры. Рано утром мы с дочкой летели в Хургаду. Все было отлично. Пятизвездочный отель встретил нас февральской пустотой, теннисные корты манили неразгаданной глупой игрой, крытый бассейн голубел бурлящей теплой водой. Два дня мы наслаждались пустотой и свободой. Хотя какая может быть свобода в пустыне. Но бежать тут точно некуда. Два дня. Все быстро кончилось. Утром третьего дня все столики за завтраком были заняты. Откуда столько вдруг туристов, возникших ниоткуда именно в этом отеле? Куда не глянь — всюду взгляды — боящиеся меня потерять из вида. Сесть за столик и встретиться с взглядом. Молодой человек с круглым лицом и голубыми глазами с ненавистью в упор смотрел на меня. Что я ему сделала? Я обычный человек. Я ничего никому не сделала, я никого не убила, никого не ограбила. Может, я и враг кого-то, но вовсе не лично его, и тем более я не враг нации, или государства, чтобы смотреть так на меня. Или ему в Египет не хотелось в командировку ехать? А я-то тут при чем? Сам работу выбирал. Короче — оставшиеся десять дней были испорчены. Нас окружали постоянно большое число людей. Если автобус шел на экскурсию — то он был полон, и все рядом сидящие говорили о нас, обо мне, о моих проблемах. Я вернулась домой разбитая и еще более растерянная. Друзья и знакомые, если и звонили мне, то говорили заготовленными текстовками. Или командные рекомендации сделать то, или это. Я перестала звонить всем. Постепенно и мне перестали звонить. Я осталась одна. Это была иллюзия. Я старалась изменять маршруты, меняла магазины. Я ходила не туда, куда обычно, чтобы меня не встречали вдруг набежавшие очереди, или разговоры в кассах о том, куда и как я засовываю тампакс. Но все это ничего не меняло. Я уже не могла рисовать. Я не могла думать и держать кисточку под таким нажимом и натиском агрессивного внимания. Выжить… Выжить… Выжить… Так прошло несколько месяцев. Я была блокирована неким пространством. Камеры, камеры, камеры. Везде были камеры. Я чувствовала это кожей. Еще немного, — успокаивала я себя — потерпи, это не будет длиться вечно, Это очень дорого стоит, да кто ты такая, чтобы пасти тебя самолетами и поездами. Я не знала ответов на эти вопросы. И уже не хотела знать. Я сломала себе голову — что им нужно от меня? Ни один ответ не казался мне вразумительным. Все слишком долго тянется. Когда же это кончится? Я хотела только вырваться живой, я проклинала все, свое самолюбие, свои желания, да не надо мне ничего! Я больше ничего не хотела, лишь быть обычным человеком, за которым никто не следит, и никто не ходит. Быть как все… Я все еще не знала, во что ввязалась. Вернее, что ввязало меня. Кто эти люди, что они хотят? Не могут так проверять обычного художника. Я не знала, что мне делать. Дача не принесла успокоения. К тому же, кто-то залез туда и унес практически все, что смог унести — кроме стен и старых диванов. Телевизор, чайник, даже часы со стен исчезли. Лето не вылечило мой кашель. Но я все еще улыбалась, все еще верила, что силы эти добрые, что они хотят мне добра и пасут меня для будущего. — А может, обо мне просто забыли? А эти-то и ходят. Им что — лишь бы зарплата шла. Наивная. Летом я решила, что поеду с дочкой в Барселону. Кашель лечить. Барселона — была постоянным нашим местом отдыха. Это было привычное место. Гостиница, новое окружение, люди, — я так хотела увидеть других людей, я тогда называла их настоящими. Настоящих — значит других, не тех, кто ходит за мной. Другая страна, другая обстановка, да, пусть камеры, но это будет не мой дом, не мои обычные условия, а что-то другое. И может быть, и я увижу, наконец, кто руководит этими действиями, может я смогу вычислить того, кто ведет слежку. Ведь ясно же, что наблюдение и операция ведется русскими, а центр — где-то еще. Одно я понимала точно и четко — это было большое дело, очень дорогостоящее, очень масштабное, и стояло за этим реально богатое и мощное формирование. А русские. Ну что русские. С ними наверняка можно как-то договориться. Я же тоже может быть смогу потом помочь. Чем и как я не знала. Я знала только одно — я больше всего этого не выдержу. Я не могу больше дышать под постоянным наблюдением камер. Глотка свободы — все, что мне хотелось. Глотка бесконтрольных действий, и глотка свежих людей. Улыбка все еще клеилась к моим губам. Как минимум я хотела понравиться. На уме постоянно вертелось избитое — тайна рождает любовь. Соображения о том, может ли понравиться женщина, которая полностью открыта — о которой известно все — как она ходит, как она бегает, как она моется, как подкладывает тампоны, как вытирает попу, в конце концов, и как… — этот вопрос реально занимал мои мысли. Уровень сознания… Сейчас мне стыдно… Кому я хотела понравиться? Тому, кто вел операцию — кто непосредственно следил за мной, кто отдавал распоряжения по моему мучению и испытаниям. — А может, обо мне забыли? — это вопрос вырвался у меня к концу лета. Муж пожал плечами. — Кто забыл? — Ну, как кто? Те, кто отдал приказ следить за нами, кто посадил нас под колпак. Может команда была, а теперь о нас все забыли. — Да ты столько не стоишь, сколько уже потрачено на все это денег, — как-то услышала я на улице, крикнутое прямо мне в глаза. — Я столько не стою, сколько уже потрачено на все. Ради чего ведется вся компания? — Может, о нас забыли? Муж удивленно посмотрел на меня. — Может, тебя уже приняли. Пришел мой черед удивляться. Что значит приняли? А почему тогда все это не заканчивалось? Я хочу лечь в постель спокойно, закрыть глаза, выйти утром на улицу и не увидеть знакомых физиономий. Действительно все длилось и длилось. Никто не жалел денег на сопровождение. Весь самолет в Барселону был забит службистами. Но я улыбалась. Я красила губы. Да тогда я еще красила губы и ухаживала за собой. Как все это смешно мне сейчас вспоминать. Никто, ни один человек не способен любить так женщину, чтобы попереть против этой силы ради нее. А сила была огромная. Я этого не понимала тогда. Романтик. Единственный и последний. Но мне ничего особенного и не надо было. Просто какую-то информацию. Хотя бы о сроках — когда же будет конец. Барселона встретила нас полным отелем русских. Русские были даже на нудистском пляже, скрытом в скалах. Рядом с нами номер занимала худенькая женщина из Самары с дочкой — почти ровесницей моей. Девочки тут же подружились. Женщина прилипла ко мне как банный лист. Она ходила со мной повсюду. Она разговаривала и разговаривала. Она не замолкала, вытягивая из меня нервы. И, наконец, я услышала угрозы. — Ты знаешь, что могут сделать? Ты такая наивная. Могут ведь запросто посадить твоего ребенка на иглу. Изнасиловать. Убить. И что ты будешь делать? С дочкой наркоманкой? Или инвалидом? Я все поняла. Нужно было четко следовать их советам, инструкциям, рекомендациям. Делать то, что скажут они. Дочь была для меня всем. Все что я делала, все свои последние годы, да что говорить, все что я делала после рождения дочки — было для нее. Для себя я ничего не хотела. И мужа… Тоже могут избить, оставить калекой, могут и убить. Я ревела все ночи. Куда бежать? Как скрыться? А как бежать с ребенком? Без денег? Куда, как спрятать семью, как обезопасить ребенка? Мужа? Я ничего сама по себе для себя не значила. Я… А может мне лучше умереть? И все кончится… Угрозы были вполне определенные. Странно, я же ничего не пыталась предпринять. Или эти мои поездки — расценивались, как попытки исчезнуть, скрыться, как новые и новые расходы, на которые я развожу преследователей. Тяжелые размышления приводили меня в постоянным слезам. Я плакала каждый вечер, и уже ничто не могло меня сдерживать. Лицо опухло от постоянных ночных слез. Я ничего не соображала. На что и на кого я могла рассчитывать. Кто мог мне помочь? К кому обратиться. Я устала. В последний день за нами не приехал автобус. Мы стояли с ребенком у подъезда гостиницы, скоро уже пора было вылетать из Барселоны, а автобуса не было и не было. Слава богу — у меня осталось несколько монеток. Я позвонила из автомата гиду. Слава богу — у меня был телефон нашего гида. Она очень удивилась, что автобус к нам не заехал, и сказала стоять у подъезда, там, где стоим. Час страха, сменился автомобилем, высланным за нами. Он довез нас в аэропорт. Я прошла весь самолет вдоль и попрек. Я рыскала глазами по этому сборищу -сплошь знакомому друг с другом. Они это даже и не скрывали. Целый самолет был знаком между собой, как маленький отдельчик одного предприятия. Я прошла паспортный контроль последней. Я хотела видеть — кто все это дело ведет. Кто и что это за сволочь, что мучает ни в чем не повинную семью, ничего не знающую и ни в чем не замешанную. Ну, каюсь, я думала, что я самая умная, и хотела квартиру, машину, дачу, и прочее… Но кто не мечтает обо всех этих… глупостях… как я потом поняла… Теперь я понимаю, что я не могу войти в этот круг, да и не хочу я туда больше. Спустя три года эта худенькая хрупкая женщина из Самары или Саратова приехала ко мне в гости вместе с дочкой. Я до сих пор удивляюсь людям, которые сначала изрыгают угрозы, а потом рвутся в гости. Неужели она думает, что я стала ее подружкой… Доводить и преследовать меня в Барселоне и потом… хотя… может и ее приезд в гости был тоже заданием? Так же как и в Барселоне… Но вид работы не оправдывает ее исполнителя… Мы сидели с дочкой в макдональдсе. На руках у нас был щенок пойнтера, радостно глотавший котлеты. — Рита! — я не могла поверить собственным глазам. Думала, что эту парочку я не увижу больше никогда. Они «случайно» оказались в тушинском Макдоналдсе! И поехали с нами на дачу. Страх все глубже и глубже заползал в мою душу, не оставляя надежды на хороший конец, да и вообще хоть на какой-то конец всего этого. А финал был далеко. Им даже не пахло, и о нем даже никто не говорил. Сейчас, вспоминая все это, я удивляюсь, как я тогда не чокнулась. Страх, это очень сильное чувство само по себе, а страх за своих близких — бессилие и безнадежность — сворачивает мозги напрочь. Я могла только бояться. Боялась я всего. Назрела необходимость идти к стоматологу. Я привыкла следить за собой, и особенно за своими зубами. Я пребывала в блаженной увере6нности, что, если бы каждый человек следил за собой и регулярно посещал бы стоматологов, то никто без зубов бы не остался. После Барселоны я подстриглась до ежика. И вот тут мне пришлось испытать настоящую физическую пытку. Сделав укол, мне драли нерв в живую. Издеваясь надо мной и рассказывая невероятные сказки о том, что укол якобы не подействовал. Я не наркоман, чтобы на меня не действовала анестезия. Я не маленькая, и знаю, как и что действует. Однако тут в кресле я растерялась. Когда тебе дерут в живую нерв да еще и причитают — потерпи немного — сейчас уже хвостик остался — поневоле думаешь — врач знает, что делает. Но потом я взбунтовалась. — Слишком больно — терпеть не могу. — Хорошо, я заложу мышьяк, придешь потом. Зуб я сходила и удалила ночью, у хирурга. Оставлять его было нельзя. И вот тут я решила объявить голодовку. Я так и сказала это вслух. — Я объявляю голодовку! Либо вы прекращаете меня преследовать, либо я перестаю есть. Какая глупость. Только сейчас я понимаю, что объявление голодовок это все такие смехотворные глупости, что смешно все это, что нет никому дела, как ты и что, и все дело не в том, что ты угрожаешь и что ты голодаешь, а в том, чтобы изменилось твое сознание, чтобы ты прошел через унижение поражения, бессилия и собственной незначимости. Ты — никто и звать тебя никак, ты пылинка, ни кому ненужная, незаменимых нет. Да, все так, но слишком много ходило за мной людей, слишком дорого я стоила, вернее не я, а те преследования, слежка, и что там еще, сколько людей! Сколько людей задействовано во всем этом. А зачем? Что я могу? Зачем все это делать, чтобы выдрать мне зуб? Как смешно сейчас об этом вспоминать. Мой зуб мне казался дороже всего на свете. Никак и никакие блага не могли в моих глазах окупить мой собственный почти целый родной зубик. И я начла голодовку. Она была неполной. Я пила кофе, это я позволила себе, и в кофе я наливала сгущенку. Начала я голодать в октябре, пятого числа. Голодать тяжело первую неделю. Сносит крышу конкретно. Кажется — вот лежит кусок хлеба — почему бы не положить его на зубы, не пожевать. Сознание уходит от вида куска, любого, даже черствого черного хлеба. Хочется не есть, не именно есть, а хочется жевать, что-то пережевывать, что-то ощущать на языке и во рту. Особенного голода с кофе и сгущенкой я не чувствовала, а вот жевать хотелось. К концу месяца я стала готовить всякие вкусности по ночам. Спалось очень плохо. И первые недели я старалась не выходить, опасаясь голодных обмороков и неприятностей. Но потом я стала ходить в магазины, и по ночам, когда спать было невозможно — я стала делать запеканки. Но есть — я не ела. Я твердо держалась, полностью уверенная, что в моей кухне полно камер, следящих за всем, что я делаю и ем. Ничего не менялось. Никто не отступал. Все так же на улицах во всех моих передвижениях меня сопровождали усатые сыщики. Но… Держаться до смерти мне не удалось. Перед самым новым годом заболел живот. Да, я сдалась. — Ну и чего ты добилась? — спросила меня бывшая одноклассница, позвонившая мне вдруг ради этого вопроса. — Зачем ты бунтовала? — Я не знаю, но попробовать-то стоило. Настроение было хуже, чем обычно. Одно радовало меня — кашедь вдруг прошел. Я перестала кашлять, но слегла с больным кишечником. Племянница приезжала делать мне капельницы. Она не могла попасть в вену по десять раз. Все руки были исколоты до синевы, как у наркоманки. Я лежала, и чувствовала температуру, с ужасом предполагая худшее — рак. — Вы знаете, как я волосы в последний раз покрасила? — слышала я в очередях, и далее следовал рассказ, как я красила волосы в последний раз. Все, вплоть до самых интимных подробностей я слышала о себе в автобусах и магазинах. Зачем это делалось? Чтобы показать, что ни один мой шаг не остается незамеченным. Что все мои действия под наблюдением. Я полностью под контролем. Постепенно я снова стала выходить. Месяц я провалялась дома на диване, перед телеком, с температурой. Но я все еще смеялась. — Запомните нас веселыми! — вечно повторяла я, как будто все это была чья-то шутка, очень веселая, схожая с объяснением в любви. Да, вот насчет любви — это точно — были ассоциации. Даже непонятно — откуда они возникали. Как будто я держала осаду влюбленного в меня до безумия человека, который не дает мне прохода, не дает мне дышать, не дает мне жить самостоятельно. Да и сами они разыгрывали эту карту. — Моя любимая в луже, — часто я слышала рядом. Непонятно только, что это была за лужа, я ничего не понимала. Лужа мерзости их работы и их самих, способных на такое. И это так раздражало, убивало, я не знала правил, я не знала, что это за игра, я ничего не знала, и так страшно и неприятно участвовать в игре против воли, и быть при этом дичью. То что меня ловили — было очевидно. И вот пропала выставка. Это было так неожиданно. Я все могла предположить, но украдена выставка. Или… Я нужна им как художница? Художника нет без его картин. И тут меня просто стерли. — У вас все мои координаты. — А почему вы сами сюда не приходили? — А картины где? Вы сняли — и что на улице все раздарили? — Нет, снесли в подсобку. — Показывайте, где подсобка. Подсобка была пуста. Тут было что угодно, но моих картин тут не было. Я шла в распахнутой шубе и думала о том, как я попала в этот чертов отель. Мне так хотелось сделать выставку. Так хотелось. Моя одноклассница. Да, точно это была она. Она позвонила и предложила ренессанс — олимпик пента хоутель. Она проверяла его по своей части. Налоговая инспекция. Она дала телефон. Кто же был этот мен… Не помню. Да нет, я и не знала… Наверное, в той же области — какая-нибудь финансовая отчетность в отеле. Может, заведовал фин отделом. Русский. Хотя там было полно иностранцев. Константин Палыч. Это была отдельная история. Как в другой жизни. Когда я была свободна. Самая дурацкая, смешная история из моих похождений. Мы встретились в пенте. Сидели в кафе. Это был невысокий, очень невысокий, солидный мужчина… Со строгим и не улыбающимся лицом. Наверное, он изображал начальника. Играл роль начальника. Он вроде и был начальником. С серьезным лицом он сидел и пил кофе. Я тогда только что вернулась из Барселоны и рассказывала ему о каталонцах. Он помалкивал. Делал умное лицо. — Я поговорю насчет выставки. Конечно. Скажу руководству. А вы звоните. Когда же, когда же — все что я могла спрашивать — когда примут, или, когда отстанут. Мне тогда не приходило в голову, что цена всего этого мероприятия зашкаливает, и что речь идет не о том, о чем я думала. Совсем не о том. И говорить о принятии в масонство, или… Или убьют… — это мысль ужасала. Если я им не подойду — они убьют всех, и меня, и дочку, и мужа. Но я уже не могу. Может, мне лучше самой умереть? Я и это тоже пробовала, но пока еще была жива надежда, и я могла часами стоять ночью на подоконнике открытого окна на пятом этаже, не в силах шагнуть в пустоту. А как хотелось жить! Больше всего на свете хотелось жить… По-любому. Так, не так, этак, но жить, членом или не членом, но свободной. Я мечтала о свободе, я бредила ей. Свободно пройтись, свободно разговаривать, не следить за каждым своим движением, каждым жестом, каждым пуком, каждым словом. И я все еще пыталась понравиться. Как тяжело шло ко мне понимание. Я снова стала бегать. Снова стала краситься, снова стала прихорашиваться. Я снова почувствовала себя звездой. А это была всего лишь передышка после голодовки. Немного меньше издевались, немного меньше говорили у меня за спиной. И вот весна. Дача. Соседи разговаривают со мной текстовками. Опять угрозы. — Ты не делаешь, что я говорю. Это у меня прямо под окнами. Говорится громко. С кем он разговаривает этот сосед, даже не видно, но каким тоном. — Я тебя предупреждал. Я тебя просто зашибу. Ты что, думаешь, тут в игры играют. Косточек больше не будет. Это был поздний вечер. Часов 11. Темнота сгущено окрашивает все вокруг. И тут я не выдержала. Хватит. Да сколько же можно! — Вы мне правила объясните — прокричала я в темноту. — Я не знаю, что вы от меня хотите! Я лихорадочно стала перебирать, что могло им так не понравиться. Что? Когда же я допустила оплошность? Наверное, в поезде. В поездах и автобусах они доводили меня здорово. Я занимала свободное место и тут же, рядом садилась пьяная компания и начинала ко мне приставать. Или просто ругаться матом. Или блевать. Или что-то в этом роде. Да, точно! Как я могла забыть! Я же бежала вдоль всего поезда, решив, что не буду терпеть такое сопровождение! Рядом сели три парня и стали ругаться, определенно посматривая на меня. Я встала и перешла в другой вагон — благо поезд был не битком. Рядом снова нарисовались уже подвыпившие персонажи, и уже просто падали на меня, я снова перешла в другой вагон, и так я дошла до конца, перебегая с места на место. Следом двигались и непьяные личности — я точно их опередила — потому что это была вполне приличная женщина, которая смотрела на меня и улыбалась. Я меняла место, двигаясь по вагонам поезда, она появлялась прямо передо мной, смотрела прямо на меня и улыбалась именно мне — смеясь моему нетерпению и возмущению. Наверное, она была автор всей этой заварухи. Иначе чего она шла и шла за мной по вагонам, наблюдая как реагирую на появление новых и новых неудобоваримых соседей. Все это было уже неважно, — угрозы неслись уже громко, на всю линию дачного поселка. Нервы мои не выдержали. Я встала посреди дома и крикнула — Я терпеть не буду. Хотите убивать — убивайте! Я смотрела на лампы, на стены, я не знала, где камера и хотела крикнуть это прямо в глазок, в объектив, в глаза тем, кто издевался надо мной изо дня в день! Тогда я еще не знала, что такое издевательства. Я еще не знала, что значит жить — когда тебя убивают изо дня в день. Я выкрикнула свою ненависть и взяла рюкзак. Вышла в темноту. Линия, где были фонари, быстро кончилась, я оказалась в темном поле, которое нужно было пересечь, чтобы оказаться на дороге. Поле… Тут было не так уж темно, было небо, на нем что-то да мерцало и было видно тропинку — прорезающую поле сквозь траву, и ведущую на шоссе, в деревню, в магазин и лес. Шоссе. Я не стала голосовать. Зачем! Чтобы снова увидеть подсадную утку, нагло и с ненавистью рассматривающую меня. Как они мне все надоели. Я готова была своими руками задушить каждого из этих наглых проходимцев, что в поисках работы соглашался на такую. Ни при каких бы условиях я не стала бы доводить целую семью, издеваться над бедными простыми людьми, только для того, чтобы получить мизерную зарплату. Сволочи. Продажные гады. Низкие твари. Где же люди. Куда мне пойти жаловаться, кому? У меня нет доказательств. Да и все тут под одним гребнем. Я шла полем, наблюдая фары редких машин. Дорогу я пересекла без колебаний. Мне вслед долго светили фары остановившейся на обочине машины. Они смотрели, как я удаляюсь по проселочной дороге в лес, углубляясь туда, где вряд ли у них сейчас расставлены люди, и где я, наконец, смогу побыть одна, на свободе, без сопровождения. В лесу меня действительно никто не ждал. И лес тоже. Было темно, хоть глаз выколи. Куда я иду? Я не знала ответ на это вопрос. Куда? Идти пешком вдоль дороги всю ночь до Москвы, как это сделала когда-то семья моей матери, когда фашисты сожгли их дом, и в деревню вошли немцы? Но ведь не война же. Сомнения прыгали в моей голове так же, как и мысли и настроения. А там дом, теплый, постель, можно накрыться одеялом и спать, можно включить телек. А я иду, куда и зачем? Или ждать до утра на холодной платформе? Ждать всю ночь поезд среди леса. Станция была без подъездных путей — 73 км. Она так и называлась. Там вокруг был лес и больше ничего. И две маленькие тропинки вели к этой станции с двух сторон — справа и слева -к двум платформам противоположных направлений — от Москвы и в Москву. Деваться некуда. Я слабак. А дома… что будет дома? Они накажут меня тогда дома… Нужно возвращаться. Нефига строить из себя героя. Я развернулась и пошла на шум шоссе и слабый свет иногда освящаемой дороги. Как же мне было хорошо, когда я снова оказалась дома. Я так устала от мыслей и переживаний, что тут же разделась и легла спать. Дикий человек. Я не знала правил игры. Я не умела понимать, что шутка, что серьезно. Я никогда не была в серьезных переплетах. Я ничего не понимала. Утром, как ни в чем не бывало я оделась, с хорошим настроением, я взяла ведро и пошла на колонку за водой. Идти было недалеко. Все было тихо. Никто не встретился мне, никто не кинул мне громких слов в лицо, или в спину. Я совсем успокоилась. Все хорошо. Даже улыбнулась. Что за привычка — улыбаться. Никто не ждет тебя в этом мире с улыбкой, никто не раскроет тебе объятия, никто радостно не скажет — проходи, дорогой, садись. Я принесла воды и решила сходить в магазин. Вышла за калитку. Все было спокойно. Я шагала по линии дачного поселка вверх, приближаясь к повороту на централку. Так называли центральную проселочную дорожку — которая и вела к дачам с шоссе, и от которой расходились перпендикуляры линий в обе стороны. Я подходила уже к повороту. И тут увидела газель. Она вывернула с централки и, виляя, неслась — мотаясь от одного забора к другому. Думать было некогда. Невозможно было сказать — куда она поедет в следующую секунду. Впрочем, все произошло за несколько секунд. Она снова вильнула и стремительно стала наезжать на меня. Я прыгнула, пытаясь отступить от дороги дальше, к забору, через траву и цветочки. Но это меня не спасло. В последний момент я прижалась к штакетнику соседского забора. Куда было деться. Пробив забор, сбив штакетник и пропахав соседский огород, не снижая скорости, машина выросла прямо перед моим носом. Сзади был забор. И тут я приняла удар. Как так получилось, я не знаю. Висок был разбит. Кровь тела у меня по щеке и по виску, струясь липкой влагой по шее. Рана была небольшая. Но голова кружилась. Машина остановилась. Я сползла прямо под колеса. Забора уже рядом не было, по лицу струилась теплая кровь. Что же это. Это уже не угрозы. А дальше что? Кажется, я жива. Наверное, даже смогу встать, наверняка, у меня нет даже сотряса. Или есть. Сидя на земле прямо под колесами газели, я старалась сообразить, что же дальше, и нужно ли вообще что-то делать. А что я могла? Вызвать милицию? И сказать, что меня уже сбивают машинами. За что? Где! На проселочной линии стареньких дач. С какой же скоростью он ехал? Несся он как сумасшедший. Что я им сделала? Я бы уволилась, чтобы не быть исполнителем таких гадостей. Издеваться над человеком. Да что вот они, лично они обо мне знают? Гады, беспринципные сволочи, гады, мразь. Это звучало внутри моего мозга постоянно. Как я их ненавидела. Я бы их расстреляла, собственными руками. Такая мразь недостойна жить. Ко мне подошел сам шофер. — Как ты? Он стал поднимать меня, ничуть не сомневаясь, что я вполне в норме. — Я вызову милицию, — пробормотала я. Да я сама убила бы этого мужика. Из машины вылезла девушка. Она мне что-то протягивала. Я не смотрела. Наконец, я почувствовала в руке какой-то сверток. — Возьмите. — Что? — Мы причинили вред, мы хотим и заплатить за него. Я ничего не понимала. Сбить машиной, это уже не детские шутки. Это уже не словесные угрозы и издевательства. Это даже не вырванный зуб. Что же делать? И тут я посмотрела, что у меня в руке. Деньги. Небольшой сверток. Тысяч пять, или десять. — Мы хотим загладить вред. Какой вред. Что она говорит. Что за чушь. Они меня чуть не убили. Что, как я должна реагировать. Что за чушь. Девушка помогла мне подняться и повела меня к моей калитке. Молча, она подвела меня к самой двери моего дома. Щелкнул замок. Я осталась в тишине пустого дома, без всякого желания куда-то выходить, и с кем-то разговаривать. На следующий день, когда приехали муж и дочка, я смеялась. Снова смеялась. Только это уже была маска, чтобы не пугать родных. А вид у меня действительно был страшный. Синяя половина лица окружала фиолетовый глаз. Синева спускалась до самых скул. Глаз опух. На черепушке была вмятина. Вмятина так и осталась. Она и сейчас есть. Чтобы мои домашние не испугались, я радостно, весело смеясь, сказала что я свалилась с лестницы второго этажа. — Я летела все ступеньки — и ударилась о стену, — хохотала я. — Ну все — не будем тебя больше оставлять тут одну. Как можно было свалиться с лестницы. Обмануть их мне удалось. Они мне поверили. Главное — спокойствие. Пусть хоть они не будут напуганы. Снова стоматолог. Снова пришлось идти. Пошла в другую клинику. Белые брюки, не знаю, зачем я надела белые брюки. История повторилась. Снова сделали укол и снова вживую стали удалять нервы. Я вскочила с кресла. Терпеть я это уже не хотела ни под каким видом. Я орала в голос, орала на врача на заведующую, которая прибежала на мои вопли. Они стали угрожать мне психушкой. Тогда я выбежала на улицу и стала орать прямо на улице, повалившись на асфальт и вопя во все горло. Знала ли я тогда, что все это цветочки. Я не могла вытерпеть даже такой ерунды. Какие мелочи по сравнению с тем, что предстояло пройти. Больше всего тогда мне хотелось увидеть того, кто руководит всем этим кошмаром. Что за человек — какое тупое создание, оно ничего не хочет понимать и не видит, где кончается игра и начинается жизнь, где идет предупреждение, а где испытание. А где нужно сказать себе стоп, дальше нельзя, тут надо поставить точку. Какой наивностью нужно было обладать, чтобы торговаться с мучителями. Может, это их призвание, и они кончают, когда их объект испытывает боль, страдание, мучение, ужас, страх. Когда плачет человек. Иногда мне приходило в голову, что все это — не тесты для поступления куда-то, а эксперименты — сколько человек может вынести, сколько перетерпеть. Я и моя семья стали жертвами, нет — объектами крутых экспериментов. И наука тут — высший класс, и пожаловаться некуда и некому. Перетерпеть. Что я тогда могла сказать и знать о терпении, о мучении. Что я испытала? Голодовка? Ну, ерунда, октябрь, ноябрь, декабрь. Два с половиной месяца. Да я стала тогда тенью самой себя. Но это все было ерундой. Сбили машиной. Случайно не убили. Преследование. Издевательства. Я еще понятие не имела тогда, что такое настоящее мучение. Что такое настоящие пытки. Я опять взяла горящую путевку в Египет. Зачем — не знаю. Уже одна, без дочки я рванула на теплоходе по Нилу. Огромный синяк красовался на половине лица. Я старательно замазывала его и надевала очки. Я просто хотела побыть на солнце. Отдохнуть, вздохнуть солнца. Теплоход был пуст. Просто пуст. Я сидела одна в ресторане корабля, когда появилось еще три человека. Их посадили за мой стол. Вот так я проплыла Нил. В компании троих. В начале путешествия у меня выкрали из кошелька деньги, оставив полсотни. Я расплакалась. Жара, хотелось пить. Середина мая. Постоянные остановки. Пусть не нужно ничего покупать, но воду… Но они рассчитали точно — на воду мне хватило. Под конец тоже устроили нечто. Вырубили свет, а когда я вскочила с кровати, ко мне ворвался капитан? Он открыл дверь моей каюты своим ключом и вошел, я была совершенно голая, и свет включили. Я не стала метаться. Лишь спокойно пошла в ванну за халатом. Все обошлось. Я вернулась в Москву целая и невредимая. Итак — несколько спокойных месяцев после голодовки, Египет — после газели и черепной вмятины. Нервы выдерживали не всегда. Однажды я даже попыталась броситься под поезд. В чем была, я выскочила на улицу. Спортивные штаны смешно смотрелись с тапочками, белое пальто, накинутое на плечи, было совсем ни к чему. Я оглянулась. Рассказать все некому. Меня разве послушают. Все это звучало как сумасшествие. Я бросилась к железнодорожному полотну. Плевать на все, хватит уже терпеть, сколько можно, я так устала, надоело скрывать свою ненависть, свои мысли, свою волю, свой страхи и ужас. Поезда ходили в ста шагах от дома. Я встала на рельсы. Наверное, я была видной мишенью в белом пальто. Я СЕЛА НА рельсы. — Уйди оттуда, — донеслось до меня. Я даже не подняла голову. Поезд шел. Я услышала металлический стук колес. Я встала лицом к нему, к приближающемуся железному зеленому чудищу, который должен был, наконец, прекратить все мои страдания. Как мне все надоело. Я видела труп человеке, попавшего под поезд. Давно это было. В далеком солнечном детстве. Я всегда жила рядом с поездами. Мои окна и мой дом находились прямо около полотна. В сотне метрах от рижской железной дороги. В километре от станция тушинская. С пятого этажа я с тоской смотрела на грохочущие мимо рижские поезда с занавесочками на окошках. Мать никогда нас никуда не возила, а путешествовать так хотелось. Этот поезд казался дорогой в сказку, где все живут чудесной, необычной жизнью, люди улыбаются, янтарь выступает из стен старых домов, а улочки так красивы, что там ходят древние духи умерших людей. Сосем маленькими мы устраивали себе домики и убежища в канавах — на бокам путей для стока талых вод. Там стояли бетонные уголки, которые мы накрывали ветками и длинной травой, делая крышу, и наблюдали за грохочущим поездом, железные колеса мелькали прямо перед глазами, достаточно было протянуть руку, чтобы дотронуться до этой железной смерти. Мы подкладывали под колеса гвоздики и потом радостно их рассматривали — с расплющенной крышкой, то есть шляпкой. Монеток у нас не было, поэтому эксперименты с монетками отсутствовали. Однажды рано утром, я вышла на балкон. Солнце раскаляло металл и, казалось, вся дорога излучает жар, который исходил от сверкающих на солнце рельс. Непонятно было — что было источником жары — солнце или сверкающие рельсы. Я стояла на балконе. Четвертый этаж… И тут я увидела его… Или это… Не знаю, как назвать. Это было тело. Совершенно обнаженное. И совершенно грязное. Кровь смешалась с мазутом и песком. Я вглядывалась и вглядывалась, не понимая, почему ничего не просидит, почему это тело просто так валяется среди дороги, не привлекая ничьего внимания, как какой-то раздавленный муравей. Я решила спуститься вниз, спуститься с четвертого этажа, выйти из дома и посмотреть. Линии рельс шли внизу насыпи, внутри русла, переходя в доминанту территории лишь спустя пару километров, приближаясь к Сходне, поднимаясь к мостам и железными Эйфелями возвышаясь над древней рекой. Когда я — девчонка, вышла из дома и спустилась к дороге, тут уже начали собираться люди. Человека заметили. Тело было большое и мускулистое, видимо, это был мужчина. Оно лежало выгнуто, немного скорчившись, полубоком — полуспиной. Мускулистые грязные черно — красные ноги были вытянуты. Прямо под моим балконом проходила тропа через железную дорогу. Из моего окна была видна проходная и территория завода. Ручеек людей бежал каждое утро в 7 часов и каждый вечер без двадцати четыре — но в противоположных направлениях. Утренний ручеек я редко когда наблюдала, в школу приходилось уходить все-таки позже, а вот вечерний я видела и следила за ним каждый вечер — ожидая мать. Хотя она ходила почему-то не в эту ближайшую проходную. Ее пропуск был действителен чуть дальше, и туда нужно было бежать минут двадцать. Но я все равно наблюдала за этой — видимой — проходной, потому что сразу было ясно — все уже вышли, или нет. Основная толпа шла в 15—40. Это шли рабочие. Потом, чуть позже, выходили те, кто считал себя более ответственными. А в конце месяца она вообще приходила значительно позднее. Труп голого мужика — блестевший на солнце летнего утра лежал чуть в стороне от этой тропы, пробитой в траве склонов и камнях полотна. Видимо поэтому, он и лежало так долго без всякого внимания. Пока я не посмотрела на него с балкона. Труп блестел, — и даже пыль и грязь не могла притушить блеск этого мертвого тела. Шпалы, коричневые, сделанные из пропитанных смолой прямоугольных бревен, выцвели на солнце — стали рыжеватыми, блеклыми, — они были в цвет замазанного кровью тела. Тогда шпалы еще были деревянные. Сейчас они из железобетона — серые, безжизненные, каменные. Толпа собиралась. Я стояла на линии и ждала поезд, который сейчас сбросит меня с этой бесконечной жизни, подстроившей мне испытание, непосильное ни моему терпению, ни моим физическим и психическим силам. В последнее время я постоянно вспоминала свое детство. Внезапно открывшаяся ностальгия явно стала следствием моего бездомья. Хотелось спрятаться. Попросить защиты. Поплакать маме в жилетку. Дома не было. Спрятаться было некуда. Защиту тоже просить было не у кого. Весь мир был против. Против меня. И даже эти, которые ничего не соображали, а лишь продавали свое тело для самого мерзкого труда. Даже эта мразь ненавидела меня. Пока я так стояла в ожидании приближающегося поезда, вспомнила еще один четко запомнившийся мне эпизод. С железной дорогой связано одно из самых счастливых впечатлений моего детства. Я стояла в пасмурный, хмурый осенний день на дороге, по которой где-то уже шел поезд, который, как я наделась, раздавит меня, наконец, и я смогу отдохнуть, а главное, освобожу своих близких от этого кошмара. И мне вспомнилось самое счастливое, связанное с дорогой. Мне было три года. Мать пришла за мной в ясли. Ясли были не так чтобы далеко, но и не близко. За заводом, за поликлиникой и за железной дорогой. Был яркий, солнечный день. Было так тепло, — а может, это был уже июнь? Впервые в жизни мать никуда не торопилась. Обычно я хвостиком летела в ее руке, а она неслась, как сумасшедшая. Она всегда так ходила — летела как сумасшедшая. И на работу, и с работы. А тут, она взяла меня из яслей, и в замедленном темпе двигалась в направлении к дому. Мы шли молча. Она даже не взяла меня за руку. Я шла, крутя головой и наслаждаясь теплотой и простором. В яслях водили нас на прогулку на маленькие участки за высокими сплошными заборами, там было темно и грустно, хотя и не было сознания заключенности, но только по малолетству. Чувство заключенности все равно было. Неосознанное ощущение ограничения свободы. Почему-то самые яркие воспоминания о детских яслях и садах у меня содержат темный угол, у забора, мрачный, сырой, и мы, с кем-то пытаемся поймать коси-греби, и тот, что стоит рядом со мной кричит — оторвем ему лапки! И еще я помню. За столом в детском садике со мной сидел маленький чернявый толстый мальчик — Игорюша. Он ел и шмыгал. Но это не помогало. У него из носа длинной каплей висела зеленая сопля… И еще… Я так хотела быть внучкой… В сказке о репке… И мне сначала дали эту роль, а потом выздоровела другая девочка и дали ей… И еще… Больше всего на свете я не любила и не люблю кипяченое молоко… И кефир… А в детском саду выбора не было… И я сидела как-то весь тихий час в столовой, над стаканом кипяченого молока с пенкой. И воспитательница не давала мне встать. Заставляла выпить. Я глотнула, маленький глоточек… И тут же вырвала… И вырвала этот глоточек в то, что стояло передо мной — в стакан… А она не видела этого… И все подвигала и подвигала мне злополучный стакан. Так и просидела я весь тихий час за столом… И вот, по контрасту, вдруг, внезапно — мать пришла за мной пораньше — я оказалась вне теневого куска заборного прогулочного участка, на солнечном просторе, утонула в тепле желтого жидкого светила, распыляющего щедрой рукой свою энергию каждому, кто способен оценить и понять все блаженство солнечного света и красоты, этого яркого, болезненно яркого шарика, пульсирующего на голубом своде, над головой. Как мне было хорошо! Идти молча рядом с матерью, ощущать себя, наконец, в безопасности — потому что в саду и среди воспитательниц и других детей, всегда была опасность нападения, вмешательства, проникновения и обиды. Я шла, как бы сама по себе и в то же время с мамой. Я любила быть с ней. Ходить с ней. Все дети, наверное, не любят расставаться с матерью. А меня мать, помню, так и называла потом — хвостиком. Куда бы она не шла, как бы я сама не уставала, а усталости я и не чувствовала, — я шла вместе, просилась с ней куда угодно, но только с ней. Я шла рядом. Мать шла медленно. Очень медленно. Я купалась в солнечном свете и тепле. И думала, что она тоже просто греется на солнышке, таком чудесном и теплом. А почему нет? Я не знала тогда, что она работала в металлургическом цехе, но подозревала, что работа, на которую она ходит, вряд ли лучше моего детского садика. В какой-то момент я так расхрабрилась и разомлела от удовольствия, что спросила — — Мам, а можно я босиком пойду? Это была большая смелость. Мы не помним себя в детстве. Поэтому неправильно говорим со своими детьми. Я боялась свою мать. Очень. Боялась до самого… самого. Почти до…28 лет… Когда поняла, что она не права… Попросить снять ботинки — это был подвиг храбрости. Главная проблема воспитания — снять этот страх. Не усилить его, а снять. Тогда ребенок сможет смотреть на мир своими глазами, и включится мозг для оценки… А так… дите просто боится, и снимает стресс страха непослушанием… Не знаю, уж что — но помню, в детстве, всегда очень хотелось ходить босиком. Мать молча кивнула, не сказала даже ничего. Она просто кивнула и улыбнулась. Я немедленно стянула с себя носочки полосатые и пестрые, и красные сандалики, взяла все это в руку и потопала рядом с ней, старательно глядя на дорогу, себе под ноги, чтобы не наступить на осколки стекол, что могли попасться тут. Перед руслом, где лежали три пары рельс дороги, перед спуском на полотно мать повернулась ко мне и посмотрела на меня. — Я осторожно, я не попаду в мазут, — пролепетала я. Уж очень мне хотелось пройтись по теплым камушкам и попробовать на пятку деревянные тогда еще шпалы. Мать кивнула. Осторожно и медленно мы пошли вниз по тропинке спуска и вот, наконец, я почувствовала тепло темных, деревянных шпал. Наверное, пятки были потом черные- этого я уже не помню. Но тепло прогретых солнцем шпал, теплые камни, эту медленную прогулку под разлитым неторопливым солнцем, в солнечной ванне куска времени — это тепло — защищенности блаженства я помню до сих пор — это самое счастливое воспоминание моего детства. Самое яркое и самое… Когда я говорю слово счастье — то встает перед глазами именно эта картинка — как мы идем с матерью, я босиком, медленно и спокойно, не бежим, не суетимся, не забегаем в магазины… просто идем домой… Когда в четвертом классе мать купила мне кинокамеру — это не идет ни в какое сравнение… по ощущениям… да.. нет… Просто суета… и мысль… как снимать, что, кого, как пользоваться, как проявлять… И вот я увидела поезд. Простая зеленая электричка — она шла прямо на меня. И опять воспоминание — я тоже видела это как-то раз, и тоже в детстве. Я шла с балета. Уже не такая маленькая, лет 10 мне было, я ходила тоже на другую сторону железной дороги в клуб, на балет. Балет я любила, но очень сомневалась, что из меня выйдет настоящая балерина. Однажды, возвращаясь с занятий, я переходила линии дороги и, задумавшись, пошла по шпалам последнего пути. «Не ходите по путям — убьет» — так кажется, звучал плакат, висевший повсюду рядом. Я сама ничего не слышала, то ли слишком уставшая, то ли полностью погрузившаяся в свои мечтания, но я шла и шла, считая шпалы, не замечая и не видя ничего вокруг. Почувствовала я руку, схватившую меня за шиворот — я подняла голову и увидела морду электрички — она была почти совсем рядом, нависая уже надо мной зеленым змеем. Неведомая сила выдернула меня прямо из-под колес поезда. В последний момент я услышала гудок, чувствовалось, что поезд уже давно гудел мне на полную катушку. В этом мире, когда я попала в него из своих заоблачных высот детства — я оказалась выдернутой из под колес какой-то тетенькой, наверное идущей из проходной на электричку. На станцию, мимо, теперь уже мимо, а не на меня, мчался все еще гудящий поезд, электричка, которую я только что пыталась сбить, заняв ее путь и шпалы. — Ты что — совсем сдурела, девочка, — где твоя мама? — звук включился и орал не только гудком электрички, но и возмущением спасшей меня женщины. Вокруг уже собралась толпа. Рабочие, вышедшие из проходной решили выяснить позицию самоубийцы в столь юном возрасте. — Да не видела я электрички. Мне домой нужно. — А гудок? — не успокаивалась моя спасительница, не веря, что можно быть в танке, но без шлема. — Не слышала я. Я с балета иду, вот мои белые тапочки, — я раскрыла мешок и показала свои балетные тапочки и белую юбочку. Все расступились, и я пошла домой, даже не напугавшись, или не успев осознать опасности. И вот я снова увидела зеленую морду электрички, весело приближающуюся ко мне. Но теперь я ждала ее, а она даже не гудела. Она не издавал ни одного предупреждающего звука, просто приближалась ко мне молча, а я стояла в белом пальто посреди рельс, упрямо смотря на нее, и в твердой уверенности никогда больше не сходить с этого пути. Я радовалась приближающемуся концу, и мне было все равно, как я буду выглядеть после смерти, голой, толстой, грязной, в мазуте, или в белом пальто с отрезанной головой, залитым кровью. Важно было только одно — сделать все сразу, не покалечившись, не оставшись беспомощным инвалидом, безруким, или безногим, без возможности повторить попытку. Поезд остановился за метр от меня. Это было так неожиданно, что я продолжала стоять на путях, пока меня не сбросил какой-то парень. Он толкнул меня в кювет, и пошел мимо, поезд тоже… медленно и деловито тронулся дальше, как будто не стоял только что, не тормозил загодя, а ведь он тормозил загодя… Только потом мне пришло это в голову… Тут, на повороте, он не успел бы так затормозить, увидев меня… А я сидела прямо в грязи, в белом пальто и ревела. Потом встала и пошла домой. Дома меня ждал серьезный разговор. — Ты можешь успокоиться? — Как успокоиться? — Перестать метаться. — Как перестать метаться. Они же нас травят. — А ты не обращай внимания. — То есть, как не обращать внимания? — Перестань бегать. Дочка смотрела на меня просительно. Муж улыбался. — А вы. — Мам, просто успокойся и живи так, как будто бы ничего не происходит. В тот момент меня уже бросили все друзья и знакомые. Никто мне не звонил, не спрашивал, как мои дела, что у меня происходит. Началось мое домашнее заточение. Так продолжалось всю зиму. Осень, зима, весна — продолжалось мое заключение. Не добровольное. Домашнее. Я поняла, что значит лишиться свободы. Я перестала выходить из комнаты, перестала читать книги и смотреть телевизор. К началу весны я могла только сидеть и смотреть в стену. И молчала.

0

Азбука семейной жизни. Встреча.

ГЛАВА 8. НАХОДКА

0

Азбука семейной жизни.Похищение.

ГЛАВА 6. ОФЕЛИЯ. МОЛИЛАСЬ ЛИ ТЫ НА НОЧЬ?

0

Азбука семейной жизни. Плюс-минус.

ГЛАВА 4. ПРЕДСМЕРТНАЯ ЗАПИСКА

0

Азбука семейной жизни. Смерть в джакузи.

ГЛАВА 1. СМЕРТЬ В ДЖАКУЗИ

0

Узлы на простыне. 6

ГЛАВА 21

0

Узлы на простыне. 5

ГЛАВА 17

0

Узлы на простыне. 4

ГЛАВА 13

0

Узлы на простыне. 3

ГЛАВА 9

0