«А судьи кто?»
Ненавижу я, сударь, эту нацию… Расплюев об англичанах
*
Серьёзному делу нейдёт скоморошество. С.-Кобылин
«Толстой смешон, как пророк, открывший новые рецепты спасения человечества. <…> Толстой велик, как выразитель тех идей и тех настроений, которые сложились у миллионов русского крестьянства ко времени наступления буржуазной революции в России. Толстой оригинален, ибо совокупность его взглядов, взятых как целое, выражает как раз особенности нашей революции, как крестьянской буржуазной революции».
Смешной, оригинальный, непраздный, великий… То же самое можно сказать о герое нашего повествования Александре Васильевиче Сухово-Кобылине. Судьба коего чрезвычайно окутана противоречиями. Одновременно какими-то не совсем ясными, не совсем явными казуальными закономерностями. Идущими в разрез с истоками, основами человеческого бытия.
Кто он, А. В. Сухово-Кобылин: помещик-самодур? бесправно обвинённый в убийстве? незаслуженно отверженный светом? непризнанный гений? глашатай новых веяний в искусстве? утончённый мыслитель? [В своих философских трудах С.-К. спрогнозировал человечеству 3 этапа развития: земной (теллургический), солнечный (солярный), звёздный (сидерический). Нынешняя космическая эра тому порука.][1]
Пожалуй, на меня всю суматоху сложит.
Не в пору голос мой наделал им тревог! Фамусов
Время, непредвзятый судья, дало единственно верный ответ: «незаконный пришелец» А. В. Сухово-Кобылин — пусть по-грибоедовски печатно немногословный, но таки классик, классик(!) русской литературы. Им и останется в памяти народа. Невзирая на сумятицу противоречий при жизни. Сумятицу нравов, и дней, и нервических происшествий той эпохи.
Хотя, собственно, для С.-Кобылина исключительно объективным мерилом истины являлся суд людей из зрительного зала, ничего боле: «…я так мало избалован вниманием печати, что за 40 лет службы «Кречинского» русской сцене ни разу не встретил полного и серьёзного разбора моей комедии; критика почему-то меня постоянно игнорировала, и только успех у публики вознаграждал меня за эту несправедливость прессы», — изрекал он.
Ну как, скажите, господа-товарищи, объяснить то, что, находясь под следствием по делу об убийстве гражданской жены француженки Деманш и по обвинению в даче взятки, находясь в тюрьме[2], мог он кропать не трагические записки из «мёртвого дома» (что было бы понятно и ситуативно оправдано), — а шулерскую комедию, сатиру?! Вскоре шумно прогремевшую на театральных подмостках Империи.
Также его 100-летний юбилей в 1917 г. Также отмеченное пять лет назад 200-летие драматурга. Почти совпадающие с годовщиной Октябрьской революции. Что это — нелепый случай, обратный эмпирике закономерности?
Смотрите сами…
25 октября 1917 г. На питерских мостовых, политых свежей кровью, — жуткая резьба и стрельба после легендарного выстрела «Авроры».
В газетах же, под аккомпанемент звериных криков «распни! убей! отдай награбленное!» — опубликована рецензия на спектакль Кобылина «Смерть Тарелкина». Прошедший два дня назад в Александринке.
События на сцене и за сценой как бы аукаются и перекликаются. Создавая вряд ли предвосхищённый режиссёром эффект «закономерного» взаимовлияния пьесы — предтечи театра абсурда — и уличных безумств толпы.
2005 год… Синхронно пять(!!) московских театров обращаются к «Смерти Тарелкина».
Подковёрная борьба, летальная борьба без правил, борьба на уничтожение. Оборотни, хищники, убийцы… 200 лет — фьють! — как не бывало: частный «гоголевский» случай вырастает вдруг до глобального «пелевинского», вселенского обобщения. Превращая полуфантастические гофмановские фигуры далёкого дореформерного прошлого XIX в., скользящие по призрачной, свечами подкрашенной эстраде, — в деятелей текущего момента. Освещённых тысячеваттно-лазерным ультрамарином века XXI.
Реакционер, крепостник, — льстиво подававший Александру III письмо о самодержавии, — себя считал консерватором английского типа: ненавидел чинуш, попов, был непоколебимым атеистом. Его, завзятого монархиста, обскуранта и ретрограда, никогда не признававшего никаких смут русской черни, даже усердно загримировав под пролетариев, нельзя было «выдать за так любимое ими зеркало русской революции» (В. Селезнёв).
Абсурдизм, противоречия, противоречия…
С.-Кобылина то внезапно разрешали к постановке. Тут же через небольшую паузу запрещали, будто одумавшись. О нём совершенно забыли ещё при жизни.
Скажем, когда в 1900 году впервые шла «Смерть Тарелкина», многие удивлялись, что её автор до сих пор в полном здравии! То же повторилось и в 1902 г. Когда его избрали почётным академиком.
Справочные фолианты приписывали ему разные даты рождения. Его хоронили «заживо». Не единожды, фигурально хоронили после кончины: сиречь изгоняли из литературы. Его имя не присутствовало какое-то время в филфаковских программах для универов. Точнее, краткие упоминания были — не было досконального изучения. Причина — его чрезмерная непримиримость.
Так, в многотомном фундаментальном труде «История русской литературы XIX в.», выходившем под редакцией профессора и почётного академика Д. Овсянико-Куликовского (1853—1920), лицезрим отдельные главы о Помяловском, Решетникове, Слепцове. Трилогии же коснулись одним абзацем.
Принимается — как лёгкая и занимательная — «Свадьба Кречинского». Полуосуждается «Дело». И вовсе забывается «Смерть Тарелкина».
А например, в 1949 г. советской театральной прессе предусмотрительно и бдительно пришлось переадресовывать жёсткие обвинения Сухово-Кобылина в фальшивом чувстве раскаяния русских — сугубо чиновничеству. Дабы не обижать титульную нацию СССР: «Китаеобразное сантиментальничание нравственностью, — язвил он в 1862 г., комментируя нападки на его творчество: — Лёгкое желание (на бумаге, а не на деле) раскаиваться и делаться добрым, благородным. Мне кажется потому, что это кажется им так легко, потому-то им оно и невозможно и потому собственно они суть самые неизлечимые Мошенники, взяточники, воры, лгуны и Лицедеи!»
В свою очередь, критические оценки «Картин прошедшего» максимально диаметральны — от абсолютного отлучения С.-Кобылина от искусства до неоспоримого его признания классиком отечественной драматургии.
Интересно, что уже именитый к тому времени (1854) Пров Михайлович Садовский, первый артист, которому С.-Кобылин прочёл «Кречинского» после выхода из заключения (освобождён под поручительство родственников), решительно и даже с долей какого-то презрения отверг комедию: мол, публика не готова к такой «грязи». Яро осудив ровно те сцены, кои потом, совсем вскоре, в его же исполнении имели оглушительнейший успех.
Причём «те сцены» — это, видимо, явления 1, 3, 6, 14-16 второго акта и явления 1, 3, 4 третьего акта, где так жалобно плачет и горделиво хохочет, холопствует и важничает маленький человечек с громадными притязаниями — Иван Антоныч Расплюев, затронутый в эпиграфе к тексту. Блестящая игра Садовского в этих эпизодах многократно расписывалась в рецензиях и статьях, мемуарах и монографиях о последнем.
— Где это вы слышали слова и выражения, какие вы приводите в пьесе? — спрашивал Сухово-Кобылина в октябре 1854-го Ценсор III отделения Канцелярии Его Величества.
— Везде — в публике — в народе, — отвечал цензору Гедерштерну автор.
Объяснение с «немцем» прозвучало довольно резко. Тот восстал на слог, который признал почему-то тривиальным, невозможным к оглашению. Забраковав его. [Тривиальный слог в абсурдистской вещи, в этом весь Кобылин! — восклицаю я. В памяти тут же всплыло цирковое безумие в раскрашенных клоунских масках — трагический финал пьесы «Тот, кто получает пощёчины» Л. Андреева. Где кружево мизансцен заплетено в немыслимый клубок любовных, семейных, приятельских взаимоотношений. Друг — враг. Ненависть со счастьем. Светлое с чёрным. Грязное — чистое. Ну чисто Сухово-Кобылин, воплощённый Андреевым.]
С.-Кобылину (с его-то характером!) пришлось без обиняков намекнуть германцу на его некомпетентность судить русский слог.
На что цензор бросил свирепо:
— Вам надо изменить канву фраз — такие выражения недопустимы!
— Я изменить отказываюсь! — парировал автор.
— В таком случае, ваше сочинение пускай полежит вот на этой полке. — Истерически засунув рукопись к себе в шкаф, прекратил разговор немец.
Тут есть любопытный стилистически-хара́ктерный нюанс.
Отвлёкшись, скажу, что, положим, в программе филфака МГУ по истории русской литературы С.-Кобылин проходит как «оппонент» Островского, представляющего национальную школу театра (о чём, в принципе, никто не спорит).
Внутренний оптимизм Островского противополагается «махровому пессимизму» Сухово-Кобылина: «…его пьесы “Дело” и “Смерть Тарелкина” звучат для нас в полном смысле слова как картины прошлого, сделанные рукой насмерть раненого человека. Они полны мрака и отчаяния. В них жизнь приходит к тупику, трагическому концу. Безнадёжный круг замыкается вместе с падением занавеса в финале спектакля», — отмечал критик Б. Алперс в 1936 г.
То есть Островский, Писемский, Потехин идут как некая инвариантность решения народного характера в драматургии, не глядя на различные жанровые предпочтения и художественнические калибры. Учитывая, конечно, то, что социально-злободневный Островский, — имманентный противник комедии (правда, позднее содеял несколько сатир), — всецело властвовал на имперской сцене, и в душах, и в головах.
В то время как Сухово-Кобылин идеологически одинок. Не вхож (да и сторонился) в редакции популярных «Отечественных записок», «Современника». К тому же крайне двойственен. Беспощадно браня государство, он не приемлет неуклонную демократизацию общества. По-мальчишески увиливая от участия в литературной, тем паче политической борьбе, он — воспринимает собственное творчество как личный поступок частного человека. Что да, ставит его в некий противовес Островскому. Но…
С высоты исторической перспективы они — несомненно родственны. Тем более в предреформенную пору. [Разумеется, литераторов переходного периода от романтизма-созерцания к реализму-натурализму, от обломовщины к ленинскому разночинству — целая «золотая» плеяда. Тем не менее, речь непосредственно о сценизме.]
Оба очутились на обрыве, перед пропастью — на пике душевной травмы. Один — личностно-семейного характера. Другой — обвинительно-судебного. Невзирая на то (а может, и благодаря тому) оба прошли первые блистательные шаги в искусстве.
Оба они могут рассматриваться именно как авторитетные реформаторы драматургической эстетики — от некрасовских условностей-прозаизмов до выстраданного «арестантского» кобылинского абсурда: этимологическое следование Грибоедову, Пушкину и Гоголю заканчивается предтечей Чехова с Булгаковым, не менее. Вознёсшись к вершинам славы и почитания, оба будут нещадно руганы, биты.
Таков помещицкий «выскочка» из дворян С.-Кобылин, неожиданно и чудно соединивший в себе Островского с Лермонтовым, — как писал о нём Блок. Таков, если вкратце, создатель национальной системы театра — «Колумб Замоскворечья» дворянин-бурсак Островский. Родственные души, чурающиеся обывательской праздности. Пекущиеся об одном лишь святом призвании: вырвать зеваку-зрителя из заиндевело-патриархальных утопий безвозвратно минувших дней.
Примечания:
[1] При жизни С.-К. не опубликовано ни одного даже фрагмента из его философических трудов.
[2] С.-Кобылин находился не в тюрьме, а на гауптвахте. Где только числился арестованным. Получая письменные разрешения генерал-губернатора Закревского, он даже уезжал в это время (1850—1854) в свои имения. Полностью оправдан в 1857 г. Убийца француженки не найден.