Молодой Фонвизин имел жуткий успех, когда исключительно артистично попугайничал. Пародируя пожилого уже тогда «шута горохового» — А. Сумарокова. Причём попугайничая в его присутствии. [Как Сумароков в свою бытность подначивал «русского Гомера» Тредиковского.]

Аристократическая публика, падкая до низменностей, неудержимо веселилась: «Передражнивал я покойного Сумарокова, — отмечал позже Фонвизин. — Могу сказать, мастерски. И говорил не только его голосом, но и умом. Так что он бы сам не мог сказать другого, как то, что я говорил его голосом».

Но приступим…

«Ай да Пушкин, — думаю, — ай да сукин сын: — Выручил». — Вспомнились знаменитые его table-talks.

Вот чем я займусь в этом небольшом юбилейном блоге. Ёрнически порывшись в многочисленных исторических сундучках, стреляя в стену (по ковру) из дуэльной пневматики. Тем более что сам Пушкин травил анекдоты «за всех» почём зря. В том числе и о Сумарокове. И за Петра травил, и за Екатерину, и за Потёмкина. И так же, — зверски гримасничая, — палил по стенам из писто́ли.

Вообще Сумароков — первый русский сочинитель, изобретший и оставивший потомкам мифологизированную репутацию со своей ярчайшей поэтической, художественнически обработанной индивидуальностью. [А не «мёртвый» срез, — как было принято до него: — социализированных положений и должностей. Коих лично Сумароков заработал пруд пруди.] Оставивший блистательную секвенцию folk-stories наподобие средневековых трубадуров, вольной биографии Данте, Вийона. Либо властителей душ эпохи Возрождения Марло, Тассо, Бодена или Макиавелли.

Разумеется, неоспоримо влияние на Сумарокова крупнейшего поэта-сатирика, дипломата и просветителя Антиоха Кантемира. Но увы, последний рано уехал представительствовать за границу. Сохранив о себе крайне мало сведений.

Но даже имеющиеся предания о писателях Древней Руси, Петровской ли эпохи — акцентированы в основном на духовных, поведенческих аспектах. Не на лирической Музе.

Собственно зачинатель русского мифотворчества, — наиболее удобный для осмеяния как классический образчик придворной клоунады: — несомненно и всенепременно В. Тредиаковский. Антуражный типаж уходящего прошлого. Превратившийся в анахронизм уже при жизни. (Над ним вовсю потешались царские шуты Педрилло-«Петрушка» и Кульковский-«прапорщик».)

Кстати, затронутый Кульковский как-то непреднамеренно стал слушателем нескольких тоскливых песен из «Тилемахиды» Тредиаковского: тот случайно поймал гаера в палатах.  

От скуки силой принудив внимать поэту:

— Который тебе из стихов больше нравится? — спросил Василий Кириллович, окончив декламацию.

— Те, которых ты ещё не читал!! — ответил Кульковский. Вмиг по-заячьи свинтив от профессора элоквенции.

Потом фиглярский колпак Тредиаковского примерил на себя Сумароков.

Став неким синтезом сложившихся в культурном сознании традиционных амплуа. Одномоментно будучи несводим ни к одному их них. Став родоначальником пасквильной заострённости в описаниях реальной жизни. А не драматической про неё выдумки.

«Рыжа тварь!» — именовал Тредиаковский Сумарокова: «Кто рыж, плешив, мигун, заика и картав, не может быти в том никак хороший нрав».

Особенно же перепало Создателю (с большой буквы) системы строжайших морфологических принципов от са́мого мифологизированного персонажа русской истории — Ломоносова.

Перепадало непосредственно за ненормативность. За экстатическое выскальзывание из общепринятого поведенческого строя. За разлад с господствующим мировосприятием. (Чем «страдал» и великий реформатор Ломоносов, — но уж такова несправедливость дворцовых обычаев.)

Два могутных исполина, — Гаргантюа и Пантагрюэль от литературы, — сломавших об колено время. Устремив его в новое историческое русло именно что страстью к преодолению, жаждой свежего ветра, оппозиционной жаждой смены устоев, — невмочь друг друга вынести.

«Самолюбие и гордость Ломоносова доходили до высшей степени, и подчинённые трепетали перед ним. В Академии, где он был главным, самовластие его доходило до грубости… Для того чтобы восстать против такого сильного соперника, надо было Сумарокову иметь много уверенности в себе, силы и независимость суждения» (Н. Булич). — Уверен, сущностью характеров и Ломоносова, и Сумарокова — являлись доброта и неизменное предпочтение правды (сродни бесконечной любви к отечеству: «Будьте славой самодержице, будьте пользою отечеству!»). Которую оба возносили настолько высоко, — насколько неразличима эта любовь с позиций обывательских, низких, подлых. Отсюда смех. Отсюда — поддёвки.

Ломоносов с каким-то болезненным вожделением издевался над «Аколастом»-Сумароковым, над его повадками и внешностью: «Сумароков картавил и сипел, качался и мигал».

Историк русской литературы Н. Булич мнемонически подытожил: «…наружность его не была особенно замечательна, кроме открытого лица его, в котором всякий мускул жил отдельною жизнью. Лицо его вполне выражало ту внутреннюю, вечную жизнь, которая сжигала его. Эту подвижность лица осмеял Тредиаковский».

Сумароков яро хулит щегольство́. Синхронно сам — нестерпимо насмешливый щёголь.

Боролся с пьянством. Сам — записной пьяница.

Сумароков порицал аристократическую моду. Разночинец-консерватор, сам был «модным судьёй»: причём до карикатурных форм. К тому же рыжим. К тому же постоянно и препротивно подмигивал: «Лечу из мысли в мысль, бегу из страсти в страсть», — будто оправдывая непрерывное моргание. [А ведь в народных предрассудках рыжие — обладатели инфернальной силы. А кто по-идиотски моргает — тот лжёт!]

Бранит хвастовство. Обернувшись символом чудовищной фанабе́рии, бахвальства, едва ли не мании величия. От чего разошлась саркастическая рифма: «Сумароков — бич пороков!»

За что и бит Ломоносовым с Тредиаковским. Усиленно создававших нелицеприятный портрет литературного «врага».

Однажды С. клятвенно пообещал Екатерине, дескать, бросит «бахусовскую страсть». И даже крепился пару лет в завязке.

Позднее, в доме вдовы своего брата Ивана Петровича прислонился в задумчивости к окну. На котором стояла раскупоренная бутыль гунгарской водки. Её запах ошеломил его!

С досадой, в порыве неистовства врезал рукой по склянке — вдребезги! До крови поранившись и перепачкав камзол.

Тут же убежал — словно от света и грешного себя: «…был жертвою пылкой чувствительности своей, — обрисовывает Александра Петровича Глинка: — Наш поэт-пустынник среди тогдашнего московского общества сам объясняет причину, вовлекшую его в бахусово самозабвение. Трагик Шиллер пил для воспламенения духа. Сумароков пил для утоления скорби душевной».

Раз, — в деревне, — Александр Петрович погнался со шпагой за вконец разнузданным камердинером. И в пылу гнева не заметил, как очутился в пруду по пояс. Пришлось выплывать. По округе гремел дикий гогот холопов: превращая «безумство пышное — в смешное».

Часто по-дурацки носился за мухами, которые не давали ему спокойно жить, творить. Гонялся и с саблей, комично пытаясь разрубить надоедливо жужжащий двукрыл пополам.

Бывало, выбегал с воплями на улицу, — собачась с разносчиками-продавцами, кричавшими под окнами. Мешая думать.

Таким — горласто-бешеным, благородно-просвещённым, кичливым и пронзительно целеустремлённым — покинем здесь «отца», ценностного основателя сентиментальной культуры русского театра: Александра Петровича Сумарокова.

Храни Господь Россию!