Увертюра июня 1939. Париж. Жара стоит жуткая. Чета Ивановых потихоньку собирается двигать к Атлантике — на виллу с вульгарным названием «Парнас» в Биарриц. Наследованную супругой Жоржа — Ириной Владимировной. [Фазенду разбомбят в 44-м союзники. Ивановых спасло то, что немцы их оттуда нагло выперли. А дачу разграбили.]

Там, на юго-западном побережье, плотно скучковалась имперская богема, николаевские недобитки: Юсуповы, Нарышкины, Оболенские. В тех же краях обитали соратники по «Зелёной лампе», — официально закрытой месяц назад: — Мережковские, Теффи. [З. Гиппиус нарекла жену Иванова И. Одоевцеву «Пигалицей». От зависти к некоей: — пусть кажущейся, временной, — обеспеченности.]

«Першему приятелю» в кавычках, литературному отщепенцу Ходасевичу остаются считанные дни пребывания на грешной земле. Через пару месяцев «громом из озарённых туч» рванёт нежданная война. Дружище-Адамович запишется добровольцем к французам. Он же и распространит лживую байку о прислуживании Ивановых гитлеровцам в скорой оккупации. [Хотя в реальности больше претензий в коллаборационизме, хоть и напрасно: — обращено к Мережковским.]

Мир изменится безвозвратно, вывернувшись наизнанку. Запутавшись в порнографическом «распаде атома» — покрывале из чёрной материи зла.

Но не в характере сорокопятилетнего Иванова, «первого поэта» эмиграции, в полном соку, — краем уха слыхавшего даже об испанском каудилизме и русско-японском Халхин-Голе: — унывать и думать о плохом. И без того ему было о чём размышлять. Помимо дальнего, брошенного, почти забытого… Да и помимо ненасытных германцев тоже.

Чуть посовещавшись, решили идти к Гингерам на традиционные посиделки — «Свидания поэтов». Устраиваемые по четвергам.

Взяли такси. Ирина не любила метро.

Дверь творческой квартиры-студии приветливо распахнул сам Александр Самсонович. Сразу бросилось в глаза — хозяин чем-то смущён и чрезвычайно растерян. Пытается спрятать неловкость. Увы, не получается.

Внезапно Иванов слышит доносящиеся из комнаты слова, адресованные, по всей видимости, супруге Гингера — Анне:

— Билеты у нас куплены на 12 июня.

Голос ни с кем не спутать. Цветаева.

«Чёрт!» — с досадой воскликнул про себя Георгий Владимирович. Она не может терпеть ни меня, ни мою жену. Ни Адамовича — второго «Жоржика» — второго за Ивановым «первого поэта» зарубежья. Да и вообще — москвичка! — с лютой страстью презирает питерских снобов-эстетов. Отодвинувших её от пьедестала стихотворной Мельпомены: и там, и тут.

— Это последний её вечер, — примирительно шепнул Гингер Иванову на ухо, сжав тому локоть. В нижайшей просьбе — не ругаться.

Ведь все были в курсе, как Цветаеву до глубины души возмутила вольная ива́новская импровизация — непростительная, по её мнению, ошибка в «Петербургских зимах». Насчёт мандельштамовского «Не веря воскресенья чуду».

В невеликой размером комнате присутствовали Коровин-Пиотровский, Софиев, Закович. Во главе «молодёжи» — Марина.

Анна кидается к Ивановым, здоровается, приглашая к столу. Говорит что-то путано, по-актёрски отвлечённо, не по делу: загладить конфуз.

Никто не ведает, как Цветаева напряглась, точно готовясь к незримому бою.

В свою очередь Жорж, — манерно чмокнув кисть хозяюшке Анночке Присмановой, — ринулся в атаку. Быстро подходит к Марине, целует ей руку тоже. Цветаева, не успев защититься, чуть лишь тормозит движение. Но — покорно протягивает навстречу Жоржу.

Хитрый Иванов уже щебечет какие-то добрые, к будущему отъезду, слова: пожелания, пожелания… Холодность Цветаевой немедля тает — под напускной горячностью мужчины.

В разговор вступает Ирина — ласково, спокойно, душевно. Цветаева не выдерживает кругового напора. Беседа принимает обычный поэтический сюжет. В ход идут шутки-прибаутки. Анекдоты, — на что Иванов мастер.

Болтовня тут же переключается на тему буржуйских мерзавцев. Сиречь — меценатов. Без коих жизнь неприкаянного русского творца — не жизнь. Иванов — в центре действа. Смешит — нещадно. Не забывая искоса поглядывать на Цветаеву. Его манеры, поза. Фрак, пусть изрядно тёртый. Непременная аристократическая трость — вне конкуренции. Располагая к себе неимоверно.

Сообща начинают писать потешное послание турецкому султану — знакомому биржевому «фармацевту»-капиталисту. От коего неотложно и бескомпромиссно требуется материальная помощь одной заболевшей коллеге.

Цветаева весело-звонко смеётся, очаровывая собравшихся, — что бывало в предотъездную пору крайне редко. Учитывая её тревожность по поводу путешествия в СССР. «Ну, слава богу, — ухмыляется про себя довольный Георгий Владимирович: — порадовали». Каллиграфическим почерком подмахивая просительную петицию.

Вслед чему Цветаева, взглянув на часы, резко встаёт. Сославшись на ранний завтрашний подъём с сынишкой Муром.

Ивановы с Гингерами вызвались проводить.

На улице темень. Цветаева нехотя надела мучительную маску расставания. Отвечала короткими фразами, тяжело, натужно. Слегка улыбнулась, — приподняв уголки рта: — на слова И. Одоевцевой-Ивановой о Блоке, Ахматовой и Гумилёве. Якобы восхищавшихся её «Вечерним альбомом».

На что она, закуривая очередную сигарету, возразила: «Я всё время считала, будто Питер по-батыевски ополчился против». — Мол, её, белую ворону, никогда не понимали — ни на родине, ни в загранке. «Что вы, что вы! — чирикала Одоевцева, — совсем наоборот», — пытаясь, естественно, утешить, приободрить.

Георгий Иванов, поднося Марине огонь, не стал вслух усугублять тем, что, дескать, вражда враждой, непонимание непониманием, — но печаталась-то Цветаева в лучших европейский изданиях, не иначе!

Разумеется, очерк «Китайские тени», из-за которого взъярилась поэтесса, переделывать нет резона. Всего-то и написал, что упомянутое стихотворение «Не веря воскресенья чуду…» посвящено не Цветаевой (то было правдой), — а кому-то другому. Какой-то зубной врачихе, — что по-дурацки путано заявлял вечно мятущийся меж трёх осин Осип.

Иванов знал Марину больше 20 лет, с 1916-го. Уверен: она не поменяет своего к нему (ненавистного) отношения. Ни он — своего (высокого, уважительного) — к ней. А смысл? Все его «Петербургские зимы», в общем-то, почти сплошная выдумка. Перетрактовка перспектив.

Он даже с Ахматовой, разбомбившей «Зимы» в пух и прах, не стал спорить. А смысл? Тем более что и Мандельштама уже полгода как нет: «Поди проверь теперь… Была у них с Цветаевой любовь, иль не было».

Жорж несколько раз прикладывается в поцелуе к цветаевской руке. Обвешанной звенящим серебром, в перстнях.

Скомканное недолгое прощание. Напутствия. «Счастья тебе, Мариночка…» — Предательская слеза под шёлком платка.

Не оборачиваясь, спускаясь по лестницам вниз, Марина по-солдатски, со спины, несколько раз машет им всем, оставшимся позади: «Пока!» — Гингерам, Ивановым. И Парижу тоже. Всем.

В тёмных, скорбно-нехороших чувствах распростившись с Александром и Анной, они медленно, — как вскоре с кладбища от Ходасевича: — идут на стоянку таксомоторов. Ирина не любила метро.