«Это была истинная твердость слабости»: Николай II и его правительство незадолго до Февральской революции
…Моя задача была очень трудна и деликатна. Тем не менее, я решился поставить вопрос ребром с самого начала. Я, к сожалению, теперь уже не помню последовательно содержания своих слов. Сущность же их заключалась, приблизительно, в следующем: я говорил Государю, что как министр иностранных дел я крайне озабочен сохранением во время войны внутреннего спокойствия, которое является главным залогом успеха в предпринятой Россиею грандиозной борьбе. Между тем, при настоящих методах управления спокойствия нет и быть не может. Первою причиною является конфликт министра внутренних дел с Государственною думой и русскою общественностью. Раздражение растет с каждым днем, с каждым часом. К нему присоединяются волнения, вызванные преследованием за событие, хотя формально и преступное, но являющееся выражением требований народной совести (я разумел убийство Распутина — при этих словах Государь вскинул на меня глазами). Я не касаюсь — говорил я — других новоназначенных министров, которых молва обвиняет в корыстных деяниях (как Добровольский). Я не знаю, справедливы ли эти наветы. Но о Протопопове я позволяю себе сказать открыто, что дальнейшее его пребывание у власти грозит государственному спокойствию. Из создавшегося конфликта между ним и Думой могут быть только два исхода: его увольнение или роспуск Думы. Но роспуск Думы, который при незакономерности ее действий всегда зависит от верховной власти, в настоящих условиях есть начало революции. Рабочие на фабриках и заводах находятся в крайнем состоянии брожения, достаточно искры, чтобы вызвать их на улицу. Приказывать солдатам стрелять в народ теперь, когда они стоят на фронте для защиты этого народа от внешнего врага, совершенно невозможно. А если такой приказ будет дан, он не будет исполнен. Начало же неповиновения армии есть начало государственного переворота. Как министр иностранных дел я не могу не предвидеть, что последствием будет заключение сепаратного мира (при этих словах Государь сделал энергический жест и сказал: «Никогда я не заключу сепаратного мира»). Я же — продолжал я — в таком случае прошу Государя уволить меня от должности, так как участвовать в заключении сепаратного мира я считаю противным своей совести.
Вот примерно содержание моего обращения к Государю, которое было в действительности гораздо продолжительнее. Я говорил очень горячо и в конце концов даже с рыданиями в голосе, слезы душили меня. «Ваше Величество, — сказал я в заключение, — простите мне мою откровенность, но моя совесть не позволяет мне говорить иначе и молчать».
— Нет, пожалуйста, — сказал Государь. — Я, напротив, очень ценю искренность.
— Какой же ответ Ваше Величество изволите мне дать насчет меня и моей отставки?
— Я Вам скажу это на следующем докладе.
Мне кажется, что мои слова произвели на Государя довольно сильное впечатление. Он простился со мною в очень серьезном настроении.
Доклад мой был до Нового года. Следующий предстоял 3 января. Я сообщил своим сослуживцам, что едва ли останусь министром. Оставалось ожидать дальнейших событий. Тем временем с разных сторон начались настояния, чтобы я при следующем докладе не настаивал на своей отставке, если Государь будет меня удерживать, потому что очень близка перемена в составе министерства, что Протопопов будет уволен и даже что председатель Совета министров будет новый. Являлись с этим государственные деятели и журналисты. Один из них, человек всегда очень осведомленный, Бонди, утверждал, что полная реорганизация министерства произойдет после 20 января. А надо сказать, что состав министерства еще ослабел. На место А.Ф. Трепова был назначен председателем Совета министров кн[язь] Н.Д. Голицын. Это был прекрасный, очень почтенный человек, но окончательно непригодный к этой должности. Когда-то был он тверским губернатором, затем сенатором и членом Государственного совета. Последнее время он работал в Комитете императрицы Александры Федоровны о военнопленных. И, говорят, был платонически влюблен (боготворил) в императрицу. Это ли боготворение, или особые труды по Комитету, или другие причины, но он был избран в преемники Трепова. Он рассказывал мне, что Государь долго убеждал его принять должность председателя, но он решительно от этого отказывался и, уходя, вынес убеждение, что ему удалось отклонить назначение; однако к концу дня получил уже подписанный указ и делать уже было нечего.
Человек уже далеко не молодой, в возрасте почти семидесяти лет, князь Н.Д. Голицын обладал добрым, в высшей степени мягким характером и самым приятным обращением, но твердости в нем не было решительно никакой и справиться с министрами он не был в состоянии, да едва ли и хотел. Когда его назначили, он приехал ко мне, и я сообщил ему о своем докладе против Протопопова и о возможной своей отставке. Он, конечно, выражал сожаление и желание, чтобы я остался, но заметно было, что никакой поддержки в борьбе с Протопоповым я ожидать не могу. Впоследствии, однако, сам Голицын говорил мне, что убедился в опасности Протопопова, а потому он постоянно докладывал об этом Государю, но, разумеется, не ему было справиться с Протопоповым и его кликою, когда это не удалось даже А.Ф. Трепову.
На место Трепова министром путей сообщения был назначен Кригер-Войновский, очень опытный и дельный инженер, при котором дело не могло пойти хуже, чем при Трепове. Но зато уволен был министр народного просвещения гр[аф] П.Н. Игнатьев. Это был, по-моему, прямой результат его доклада Государю, и не помогли ему ни сочувствие Государя, ни его дружеское расположение. Отставка была дана в таких странных условиях, без назначения в Сенат или Государственный совет, а вчистую, что имело прямо характер немилости. Что хуже всего, это то, что Игнатьев, человек сравнительно молодой, оказавшись в полной отставке, подлежал призыву в войска. Тогда уже военный министр доложил Государю об этом неожиданном результате, и графа Игнатьева уже после отставки пожаловали в гофмейстеры или в шталмейстеры только для того, чтобы избавить его от воинской повинности. На его место был назначен попечитель Петроградского учебного округа Кульчицкий, о котором я ровно ничего сказать не могу, так как в Совете он за мое там присутствие ничем себя не проявил; но в противоположность графу Игнатьеву это был совершенно старый и дряхлый человек. Наконец, в начале января произошла еще одна перемена: на место Шуваева был назначен быв[ший] начальник Генерального штаба М.А. Беляев. Рассказывали, будто императрица посылала Шуваеву разные приказания по переменам в личном составе Военного ведомства, но он отказался их исполнять и был за это сменен.
Перемена в военном ведомстве не внесла никакого улучшения: М.А. Беляев был человек очень сухой, ограниченный и крайне упорный. Многие его терпеть не могли.
При всем том, повторяю, утверждали, что перемена в министерстве ожидается очень скоро, и убеждали меня не настаивать на своем уходе. С этим приехал ко мне даже сам А.Ф. Трепов, с которым мы раньше условливались, что в случае неухода Протопопова я уйду из Министерства иностранных дел. Он равным образом настаивал на том, чтобы я остался, указывая на возможность перемены. Он был у Государя, который сказал ему, что очень благодарит его за рекомендованных им министров, меня и Феодосьева («в особенности же за Покровского»).
Из Ставки приехал представитель Министерства иностранных дел Базили, который сказал, что мой уход в данную минуту произведет нехорошее впечатление в офицерских кругах, так как после моей речи в Думе он будет истолкован снова как поворот в пользу сепаратного мира.
Государь еще раз подчеркнул свое ко мне внимание тем, что 1 января пожаловал мне орден Белого орла через орден, минуя Владимира 2-й степени. Все вместе взятое побудило меня остановиться на том, чтобы еще раз поставить вопрос об отставке, но на нем окончательно не настаивать.
1 января 1917 г. в Царском Селе происходил прием дипломатического корпуса, министров и первых чинов двора в Большом дворце. На этом приеме был и председатель Государственной думы. К нему Протопопов полез с рукопожатием, а тот послал его к черту. Одни говорили, будто Протопопов вызвал после этого Родзянку на дуэль, другие — будто просто сказал: «Хорошо».
Надо сказать, что к этому времени политическая болезнь Протопопова уже кончилась, и мало-помалу он, вопреки всему и всем, был утвержден в должности министра внут[ренних] дел. Следовательно, в этой области ничего и никому сделать не удалось. Тем удивительнее милостивое ко мне отношение Государя. Когда же 3 января я был опять с докладом и в конце доклада спросил, как угодно Его Величеству распорядиться мною ввиду моей просьбы об увольнении, то Государь сделал вид, что не сразу понял, о чем идет речь, а затем сказал, что он просит очень меня остаться, и прибавил, что я пользуюсь полным его доверием. Я на это сказал, что во исполнение такой высочайшей воли буду, как часовой, стоять до смены, но, ввиду полного несогласия своего со взглядами Протопопова, я прошу разрешения в Совете министров открыто высказывать свои особые мнения. На это Государь ответил мне, что просит всегда так и делать, потому что особенно ценит искренность убеждений. Вообще, он был необыкновенно милостив. Знаю, далее, что и другие министры после меня пробовали подавать в отставку по несогласию с Протопоповым, но уволены не были. Так, Барку разрешено было уехать в продолжительный отпуск в Финляндию, откуда он, впрочем, вскоре вернулся. Князю Шаховскому Государь отсрочил разрешение вопроса об отставке, причем сказал: «Значит, и Вы смотрите на политику Протопопова, как Покровский». Следовательно, мои слова произвели все-таки известное впечатление. Сужу об этом еще и потому, что, например, министр Двора убеждал меня говорить об опасном направлении политики Протопопова, потому что я будто бы пользуюсь доверием Государя, а ему, когда он говорит, дают понять, «quil est un vieil unbécile».
Но за всем тем все мнения и действия Протопопова получали всяческое одобрение. Особенно проявилось это в вопросе о сроке созыва Государственной думы. При последнем роспуске ее на Рождество было прямо сказано, что Дума будет созвана вновь 12 января. К этому времени должен был последовать рескрипт на имя князя Голицына, в котором должны были быть изложены виды правительства по главным задачам момента. Здесь говорилось о продовольствии, путях сообщения, далее о благожелательном и прямом отношении к законодательным учреждениям и, наконец, о том, что правительство имеет в виду опираться на земские учреждения. Составление рескрипта было поручено А.А. Риттиху. Я упустил сказать, что еще при Трепове Риттих был назначен министром земледелия. Я уже упоминал, с какой энергией он взялся за продовольственное дело. Его распоряжения вызывали кадетскую оппозицию, но, в конце концов, он имел в Думе громаднейший успех: все поняли, что продовольственный вопрос оказался в твердых руках и дело мало-помалу наладится. И у Государя Риттих внушил, по-видимому, большое доверие. Так вот, этот проект рескрипта, составленный Риттихом, был обсужден на квартире кн[язя] Голицына, где кроме него были Протопопов и я; Риттих в этот день ездил с докладом.
В общем, проект был нами одобрен, причем я настаивал на том, чтобы он был обсужден в Совете министров, иначе возобновилась бы штюрмеровская практика — решение важных вопросов в маленьких домашних совещаниях.
С Протопоповым мы объяснились очень корректно, констатировав полную противоположность наших взглядов на политическое положение. Говорили и о сроке созыва Думы; предполагалось отложить его до 24 января вместо 12 под тем предлогом, что Бюджетная комиссия Государственной думы еще не закончила своих работ. Мотив этот, конечно, был мало убедителен. Дума могла быть совершенно свободно созвана и во время работ Бюджетной комиссии и нисколько им не помешала бы, а важно было соблюсти высочайше обещанный срок созыва.
Совещание это происходило 2 января, и 3 января был упомянутый мною мой доклад, на котором разрешился вопрос о том, что я остаюсь пока министром. Из Царского я проехал прямо в Мариинский дворец на заседание Совета министров, где опять ин-плено обсуждался проект рескрипта на имя кн[язя] Голицына, принятый без прений, а затем вопрос о сроке созыва Гос[ударственной] думы. Протопопов и Добровольский усиленно доказывали, что созыв этот должен быть отсрочен, по крайней мере, до половины февраля. Они утверждали, что Дума сделалась фокусом революционного направления общества, борющегося с правительством за власть. Протопопов излагал какую-то курьезную теорию развития революционного движения, иллюстрируя ее составленным им графическим изображением. Добровольский — тот прочел письмо какого-то своего друга, члена Думы из правых, где было сказано: «Коля, беги скорее, пока цел». «Если мне так пишут, — пояснил Добровольский, — то что же должны писать Александру Дмитриевичу» (Протопопову).
Я произнес довольно длинную речь, где обличал их в искажении истины. Настоящая Дума — говорил я — на две трети состоит из консервативнейших элементов страны, ее восстановили против правительства собственные его действия. Улучшить положение можно вовсе не роспуском Думы и назначением новых выборов, как желали Протопопов и Добровольский, потому что новые выборы в настоящих условиях дадут гораздо более оппозиционную Думу; нужно же немногое, что может быть исполнено в несколько дней (я ясно намекал на необходимость ухода Протопопова, Добровольского и им подобных), и волю Государя о созыве Думы можно исполнить к 12 января. Речь эту многие назвали тогда историческою. Ко мне присоединились Феодосьев, Шуваев, Николаенко (заменявший Барка) и Ланговой (заменявший Шаховского). Председатель, князь Голицын, решительно высказался против полного роспуска и новых выборов, предложив небольшую отсрочку — до 31 января, по довольно странному мотиву, что до 31 января ему не успеть переехать на казенную квартиру, где он, повидимому, собирался делать рауты. Но Протопопов, Добровольский и Раев остались при своем. Последний предложил отсрочку до 14 февраля, мотивируя это тем, что 14 февраля — начало поста. Таким образом, было три мнения: созвать Думу в срок — 12 января, отсрочить до 31 января и отсрочить до 14 февраля.
Голицын обещал доложить Государю все три мнения, и высочайшее одобрение получило третье мнение — об отсрочке до 14 февраля. Конечно, всякая отсрочка — и до 31 января, и до 14 февраля — была одинаково нежелательна, как неисполнение высочайшего обещания, но князь Голицын не сумел отстоять в данном случае даже свое собственное мнение.
Вот как были глубоки корни, пущенные Протопоповым. Прямо не знаю, чему их приписать. Думаю все же, что здесь главную роль играло влияние императрицы, перед которой он, говорят, разыгрывал роль какой-то необыкновенной и беззаветной преданности и жертвы за свою любовь к Государю и императрице, о чем говорил на всех перекрестках. Ужасно подлые у него были аллюры. Уже я упомянул, как он полез к М.В. Родзянке на новогоднем приеме в Царском.
В Совете министров я, в порядке старшинства, имел несчастье сидеть рядом с ним. И вот, несмотря на явное мое с ним расхождение, которое я, кажется, вовсе и не скрывал, Протопопов, что называется, лез ко мне постоянно, чуть-чуть что не облапливал, говорил что-то на ухо, так что я не знал, как от него отвертеться.
Но другая загадочная причина заключается все-таки в отношении к нему Государя. Поэтому здесь уместно будет сказать несколько слов для характеристики Государя, насколько я имел возможность его узнать. Действительно, ведь очень было странно видеть, с одной стороны, крайне милостивое его отношение к Трепову, к графу Игнатьеву, ко мне лично, и рядом с этим согласие со всем, на чем настаивал Протопопов, увольнение тех же Трепова и графа Игнатьева, резкое отношение к членам Императорской фамилии, нежелание даже говорить о Распутине, чтобы не вызвать истерию со стороны императрицы. Как все это согласовать? Я, конечно, слишком мало видал Государя, чтобы дать полную его характеристику, поэтому ограничусь лишь своими личными впечатлениями. С внешней стороны Государь был человек прямо очаровательный своей мягкостью и любезностью обращения: при нем всякий должен был чувствовать себя в своей тарелке, так он был мил и прост. Особенно поражало выражение глаз, лучистых, доброжелательных и ласковых. Он, мне кажется, не для вида только, но действительно стремился к простоте: так, однажды явившись к утреннему докладу, я застал его лично растапливающим камин в своем кабинете.
На докладах он держал себя как милый собеседник. Почему некоторые, даже старые министры, например, А.С. Ермолов, боялись ему докладывать, я отказываюсь понимать. Государь был очень трудолюбив и обладал, несомненно, хорошими способностями. Так, еще со вступления на престол он считал особою своей обязанностью читать губернаторские отчеты и делать на них отметки. Напрасно А.Н. Куломзин отмечал ему места, которые стоило читать: Государь не следовал его указаниям и, по-видимому, все отчеты читал от доски до доски. В этом его трудолюбии я убедился и по Министерству иностранных дел. Здесь ежедневно посылалась Государю очень обширная почта: все, иногда очень обширные телеграммы и письма послов и других российских представителей с ответами на них министерства. Государь, несомненно, каждый день прочитывал эту корреспонденцию целиком и делал на ней свои отметки. Обладая при этом превосходною памятью, он отлично помнил все прочитанное. Бывало, на докладе я говорил кое-что из этой корреспонденции — и почти всегда Государь отвечал, что он уже читал это в депешах.
По словам одного из камердинеров, Государь работал каждую свободную минуту, как только не был занят обязанностями представительства. Мысли докладчика он схватывал всегда верно. Это мне подтверждали и такие долголетние его докладчики, как граф В.Н. Коковцов. Последний говорил мне не раз, что Государь отличается очень недурными способностями, быстро усваивает, но это усвоение не впрок — оно поверхностное: мысль не остается твердо в уме и быстро испаряется. Мне ни разу не случалось видеть, чтобы Государь был не согласен с моими заключениями на докладе, но определенно своего мнения он почти никогда не высказывал. Правда, я этого не могу приводить в виде общего правила — я слишком мало имел случаи докладывать Государю: как государственный контролер едва раза четыре за десять месяцев, а еженедельно, да и то с перерывами — только в течение трех месяцев в бытность мою министром иностранных дел. При таком характере, впечатлительном и вместе мягком и неустойчивом, Государь должен был находиться под влиянием последнего докладчика и соглашаться с ним. Но, разумеется, гораздо сильнее должно было быть влияние тех сфер, которые непосредственно его окружали, и прежде всего влияние императрицы, женщины, по-видимому, властного характера и притом истеричной.
После докладов министров начиналось, вероятно, их пережевывание в тесном кругу. На это указывают вынесенные оттуда смешные характеристики не привившихся министров: «наш добрый нотариус» — для А.А. Макарова, «румын» — для А.А. Поливанова.
Пробовавшие бороться с этими домашними влияниями всегда проигрывали игру, будь то даже такие авторитетные люди как П.А. Столыпин или граф В.Н. Коковцов. Чтобы устранить влияние подобных людей, по-видимому, начинали играть на струне самолюбия: что такой-то министр затмевает Государя в народном мнении. Этот прием, кажется, всегда действовал с успехом: таким именно способом были лишены доверия и Витте, и Столыпин, и Кривошеин.
Затем была, как рассказывали, та область, где средством воздействия была истерия: это область Распутина. Тут, по-видимому, довели Государя до степени крайнего раздражения, так что он не выносил даже разговоров о Распутине. Когда же его убили, то, вероятно, произошли такие домашние сцены, которые побудили Государя принять прямо жестокие меры, совершенно несвойственные его характеру: сослать в Персию вел[икого] князя Дмитрия Павловича, своего любимца, и резко ответить всем членам Императорской фамилии, которые просили за последнего. Это была истинная твердость слабости. Между тем, по существу, Государь был, по-видимому, совершенно иных взглядов и вовсе не симпатизировал ни Распутину, ни Протопопову: граф Игнатьев прямо говорил мне это, а он его близко знал. Доказательство — его разговор с Игнатьевым, его отношение к моему докладу о Протопопове. Он чувствовал, что правда на нашей стороне, но не мог избавиться от кошмара. И вот этот давящий кошмар начинал действовать: в результате граф Игнатьев, этот любимец Государя, был уволен. Был бы, конечно, уволен и я по прошествии некоторого времени, если бы не случилась революция. Тщетно Государь старался найти какой-нибудь исход. В этом порядке мышления он приближал иногда к себе людей совершенно особого рода и не только слушал их, но даже следовал их советам.
Одного из таких людей знал и я: это был Анатолий Алексеевич Клопов. Старый земский, кажется, статистик, человек с окраскою шестидесятых годов, он как-то сблизился с вел[иким] князем Александром Михайловичем, а тот представил его Государю. И вот, вдруг, во время продовольственной неурядицы, когда министром внутренних дел был И.Л. Горемыкин, совершенно для всех неожиданно титулярному советнику Клопову было поручено вне всяких ведомств обследовать продовольственное дело, дан для этого особый штат чиновников и экстренный поезд. Разумеется, из этого обследования ничего не вышло, но Государь и после того охотно беседовал с Клоповым. Обыкновенно Клопов писал ему письмо с просьбою об аудиенции, и Государь назначал таковую. Беседа продолжалась другой раз час и более. Государь и Клопов курили, и Клопов, со свойственной ему беспорядочностью мысли и горячностью, говорил ему вещи, совершенно не похожие на то, что он привык слышать от окружающих. Иногда Клопов вместо аудиенции писал Государю длинные письма. Результаты практически были ничтожны, однако посещение Государем Думы во время войны, разрешение учительского съезда были как будто результатом разговоров с Клоповым. Кстати сказать, Клопов, никогда не служивший, получал даже пенсию в три тысячи рублей по особому высочайшему повелению.
Сферы терпели его как нечто очень безобидное. Не знаю, были ли еще подобного рода люди, но существование Клопова доказывает, по-моему, что у Государя было в душе стремление вырваться из круга обычных докладов и разговоров и вздохнуть другим воздухом. Конечно, Клопов был личность слишком ничтожная, чтобы иметь серьезное влияние, но он очень симптоматичен.
Какой же вывод можно сделать из всего вышеизложенного? Да тот, мне кажется, что Государь, при хороших его способностях, трудолюбии и живом уме, страдал слабостью характера, полною бесхарактерностью, благодаря которой подпал влияниям, от которых никак не мог освободиться. Это был человек домашних добродетелей, по-видимому, верный и покорный муж, но уж вовсе не государственный ум. В этом — громадное несчастье России, что в самую трагическую минуту ее истории во главе власти оказался такой слабый руководитель, который совершенно был не способен освободиться от взявших над ним верх влияний, и которые против собственной его воли все более и более упраздняли его авторитет и вместе с ним авторитет царской власти.
Глубоко был прав поэтому граф В.Н. Коковцов, который еще в 1913 году говорил мне: «Это последний император». Слова его оказались пророческими, а между тем, именно Николаю II приписывали фразу, что он желает передать сыну власть в том объеме, как получил ее от отца. И вот в его слабых руках эта власть все ограничивалась, пока не дошла до полного упразднения.
Источник: «Покровский Н.Н. Последний в Мариинском дворце: воспоминания министра иностранных дел. М.: Новое литературное обозрение, 2015. С. 180–189.