Человек — имя существительное
Однажды я заглянул в зеркало и не увидел в нем себя.
Мое лицо знает весь город. Мой портрет напечатала известная газета, и на лбу у меня, как выжженное клеймо, горел заголовок: «Убийца!» А потом эту публикацию перепечатали другие издания, и я стал городской знаменитостью. Я ехал в метро и, подняв воротник, пытался досмотреть свои сны, а вокруг, развернув газеты, разглядывали мое лицо. Я шел, опустив голову, на работу, а мое лицо смотрело мне вслед из газетных ларьков. Мое лицо было свернуто в трубочку, выставлено на витринах, разорвано, смято и выброшено в урну, оно лежало на земле, размякшее от сырости, и на нем чернел след от ботинка, в него заворачивали хрупкие предметы, чтобы они не разбились, по нему скользили небрежным взглядом, или долго всматривались, пытаясь запомнить каждую черту, его показывали друзьям, обсуждали, плевали в него, вырезали, сохраняя на случай, если придется вдруг опознать убийцу. Мое лицо знают все, кроме меня.
«Мужчина, на вид лет сорока, среднего роста и телосложения. Шатен, седые виски, карие глаза. Крупный нос с выраженными носогубными складками, бледная кожа, крупный рот, верхняя губа больше нижней, ямочка на подбородке. Особые приметы: нервный тик, дергающееся веко, большая родинка на щеке, шрам над бровью». Я часто перечитываю эту ориентировку в газетной заметке, и бумага уже замусолилась и обтрепалась. Крупный нос, крупный рот, родинка, шрам. Я подхожу к зеркалу над умывальником и трогаю родинку, выпуклую, похожую на нарост, с торчащим из нее волосом, который я раньше подстригал, а теперь бросил. Крупный нос, крупный рот. Шрам. Я шел по улице, прижимая к груди папку с документами, и мимо, гулко цокая, проехала конная полиция (вороные лошади, всадники, возвышающиеся над толпой). Я засмотрелся им вслед и, не заметив фонарного столба, врезался в него, больно ударившись лбом. Прохожие засмеялись, из рассеченной брови хлынула кровь, и какой-то человек (седой, сутулый) сунул мне мятый платок. С тех пор я ношу над бровью шрам, который ощупываю пальцем, когда о чем-нибудь думаю (такая у меня появилась привычка). Крупный нос, крупный рот, родинка, шрам. Это все, что я знаю о своем лице.
— За что вы убили Эльзу М.? Вы планировали преступление? Вы хотите что-нибудь сказать?
Газета с моим портретом на первой полосе вышла в понедельник. А Эльзу М. убили в пятницу. Я хорошо помню эту женщину, от нее пахло лимонной коркой, кисловатым потом, который, однако, не был мне неприятен, и жидкостью для снятия лака (словно Эльза М. только и делала, что красила ногти и стирала их, чтобы вновь накрасить). У нее была большая грудь, вылезавшая из декольте, как дрожжевое тесто из кастрюли, и низкий голос, которым она все время что-то напевала, и теперь при воспоминании об Эльзе М. у меня в памяти всплывает ее любимый романс. Я попытался напеть его, и следователь поморщился, ведь голос у меня не очень. Не то, что у Эльзы М. Что еще я мог рассказать о ней? Что она целыми днями смотрела телевизор и обожала пересказывать фильмы, словно это были истории из ее собственной жизни. Что она заразительно смеялась, даже над тем, что было совсем не смешным, и я тоже смеялся вместе с ней, сам не зная, чему. Что у нее была докучливая привычка поглаживать мою ногу, и я старался сесть в кресло, чтобы она сидела в кресле напротив, но Эльза М., раскусив эту жалкую уловку, к моему приходу заваливала кресла какими-нибудь вещами, бросая на них одежду или груду зачитанных до дыр журналов, так что мне волей-неволей приходилось опускаться на диван. И вот тут-то она усаживалась рядом и громоздила свою пухлую руку на мое колено. Милая, бедная Эльза, ее любимый ковер, о котором она говорила не смолкая (словно он был живым, этот кусок пушистого бежевого паласа), был залит ее кровью, и никакая химчистка теперь не очистит его.
— Вы узнаете женщину на фотографии?
— Нет.
— Вы лжете.
— Нет.
— Вы бывали у нее раз в неделю.
— Возможно.
— Возможно? Вы издеваетесь?
— Нет.
— Вы узнаете эту женщину?
— Нет.
— Это Эльза М.
Объявление в СИЗО.
Содержащиеся в следственном изоляторе обеспечиваются:
— спальным местом;
— постельными принадлежностями: матрацем, подушкой, одеялом;
— постельным бельем: двумя простынями, наволочкой;
— полотенцем;
— столовой посудой и столовыми приборами: миской (на время приема пищи), кружкой, ложкой;
— одеждой по сезону (при отсутствии собственной);
— книгами и журналами из библиотеки СИЗО.
Указанное имущество выдается бесплатно во временное пользование на период содержания под стражей.
В камере зарешеченное окно, в него можно разглядеть кусок неба, иногда голубого, но чаще грязно-серого, забор с колючей проволокой, вышку охраны и крыши соседнего дома (тюремного корпуса). За забором высятся фабричные постройки (бывшие цеха теперь сдаются под склады и офисы), видна запруженная машинами дорога и мутная речушка, стиснутая гранитными берегами, по которой изредка проплывает теплоход, волочащий за собой длинную пустую баржу, как таксу на поводке. Арестанты, чьи окна возвышаются над забором, любят глазеть в них, но я не интересуюсь тем, что творится на улице. Мне неинтересны выпуски новостей, которые я слышу из соседней камеры, когда меня ведут на прогулку, мне неинтересно и то, что происходит за воротами тюрьмы. Я все больше погружаюсь в себя, и мне часто кажется, что я вывернут наизнанку: мои глаза вылупились вовнутрь, а сердце вылезло наружу, словно грыжа.
На работе со мной не часто заговаривали.
— Слышал новость?
— Нет.
— Женщину зарубили кухонным топориком. Весь департамент только об этом и говорит.
— Разве это новость? У нас каждый день кого-нибудь убивают.
— Но тут особый случай. Она была нашей пациенткой.
— Правда? Ну что ж, бывает.
— Ее убили в пятницу, и начальника хотят допросить.
— С какой стати?
— В этот день к ней заходил кто-то из наших.
— Ах вот как…
— Ее зовут Эльза М. Не твоя ли подопечная?
Сослуживец вдруг смолк, недоуменно уставившись на меня, а я, смутившись, пролепетал что-то несвязное. А потом, сославшись на работу, ретировался, и он долго смотрел мне вслед.
В полиции меня попросили рассказать о семье. Я пожал плечами. У меня властная мать и две бывшие жены. Первая родила от меня двух дочерей, а вторая одну, и теперь моя семья — это шесть женщин самых разных возрастов, не желающих иметь со мной ничего общего.
— Вы не должны мне лгать, я же ваш адвокат.
— Я вообще никогда не лгу.
— Что же случилось в квартире Эльзы М.?
— Я не был там.
— У следователей есть запись с камеры, установленной у входа в подъезд.
— Я пришел, как обычно, позвонил в дверь, но мне не открыли.
— Заметили что-нибудь подозрительное?
— Да. На лестничной площадке я столкнулся с каким-то господином, который вышел от Эльзы М., захлопнув дверь. Я уже говорил об этом раньше.
— Вы сможете его опознать?
— Я знаю, во что он был одет и чем от него пахло. Я хорошо запомнил его запах, думаю, я смогу узнать его.
— По запаху?
— Да.
Если жизнь — это лотерея, то я вытянул не самый счастливый билет. Тридцать три несчастья, язвила первая бывшая. Неудачник, подхватывала вторая. «Иногда мне кажется, что ты не мой сын», — выносила приговор мать, и я, разглядывая ее профиль, нос, похожий на клюв хищной птицы, и поджатые губы, думал, что, наверное, меня подменили в утробе.
Отец умер рано, я его почти не помню. Но точно знаю, что я в него, болезненный, замкнутый, ни на что не годный. После приступа отец прожил еще месяц, никого не узнавал, не мог пошевелить рукой, только смотрел в потолок и плакал. Я как-то зашел к нему тайком и, положив ладонь на мокрое от слез лицо, подумал, что лучше бы отец умер. Все так думали, мать, соседи, родственники, врачи, и отец, наверное, был того же мнения. А потом он вдруг перестал плакать, застыв с распахнутыми глазами, и все вздохнули с облегчением, радуясь смерти, с которой уже давно смирились и которую так ждали. Вспоминая об этом, я плачу, но некому положить ладонь мне на лицо.
Сосуд в моей голове лопнул два года назад, когда мне было сорок (я тогда стал ровесником собственного отца, которого теперь уже старше). Всего сорок, целых сорок. Я жил, зажмурившись, и гнал от себя мысли, что эти сорок лет прошли быстро и глупо. И сколько бы ни было отмеряно, оставшиеся годы пройдут еще быстрее и еще глупее. А потом лопнул сосуд. Я обедал в кафе, спешно жевал свой холодный ланч, и вдруг перед глазами замелькали мушки. Вилка стала такой тяжелой, что я не смог ее удержать, уронив на пол, и посетители кафе неприязненно покосились. Тело обмякло, а язык опух, превратившись в кляп, и когда официантка, убирая тарелку, на которой еще оставался недоеденный бифштекс, спросила: «Вам понравилось?», я промычал в ответ что-то нечленораздельное. Но она меня не слушала. Затем мне принесли чек, а я сидел, откинувшись на стуле, и со стороны, наверное, казалось, что я плотно поел и теперь отдыхаю, переваривая кусок плохо прожаренного мяса. Сотрудники кафе забеспокоились, когда и спустя час я не заплатил по счету, а мобильный телефон в моем кармане стал разрываться от звонков, на которые я не отвечал. Перед тем, как меня погрузили на носилки, официантка обыскала мои карманы, чтобы взять с меня плату за ланч.
— Как вы себя чувствуете?
— Неплохо.
— Завтра выписываем.
— Уже?
— Вы восстановились, снимки хорошие. Что еще нужно?
— Это инсульт?
— Да.
— Мой отец умер от инсульта.
— Все мы от чего-то умираем.
— А я?
— Еще поживете.
— Уверены?
— Могу подержать вас недельку.
— Спасибо, вы очень добры.
— Но это не бесплатно. Деньги есть? Ну-ну, не морщитесь, на здоровье не экономят.
— Я лучше дома.
— Как хотите.
Эльза М. была женщиной без прошлого, она не показывала своих фотографий (ни одной не стояло на полках), не рассказывала случаев из жизни, не называла имен, улиц, городов. Каждый раз, приходя к ней, я со страхом ждал, что она нарушит эти правила (неозвученные, но так строго соблюдаемые), но ничего не менялось. И главное, она никогда не спрашивала обо мне. Нет, я был ей интересен, она радовалась мне, смущалась, нервничала (теперь, когда ее больше нет, я все время думаю об этом), но не расспрашивала о семье, детстве, работе, обо всем, о чем принято расспрашивать, но о чем мне никогда не хотелось говорить. В тот момент, когда я сидел в мягком кресле (если Эльзе М. не удавалось какой-нибудь очередной уловкой усадить меня на диван, рядом с собой), мне казалось, что я вылупился из яйца за несколько минут до того, как поднести палец к ее дверному звонку, в то время как и сама Эльза М. только-только проклюнула свою скорлупу. И вот мы сидели вдвоем, просто мужчина и просто женщина, белые, как чистый лист бумаги, без прошлого, без воспоминаний и разочарований, без того груза, который с годами сутулит плечи и гнет к земле — и мы счастливы. Насколько такие, как я и Эльза М., вообще могут быть счастливы. Я вспоминаю наши встречи, и во рту появляется привкус лимонной корки.
— Скоро я стану сказочно богатой.
Эльза М. кладет мне руку на колено, а я как обычно делаю вид, что не замечаю этого.
— Серьезно?
Рука скользит по моей ноге вверх-вниз, вверх-вниз.
— Вы мне не верите? А вот и зря.
Рука смелеет и, оставив мое колено, уже обживает бедро, ощупывает его так, как женщины проверяют в магазине, свежий ли хлеб или уже начал черстветь.
— Вы умеете хранить тайны?
— Конечно.
— Я кое-что видела.
— Что именно?
— Я стала свидетельницей преступления!
Рука замирает, чтобы, не отвлекаясь, насладиться моей реакцией.
— Минутку, я взгляну на часы.
— Вы слышите или нет? Я стала свидетельницей преступления!
Рука опять начинает елозить по бедру, словно намекая, что за продолжение рассказа потребуется вознаграждение.
— Эльза, очень жаль, но мое время истекло. Мне пора ехать. Продолжим в следующий раз?
В следующий раз я увидел ее на фотографиях, которые, словно карты пасьянса, разложил передо мной следователь. Эльза М. лежит в луже крови, на любимом ковре, который, казалось, хочет обнять раскинутыми руками (я разглядываю снимок и чувствую запах смерти, пота и лимонной корки). На другом снимке она уже на спине, волосы измазаны в крови, а грудь вылезла из платья, обнажившись (как будто я осторожно взял ее за плечи, невольно отметив, какой она была тяжелой, и перевернул, заглянув в лицо.) Никогда мне не узнать, какое лицо было у этой славной, доброй женщины, я смотрю на фотографию и вижу только сведенный судорогой рот и заляпанные кровью щеки. Я вспоминаю, как она поглаживала меня, настойчиво, но неловко, словно стесняясь своей настойчивости. Я представляю, как кладу ее мертвую ладонь на свое бедро, и внутри меня будто бы лопается струна. Окровавленный топорик для рубки мяса оставлен рядом с телом. Крупные снимки ран, на голове, на шее, на груди, спине. В квартире беспорядок, вывернуты ящики стола, разворочен секретер, вспорото брюхо дивана. (Эльза М. была аккуратной, разувалась на лестничной клетке, каждый день протирала полы мокрой тряпкой, зачем-то говорю я следователю. Он чешет лоб и спрашивает, откуда я знаю, что она делала каждый день, если приходил к ней только по пятницам. Я теряюсь. Мы ведь часто говорим уверенно то, о чем не имеем никакого представления. Но на допросе этого делать не стоит. Зря я это сказал, я жалею об этом.) Эльза, милая, бедная Эльза.
— Вы убили Эльзу М.?
— Нет.
— Вы ее убили?
— Нет.
— Вы лжете.
— Нет.
— Сознайтесь, это облегчит вашу участь.
— Нет.
— За что вы убили ее?
— Я не убивал, не убивал, не убивал…
Я психолог, работаю в городском департаменте, где недавно открыли службу психологической помощи, занимаюсь всем, чем придется, хожу на вызовы, инспектирую неблагополучные семьи, отвечаю на телефонные звонки, кручусь, как белка в колесе (не знаю, уволили ли меня за прогулы, я ведь уже несколько месяцев в тюрьме.) Сотрудников у нас не хватает, поэтому заполучить бесплатного психотерапевта удается далеко не всем. Мне бы не удалось, даже если бы я стоял на карнизе, одной ногой уже ступив в пропасть. Но Эльза М. собрала пакет документов, подписала где требовалось, поскандалила с кем пришлось, приплатила немного, встала в очередь и, в конце концов, выхлопотала себе десять бесплатных сеансов, которые ей, в общем-то, были не нужны.
Меня любят пациенты, которым нужно выговориться. Я внимательно слушаю, ловлю каждое слово, а к концу беседы перенимаю их ужимки, интонации, жесты, словно намеренно их пародирую, но это, право слово, выходит случайно. Меня любят женщины за пятьдесят, толстые, одинокие, крикливые, такие, как Эльза М. Я пробуждаю в них материнский инстинкт и чувствую, как они сдерживаются, чтобы не обнять меня, прижав к груди, словно маленького ребенка. Они хотят меня приласкать, обогреть, накормить, интуитивно угадывая во мне неудачника (и сироту при живой матери). Часто мой визит сводится к чаепитию, в меня впихивают бутерброды или свежевыпеченные пироги с луком и яйцом, и со стороны может показаться, что это гость заглянул на часок к старой знакомой. А на самом деле сотрудник департамента социальной защиты пришел на плановый сеанс психологической помощи. Интересно, кому больше нужна эта помощь, моим пациентам или мне?
Социальный работник второй категории третьего разряда. Так написано в моей трудовой книжке.
«Я стала свидетельницей преступления!» Бедная Эльза М. Мне казалось, что я теперь никогда не узнаю секрет, который она должна была мне рассказать. И никто не узнает. Но разве женщины умеют хранить секреты, даже собственные? Скоро выяснилось, что глупышка трепалась об этом на каждом шагу, хвасталась булочнице в магазине, курьеру, привозившему ей заказанные по каталогу платья, соседкам с первого и шестого этажа (сама Эльза М. жила на третьем), чернявому дворнику, приятельнице, с которой часто созванивалась, но не виделась уже десять лет, и, как намекнул следователь, несколько раз писала об этом в соцсетях, болтая с анонимными пользователями. Ах, как жаль, что нельзя было запечатать ей рот горячим сургучом, поставив на нем круглый почтовый оттиск.
Я не читал криминальную хронику, во всяком случае, до того момента, как сам попал в нее, да и детективы меня никогда не прельщали, вместо книг я предпочитал вздремнуть, натянув плед на голову. Поэтому тайна бедной Эльзы М. первое время меня тоже не особо волновала, и я старался не думать о мертвом теле в луже крови, предпочитая вспоминать теплую, влажную ладонь, елозящую по моему бедру. Но так как заняться в одиночной камере было нечем, а от сонных мечтаний уже ныли виски, я, больше от скуки, начал гадать, какое преступление могла увидеть женщина, выходившая из дома только в магазин, парикмахерскую и, раз в месяц, в банковское отделение, чтобы снять пенсию, на которую она по здоровью (получив по знакомству фиктивную инвалидность) вышла раньше времени? Первым, конечно, на ум приходило убийство.
— Почему вы не сообщили, что в день убийства были у квартиры Эльзы М.?
— В тот день я не знал об убийстве.
— Разве вы не читаете газет?
— Нет.
— Откуда же вы узнали?
— В департаменте об этом много говорили.
— И вы не позвонили в полицию?
— А должен был?
Из медицинского справочника. Прозопагнозия (греч. prosopon — лицо, gnosis — познание, a — не). Разновидность зрительной агнозии, характеризующаяся нарушением распознавания лиц: больные не узнают лица знакомых и даже собственное отражение в зеркале, не различают лица мужчин и женщин, особенности мимики. Возникает при поражении правой нижне-затылочной области, часто с распространением очага на прилегающие отделы височной и теменной долей.
Следователя я узнаю по липким, зачесанным набок волосам, едва прикрывающим раннюю лысину, по желтым от никотина пальцам и запаху дешевых сигарет, который появляется в комнате для допросов уже тогда, когда он еще только заходит в дверь, переступая высокий порог. Адвоката, толстого, неповоротливого государственного защитника, трудно спутать, у него тяжелая одышка и огромный живот, в котором я без труда смог бы уместиться, свернувшись в клубок. Тюремщиков, полицейских и сотрудников прокуратуры я различаю по форме. Что и говорить, в тюрьме с этим гораздо проще: когда конвой ведет меня из камеры на допрос или встречу с адвокатом, мне всегда сообщают, с кем мне предстоит встретиться, и это очень облегчает жизнь.