Четырех «серьезных» газет, не считая специализированной «Файненшл Таймс», хотя на самом деле последняя едва ли более специализирована, чем российский «Коммерсантъ» или американский «Уолл стрит джорнал». Ни одна из этих четырех или пяти не является шедевром ни обстоятельности, ни объективности, но вместе взятые они составляют нечто, без чего политическая и интеллектуальная жизнь страны в лучшем случае превращается в бессмыслицу, а в худшем — в беспредел. Это нечто называется культурой поляризованных дебатов, и английский журнализм славится ей, как Бордо славится виноделием или Рим — фонтанами.

Фото: Саша Гусов
Фото: Саша Гусов

И вот я в Риме. За моим окном плеск фонтана Треви, зарабатывающего 5000 долларов в неделю брошенными в него гривенниками и пятиалтынными, подобно тем старым, высокого барокко кассам, фигуристым, как оперные дивы с отягощенными бронзовыми завитушками стальными корпусами, которые до революции можно было увидеть в Америке в дешевых универмагах вроде «Вулвортс». Какой революции, вы спрашиваете?

В одно прекрасное утро в Нью-Йорке я завтракал в Йельском клубе в обществе до крайности рассудительного англо-русского ребенка. Осмотревшись, я заметил десяток газетных листов, белевших над столиками подобно парусам флотилии конформизма, болтающейся в безопасной бухте обезжиренного молока и водянистого кофе. «Смотри, Колька, они все читают одну и ту же газету!» — воскликнул я. «Да, удивительно, — ответствовал англо-русский ребенок со степенностью далеко не первой молодости биржевика, уже давно привыкшего к разговорам в клубах средней руки, — это все равно как... если бы все дровосеки на свете... пользовались одной и той же пилой!» Я одобрительно подавился эрзацем кофе. Мальчик силился произвести на свет достаточно обидную аналогию, дабы подчеркнуть абсурдность социума, в пределах которого каждый индивид, вдевающий с утра запонки в манжеты свежевыглаженной рубашки, читает один и тот же номер «Правды» для средних классов — в то время как неумытые низшие лишь хрюкают, разглядывая веселые картинки в «Сан» или «Санди спорт». Образ одной пилы на весь лесоповал показался ему достаточно циничным, «чтобы папа, наконец, успокоился».

Другое социальное направление моего рассказа — это «Фьюмичино», римский аэропорт имени — и это важно — Леонардо да Винчи, куда прилетел мой рейс и где, в нескольких шагах от паспортного контроля и увеселительного катания слоноподобных чемоданов, я заказал себе чашечку кофе. «Вовсе недурно», — подумал я, проглотив волшебную смесь, и немедленно представил себя на месте нацедившего ее бармена. Предложи мне делать кофе на потраву десятков тысяч безликих и безымянных иностранцев, снующих взад и вперед с утра до вечера, клиентов, которых, по всей вероятности, я никогда больше не увижу, и я уверен, что бессовестная халтура стала бы для меня второй натурой. А как же иначе?

А теперь к синтезу. Революция, мною вскользь упомянутая, была на самом деле Французской революцией, несчастьем, которое и не стряслась бы без предшествовавшего ей общеевропейского погрома иррациональных ценностей силами так называемого Разума. Оглядываясь на наше дореволюционное прошлое, становится ясно, что нити, из которых была соткана социальная ткань европейской культуры, не выпрядались на сатанинских фабриках Промышленной революции в Англии, не покупались за бумажные деньги на свободном рынке Адама Смита, не становились качественней благодаря усилиям науки, трудившейся во славу Прогресса. Понятия как Бог, честь, и даже обыкновенный человеческий ум, в отличие от велеречивого разума эпохи Просвещения, все это были нити с совсем другой шпульки. И хотя доказать мое утверждение исторически непросто, я бы добавил, что октябрьский переворот в России был логическим завершением попыток Разума перетянуть отсталую страну на сторону просвещенного цареубийства, уничтожив в ней то, что повсеместно подвергалось уничтожению в странах Европы с того самого 1789 года.

Тема интересная, хоть и по библиотечному пыльная, и я сосредоточусь на одной, зависшей в солнечном луче пылинке, в которой сходятся сюжеты обеих зарисовок, газетной и кофейной. Вульгарные адаптации принципов рационального мышления — бич современной жизни, от которого так называемые артисты среди нас пытаются защититься столь же вульгарным веником иррациональных нелепостей. Мы смолоду привыкли слышать, что в человеческом теле нет органа, где могла бы разместиться душа, что выиграть в рулетку невозможно, потому что статистика этому препятствует, и что добродетель — это предрассудок, с которым прогрессивное человечество рассталось, как рассталось оно с геоцентрической моделью Вселенной. В Нью-Йорке я наткнулся на опрос населения, 19% которого занимались — или решили похвастаться, что занимались — «групповухой». По этим данным, 32% мужчин предполагали, что «качество, которое они ищут в женщине» — квартира, а 31% женщин, что «качество, которым должен обладать мужчина» — автомобиль.

«Их здравый смысл был тяжелей увечья», — сказал поэт. Пожалуй, наиболее членовредительной из вышеупомянутой серии вульгарных адаптаций является наукообразная сказка о белом бычке, в свое время рассказанная Адамом Смитом, инфантильный сюжет которой сводится к утверждению биологизма жизненных сил спроса и предложения. Спросите у любого добропорядочного американца, почему в стране нет ни одного авторитетного поставщика серьезных новостей, в том числе новостей культуры, кроме газеты «Нью-Йорк Таймс», и он, недолго думая, вам ответит, что таков, видимо, спрос, что в других, конкурирующих с ней газетах, очевидно, нет необходимости, и что «в конце концов, «Таймс» знает свое дело». Как заметил бы Коля, это все равно, что сказать, что у верблюда два горба, потому что одного было бы мало, а три — совсем перебор, а ведь к этому, кстати, и сводится сюжет еще одной наукообразной сказки, на этот раз рассказанной последователями богобоязненного Дарвина. Нечто существует — ergo, оно и должно существовать; нечто видоизменяется — следовательно, подобная эволюция была с самого начала неизбежна; нечто вымирает — достаточно самого факта банкротства, чтобы удержать здравомыслящего человека от праздных размышлений о возможном прибыльном развитии этого нечто в сослагательном, маниловском наклонении.

Фото: Саша Гусов
Фото: Саша Гусов

В одной из принесенных стюардессой газет я прочел любопытную статью. Автор программного выступления, известный британский искусствовед по имени Вальдемар Янушчак, убежден, что «фотография может стать новой живописью». Почему же фотография может стать новой живописью? Фотография может стать новой живописью, потому что «источником живительной струи фотоискусства, хлынувшей в наши галереи, является целый ассортимент облегчающих труд художника нововведений, в том числе цифровых усилителей, компьютерных компонентов, камер одноразового использования, автофокусных устройств и прочих приспособлений, благодаря которым, наконец, производство запоминающихся образов стало на поток. В результате происходит раскрепощение фотографии, а с ним новое право на жизнь получают всевозможные экспоненты творческого воображения».

«Ну что с дурака возьмешь, да успокойся ты, — скажут мне, — ведь таких несчитанные тысячи, что на Западе, что в России». Но дело здесь не столько в болтающем что на ум взбредет языке не слышащего даже самого себя, словно тетерев на току, обывателя, сколько в насквозь провонявшей только что очищенным им на кухне луком так называемой невидимой руке, неведомо для автора направляющей его дискурс. Леонардо писал хорошие картины, ибо на хорошие картины был спрос. Вальдемар Янушчак пишет умные статьи, потому что умные люди востребованы в газетных редакциях. Что и складывается в мысль о том, что целый ассортимент облегчающих труд художника технологических нововведений раскрепостил, наконец, экспоненты их творческого воображения.

О'кей! Но тогда почему же, скажите на милость, в аэропорту «Фьюмичино» такой прекрасный кофе? Молчание.

Фото: Саша Гусов
Фото: Саша Гусов

Я бы определил талант как качество ума, делающее человека способным на риск. Так он, кстати, и описан в евангельской притче о талантах. А риск, по любому его определению, вещь неразумная и иррациональная. Невзрачного телосложения сицилийский «бариста», цедящий волшебную смесь из старомодной, без технологических нововведений машины, вместо того чтобы плеснуть путешественнику в чашку посудомойных помоев, обладает творческим воображением в миллион раз богаче того, которым обладает рассуждающий об экспонентах творческого воображения искусствовед. Подобно глупому Леонардо, он делает то, что он делает, потому что не знает, как жить иначе, швыряя на зеленое сукно подлинного творчества все свое время и силы и даже ненароком не помышляя о выгоде как таковой, ибо с каких это пор прирожденный игрок задумывается о выигрыше? Возможно, так делали и глупый отец его, и его глупый дед. Возможно, он бросит эту работу, когда заболеет или умрет, или когда аэропорт сдаст его бар в аренду сети «Старбакс». Иными словами, он — воплощение предложения, причем воплощение неуемное, неосмотрительное, никогда не считающееся со спросом и ежеминутно подвергающее свою состоятельность кредитным проверкам на честь, добродетель и мужество.

Все хорошее в мире, а, если разобраться, то и сам мир, было выпрядено из нитей именно с этой шпульки. Разве возможно не впасть в то, что дарвинисты называют креационизмом, при мысли, что будь Вселенная не делом рук Божьих, а эволюционным продуктом, то все искусствоведы на свете писали бы как Вальдемар Янушчак, все газеты были бы неотличимы от «Нью-Йорк Таймс» и во всей Италии не нашлось бы чашечки настоящего кофе? Это время, конечно, уже почти настало. Осталась лишь память, чтобы напоминать нам, что однажды все было иначе, да наши дети, чтобы объяснять им, почему аэропорт в Риме был назван в честь бармена эпохи расцвета итальянского Возрождения.