«Лежим в песке и ходим под себя». Вспоминая Афган
Спрашиваю и слушаю везде: в солдатской казарме, столовой, на футбольном поле(!), вечером на танцах. (неожиданные тут атрибуты мирной жизни):
— Я выстрелил в упор и увидел, как разлетается человеческий череп. Подумал: «Первый». После боя — раненые и убитые. Все молчат... Мне снятся здесь трамваи. Как я на трамвае еду домой... Любимое воспоминание: мама печет пироги. В доме пахнет сладким тестом…
— Дружишь с хорошим парнем... А потом видишь, как его кишки на камнях висят... Начинаешь мстить.
— Ждем караван. В засаде два-три дня. Лежим в горячем песке, ходим под себя. К концу третьего дня сатанеешь. И с такой ненавистью выпускаешь первую очередь. После стрельбы, когда все кончилось, обнаружили: караван шел с бананами и джемом. На всю жизнь сладкого наелись...
— Взяли в плен «духов»... Допытываемся: «Где военные склады?» Молчат. Подняли двоих на вертолетах: «Где? Покажи...» Молчат. Сбросили одного на скалы...
— Заниматься любовью на войне и после войны — это совсем другое дело... Все, как в первый раз…
— «Град» стреляет... Мины летят... А над всем этим стоит: жить! жить! жить! Но ты ничего не знаешь и не хочешь знать о страданиях другой стороны. Жить — и все. Жить!
Написать (рассказать) о самом себе всю правду есть, по замечанию Пушкина, невозможность физическая.
На войне человека спасает то, что сознание отвлекается, рассеивается. Но смерть вокруг нелепая, случайная. Без высших смыслов.
...На танке красной краской: «Отомстим за Малкина».
Посреди улицы стояла на коленях молодая афганка перед убитым ребенком и кричала. Так кричат, наверное, только раненые звери.
Проезжали мимо убитых кишлаков, похожих на перепаханное поле. Мертвая глина недавнего человеческого жилища была страшнее темноты, из которой могли выстрелить.
В госпитале видела, как русская девушка положила плюшевого мишку на кровать афганского мальчика. Он взял игрушку зубами и так играл, улыбаясь, обеих рук у него не было. «Твои русские стреляли, — перевели мне слова его матери. — А у тебя есть дети? Кто? Мальчик или девочка?» Я так и не поняла, чего больше в ее словах — ужаса или прощения?
Рассказывают о жестокости, с которой моджахеды расправляются с нашими пленными. Похоже на средневековье. Здесь и в самом деле другое время, календари показывают четырнадцатый век.
— Поехали! — появился Татьянушкин. — В госпиталь, проведаем наших! А потом на виллу!
Они выехали в город. Кабул, обычно многолюдный и пестрый, был пуст и безлюден, с замурованными домами, забитыми окнами лавок. В тусклом небе железно гудели вертолеты, кружили жужжащую карусель, словно завинчивали над городом огромную жестяную крышку, консервировали его.
Министерство обороны было обуглено, у входа стояли десантные самоходки, патрули, синея беретами, двигались по тротуарам. На перекрестке застыл, накренив пушку, сожженный афганский танк, кругом валялось горелое промасленное тряпье. Тут же в земле зияла дыра и торчали огрызки телефонных кабелей. Людей не было видно, но жизнь, спрятавшись в хрупкую глиняную оболочку, как моллюск в раковину, наблюдала сквозь щели и скважины. Над Майвандом, над мечетями и духанами, прошел самолет на бреющем, ударил хлыстом по Кабулу, оставил в воздухе воспаленный рубец.
Перед госпиталем стояли «бэтээры», отъезжали и подъезжали санитарные машины. Из зеленого микроавтобуса санитары вытаскивали носилки. На них, отрешенный, с голубыми невидящими глазами, лежал десантник — остроносый, стриженый. Солдат-санинструктор, следуя за носилками, нес флакон капельницы.
Они вошли в здание госпиталя. Здесь пахло карболкой, йодом, несвежей кислой одеждой, теплым запахом истерзанной плоти. Койки стояли по коридору, в палатах было битком. Повсюду шевелились, стонали, дышали воспаленно и хрипло забинтованные раненые. Воздух был насыщен общим страданием. Калмыков вдыхал это варево боли и муки, теплое, едкое, тошное.
Мимо санитары протолкали тележку. Навзничь, вверх подбородком лежал человек, голый, с дрожащим провалившимся животом, на котором кровянели тампоны. Из этих красных клочковатых тампонов, затыкавших пулевые ранения, били фонтаны боли. Лицо человека было белым, в капельках голубоватого пота. На ноге грязным комком торчал дырявый носок.
В коридоре на койке лежал обожженный. Его лицо продолжало кипеть, пузыриться, отекало липкой черной смолой. И из этого смоляного клокочущего лица смотрели остановившиеся, выпученные от боли глаза.
Навстречу из операционной пробежал санитар с эмалированным белым ведром. На дне колыхались, плескались желто-красные ошметки.
Они шагали по госпиталю. За матовыми стеклами операционных резали, кромсали, ломали, пилили, отсекали, вливали, вычерпывали, вонзали. В тусклой белизне огромного здания стоял хруст и скрежет. На дно оцинкованных ведер падали извлеченные сплющенные пули, зазубренные осколки, выбитые зубы, щепы костей, разорванные органы простреленного человеческого тела.
Калмыков шагал, ужасаясь: «И это я натворил?… Моих рук дело? Я наломал, нарубил?…»
Все, кто корчился и страдал на койках, были брошены на покорение азиатской столицы, напоролись на ее минареты, мавзолеи, увязли в лабиринтах глинобитных кварталов, упали, сраженные, на площадях и базарах. Другие, кого миновали пули, захватили столицу, укротили ее, господствовали, навешивали над городом реактивные траектории звука, полосовали из неба режущими хлыстами.
Шульгин видел, как вздыбилась земля вокруг душманских позиций, как поднялась в воздух стена мелких камней, кусков глины, кровавых лоскутов и обломков оружия, слышал, как разнесся по ущелью оглушительный гул, смешавшийся с человеческим воем.
Даже шульгинские парни не выдержали и вылезли наверх, выставив чумазые лбы над земляными холмами окопов. Привычные к разным картинам войны с удивлением наблюдали они агонию банды и только досадно морщили лица на крики Шульгина, приказывавшего лечь в укрытия.
Осколки летели через ущелье в их сторону, но солдаты только прижимались к земле от тонкого визга ввинчивающихся в пашню кусков железа, мелких камней, и, по-мальчишески, раскрыв рты, глядели на кровавый спектакль танцующих над высотой воздушных стрекоз.
За эскадрильей боевых вертолетов летели уже пары с десантами рейдовых рот. Штурмовой батальон майора Трофимова, укрепленный полковой разведывательной ротой, саперной группой и отделением химвзвода с огнеметами, выбрасывался вокруг Шульгина, вгрызаясь в каменные хребты. Горы оружия вставали вокруг десятка недавно беспомощных шульгинских стволов.
И уже завыли мины батальонной батареи. Поплыли облачки дыма над разрывами посреди развороченных камней. Гулкой дробью зарокотал крупнокалиберный «Утес». Пошли в полк координаты душманской высоты для полковой артиллерии. Повис над головами желтый шар первого пристрельного снаряда.
Утренний полет в режиме свободной охоты прошел удивительно спокойно. Полуденное испепеляющее солнце продолжало методично расплавлять боевую собранность экипажей. Сейчас вертушки стелились над кандагаркой. Через полчаса после взлета слева стали вырисовываться две «Тойоты» грузового типа, одна из которых горела.
Высадившаяся группа, не добегая нескольких метров до чадящей машины, почувствовала страшную вонь, а из-под второй, увидев людей, выползли восемь грязных воющих женщин. За ними, цепляясь за длинные паранджи обеими ручонками, волоклись насмерть перепуганные ребятишки.
Пока переводчик, успокаивая женщин, пытался их допросить, чтобы получить хоть какое-то объяснение случившемуся, спецназовцы оторвали борт машины и отпрянули.
По всему кузову навалом были разбросаны около двадцати обезглавленных мужских трупов. Позже выяснилось, что таким образом свела счеты одна банда с другой. Отрезанные головы своих врагов бандиты бросили в кузов машины и подожгли ее. Женщин, на удивление, не тронули. Видимо, решили — не слишком ценный груз. Идти самостоятельно пешком женщины побоялись. И на это были причины…
Всю ночь штабные скрипели перьями. Всю ночь возле штаба толпились солдаты, отслужившие свой срок. Увольнение задержали на три месяца. Все это время солдаты, отслужившие свой срок, считали, что они живут чужой жизнью; они ходили в рейды и иногда гибли. Вчера они вернулись из очередного рейда и не сразу поверили приказу явиться в штаб с военными билетами. Всю ночь штабные оформляли документы. Эта ночь была душной и безлунной, в небе стояли звездные светочи, блажили цикады, из степей тянуло полынью, от длинных, как вагоны, туалетов разило хлоркой, время от времени солдаты из боевого охранения полка разгоняли сон короткими трассирующими очередями, — эта последняя ночь была обычной, но тем, кто курил у штабного крыльца в ожидании своей очереди, она казалась сумасшедшей.
Наступило утро, и все уволенные в запас выстроились на плацу.
Ждали командира полка. Двери штаба отворялись, и на крыльцо выходил какой-нибудь офицер или посыльный, а командира все не было.
Но вот в сопровождении майоров и подполковников, плотных, загорелых и хмурых, по крыльцу спустился командир. На плацу стало тихо. Командир шел медленно, хромая на левую ногу и опираясь на свежевыструганную трость. Командир охромел на последней операции — спрыгнул неловко с бронетранспортера и растянул сухожилие, но об этой подробности почти никто не знал. Командир шаркал ногой, слегка морщась, и все почтительно глядели на его больную ногу и на его трость и думали, что он ранен.
Остановившись посредине плаца, командир взглянул на солдат.
Вот сейчас этот суровый человек скажет какие-то странные теплые слова, подумали все, и у сентиментальных уже запершило в горле.
Постояв, посмотрев, командир ткнул тростью в сторону длинного рыжего солдата, стоявшего напротив него.
— Сюда иди, — позвал командир.
Солдат в зауженной, ушитой, подправленной на свой вкус форме вышел из строя, топнул каблуками, приложил руку к обрезанному крошечному козырьку офицерской фуражки и доложил, кто он и из какого подразделения. Командир молча разглядывал его. Солдат переминался с ноги на ногу и виновато смотрел на белую деревянную трость.
— Ты кто? Балерина? — гадливо морщась, спросил командир.
Командир так и не успел сказать прощальную речь своим солдатам, — пока он отчитывал офицеров, не проследивших, что подчиненные делают с парадной формой, пока он кричал еще одному солдату: «А ты? Балерина?», пока он кричал всем солдатам: «Вы балерины или солдаты, мать вашу...», — из Кабула сообщили, что вертолеты вылетели, и посыльный прибежал на плац и доложил ему об этом. Командир помолчал и, махнув рукой, приказал подавать машины.