Фото: Иван Кайдаш
Фото: Иван Кайдаш

Звезда на сцене. Пятиконечная конструкция, похожая на залитый каток, зависла почти перпендикулярно подмосткам. На ней так легко поскользнуться и слететь вниз. Но артисты мужественно держатся и даже пытаются танцевать. А в какой-то момент лед будто начнет таять у них под ногами. Невероятный голос, какой-то почти альтовой пронзительности и чистоты, споет про «шабли во льду». И совсем другая реальность вдруг завибрирует и оживет поверх сценографии и литературного монтажа, составленного из стихов Михаила Кузмина и мемуарных записок Ольги Гильденбрандт. Стихи станут музыкой, объятиями, танцем, «полетами во сне и наяву». Вспыхнет четвертый луч в самом успешном театральном проекте сезона 2016/2017 года — поэтическом цикле «Гоголь-центра», начатом спектаклями «Пастернак. Сестра моя — жизнь», «Мандельштам. Век-волкодав» и «Ахматова. Поэма без героя». Теперь очередь дошла и до Михаила Кузмина — «Форель разбивает лед» в постановке Владислава Наставшева.

«Последний стыд и высшее блаженство»

Впервые имя Наставшева я услышал в Риге, где до сих пор невозможно попасть на его хит «Озеро надежды». Все билеты распроданы на месяц вперед. Единственный спектакль, который идет на русском языке в Новом Рижском театре. Сам Наставшев русский, учился в Петербурге на курсе у Л. А. Додина. Потом были в его жизни и Лондон, и Париж. И вот теперь Москва, еще один «порт постоянной прописки». Здесь у него в «Гоголь-центре» идут два спектакля: «Митина любовь» и «Без страха». Была «Медея», но по независящим от театра обстоятельствам ее больше не играют.

Наставшев из поколения режиссеров новой формации. Не бунтарь по темпераменту, не главарь по судьбе. Скорее волк-одиночка с драматичной историей охот и облав, о которой он не очень любит распространяться. У него свой голос, своя интонация. Кстати, он неплохо поет. Однажды я слышал, как он это делает, подыгрывая себе на фортепьяно. Стиль довоенных берлинских кабаре: надтреснутый тенор, блондинистый пробор, узкий галстук на шее, как удавка. Запрокинутый профиль в профессорских очках. И что-то такое пронзительное в ля-миноре. Голос из подполья, человек из тени, персонаж, «одетый в ночь». То ли незнакомец из фильмов Линча и Вендерса, то ли герой прозы Кристофера Ишервуда и Альбера Камю. Есть во Владе не поддающаяся объяснению угловатая иностранность, которую не сымитируешь, не изобразишь. С такими лицами, как у него, раньше любили брать на роли умных гестаповцев или наших разведчиков. Холодная непроницаемость и невозмутимость во всех жизненных обстоятельствах. Впрочем, чему уж тут удивляться? Все-таки он — рижанин, пусть и из спального района, который прославил в своем «Озере надежды», пусть его прошлое, как когда-то шкафы его мамы, переполнены бедным советским скарбом и воспоминаниями, оставшимся от прошлой жизни, которая то и дело врывается шаровой молнией в пространство его спектаклей, заряжая их каким-то таинственным и тревожным электричеством.

Может, поэтому он всегда предпочитает минимум декора и пустую наклонную сцену. Он не любитель шумных эффектов. Знает, как работать в театре с тишиной, как научить актеров выражать самые сложные мысли и чувства предельно просто — одним жестом, взглядом, позой. Умеет безошибочно настраивать зрительный зал на ответную волну нежности. А еще он пишет музыку. Ее много в новом спектакле. «Музычка», как любил говорить сам Кузмин. Ведь, кроме всего прочего, автор «Форели» вошел в историю как неподражаемый исполнитель собственных «песенок», манерных, прелестных, игривых. Не знаю, сохранились ли их клавиры? Но даже если и так, то режиссер ими не воспользовался, а сочинил свою музыку, придав кузминским стихам совсем новое звучание. Музыка Наставшева — это то, что происходит со льдом, когда он тает. Чистая, прозрачная, сверкающая вода. В нее бросается с крутого обрыва возлюбленный главного героя, она тихо плещет за бортом, отражаясь в иллюминаторах океанского лайнера («Стояли холода, и шел “Тристан”/ В оркестре пело раненое море»).

Никто не умел так обольщать, очаровывать, соблазнять, как Кузмин, этот граф Калиостро русской поэзии. «Последний стыд и полное блаженство» — вот тайная формула его творчества и неизменный девиз жизни. Он никогда не числился в первых рядах пантеона страдальцев, праведников и гениев. Не страдалец — все-таки умер своей смертью в пожилом, по тогдашним меркам, возрасте на больничной койке. Совсем не праведник и даже наоборот. Что касается гениальности, тоже до последнего времени имелись на этот счет сомнения. Хотя его главный поэтический сборник «Форель разбивает лед» любые вопросы снимает. Конечно, гений, но так и не ставший гранитным памятником. Отечественное литературоведение задвинуло его в какую-то странную резервацию, в душную гейскую глушь, о которой полагается говорить со снисходительной улыбкой. («Ну мы же с вами все понимаем, о чем эти стихи».)

Что стало тому причиной? Ориентация, которую Кузмин никогда не скрывал, или демонстративное отсутствие интереса ко всякой политике и борьбе за «место у колонн»? Или, может, отсутствие высоких покровителей и правильных промоутеров? Трудно сказать. Тут все сошлось, включая клеймо «неудачника», так и не сумевшего вписаться в высшую литературную номенклатуру. К тому же его окружение и привязанности тоже не располагали к попаданию в школьные хрестоматии. Тут и многолетний любовный треугольник с участием Юрия Юркуна и «снежной Психеи» Ольги Гильденбрандт. И какая-то вполне себе второстепенная, мятая питерская публика, которая, судя по кузминскому дневнику 1934 года, беспрерывно чем-то закусывает, выпивает, флиртует, злословит, раскладывает пасьянсы и танцует под патефон в ожидании своей невеселой участи. А где-то в стороне от них сидит он, пожилой поэт в обносках. Уже не поет, не шутит и не язвит, а только сипло квохчет, невозмутимо фиксируя собственное тихое угасание и маленькие радости, «признаки неистребимой, милой жизни», которые время от времени еще случались и без которых, наверное, было бы совсем грустно.

В своем спектакле Наставшев сознательно старается уйти от любых намеков на советскую бедность и унылый ленинградский быт. У него Кузмин — старый граф или маркиз с собственной прислугой. У него есть «бой» с кудрявым чубчиком (актер Михаил Тройник) и «экономка» в накрахмаленном фартучке и наколке (актриса Светлана Мамрешева). А сам он персонаж из поздних фильмов Висконти, доживающий, переживающий, доигрывающий сюжеты ушедшей любви. Только очень страшный. Почти мертвец , будто вынутый из гроба. Самое удивительное, что старого Кузмина в спектакле играет совсем молодой актер Илья Ромашко. Резиновая маска поначалу полностью скрывает его лицо, но руки и голос живут своей отдельной жизнью. Ее нельзя назвать ни молодой, ни старой. У любви нет возраста, у страсти нет пола. Но есть благородный, чуть глуховатый, «петербургский» голос, красивые, изнеженные руки, бессильно тянущиеся к небу или жалко цепляющиеся за ускользающую юность. Наставшев срежиссировал «смертельную любовь» так, как это мог бы сделать, наверное, только сам поэт — бесстрашно, целомудренно и горько.

А любовный дуэт Ольги и Юркуна в исполнении Марии Селезневой и Георгия Кудренко он поставит в прямом смысле на ходули. Актеры, как заправские циркачи, будут передвигаться на них, изображая любовь, вознесенную над бытом и сценическими подмостками. Как выяснилось, к спектаклю по стихам Кузмина Наставшев шел давно — больше двадцати лет. До сих пор он Кузмина бесконечно читает и перечитывает. Может открыть на любой странице его дневник, чтобы цитировать оттуда наизусть. В Риге он уже ставил спектакль по роману Кузмина «Плавающие и путешествующие», за который получил кучу премий. Два года назад он собирался продолжить свое театральное путешествие в эту сторону, но помешали внешние обстоятельства.

«Озеро надежды»

Тогда одновременно с «Форелью» возник замысел автобиографического «Озера надежды». Как ни странно, этот спектакль родился из подготовки к ремонту в собственной квартире Наставшева.

— Мы с мамой стали разбирать ее вещи, — рассказал мне Влад. — И это была просто какая-то древнегреческая трагедия. Медея прощается со своими детьми. Представляете, да? И даже не прощается. Какой там! Она выхватывала эти старые вещи у меня из рук, прятала от меня. Она не могла представить, что я сейчас отнесу все это на помойку. В какой-то момент я позвонил своей давней подруге, прекрасной актрисе Гуне Зарине, и сказал, что у меня дома происходит самый настоящий театр. Просто готовые сцены из спектакля. Собственно, я ей тогда и предложил: «А хочешь сыграть мою маму?» Она сказала: «Давай, круто».

Кто не знает, Гуна Зариня — это латышская Мэрил Стрип. Раньше про таких актрис говорили, что они могут сыграть все, даже телефонную книгу. Сумасшедший диапазон — от высокой трагедии до фарса. Маму Наставшева Гуна играла в подлинных очках своей героини. С веселой легкостью прирожденной лицедейки она присвоила себе ее походку, манеру говорить, прическу и даже какие-то отдельные словечки и фразы. И этот изумленный вопль «Ты олатышился!» — под хохот и неизменные аплодисменты в зале.

— Мы понимали, что это должен был быть спектакль на русском языке о русских и латышах, — рассказывает Влад. — Я долго искал литературный материал, пока не наткнулся на сборник рассказов русских писателей, живущих в Латвии. Больше всего меня потрясло то, что там ни на одной странице нет ни слова о латышах. Как будто их нет в природе, словно все происходит в другом измерении, на другом свете. Мне понравился рассказ об одной маме. По настроению он поразительно совпал с тем, что у меня происходило в доме. В общем, это был еще один импульс и одновременно знак, что надо приступать к работе.

— Вы стопроцентно русский?    

— Да. И папа был русский, и мама.

— Тогда почему время от времени на афишах и в прессе я вижу, что ваше имя написано с буквой «с» в конце — Наставшевс?

— Так у меня написано в паспорте. Все латышские фамилии пишутся с буквой «с». Другой вопрос, хотите вы это принять или нет? Русские в Латвии это не принимают. А я подумал: почему нет? Пусть будет. Еще одна буква добавилась к моей фамилии. Это же круто!

— После 1993-го вы почувствовали какую-то свою второсортность по сравнению с титульной нацией, чистокровными латышами?

— Это выбор человека — чувствовать свою второсортность или нет. Мне это неинтересно, вот я и не чувствую.

— В советское время, когда вы были еще совсем юным, вы ощущали напряженность в отношениях между латышами и русскими?

— Наверное, я слукавлю, если скажу «нет». Был один эпизод, который я не люблю вспоминать. Меня отдали заниматься бальными танцами и отправили в специальный лагерь, где были одни латыши…

— Вы умеете хорошо танцевать?

— Нет.

— Так вы же учились?

— Ну и что. Это еще не значит, что я хорошо танцую. В общем, в этом лагере я почувствовал себя изгоем. Пытался говорить со всеми по-латышски, наладить какие-то отношения. Кое-как это в результате получилось. Но я помню этот холод, эти невидящие глаза. Я был чужак. И это ощущение запомнил навсегда.

Удар, еще удар

Вся «Форель» в «Гоголь-центре» — это один развернутый жест. Ты невольно подсчитываешь «удары», на которые поделена кузминская поэма, как фуэте балерины. Каждая стихотворная глава становится очередным пластическим номером. Для любой поэтической метафоры режиссер находит свой пластический ключ. Следить и разгадывать его находки — удовольствие для театральных гурманов. Но главное — Наставшеву удалось уловить внутренний ритм и молчаливую боль стихов Кузмина. Чем острее страдание, тем сладостнее пение главного протагониста, певца и актера американца Одина Байрона. У него роль молодого Кузмина, каким, наверное, тот представлял себя в мечтах. В жизни, судя по сохранившимся портретам и фотографиям, Кузмин был маленьким, субтильным, рано облысевшим. А тут неотразимый, черноокий, бородатый красавец с нежным голосом Сирены. По сути, на голосе Одина и держится вся сложная, замысловатая конструкция спектакля. Он поет и проживает стихи Кузмина, сохраняя при этом их красоту, лиризм и интимность. Во многом благодаря Одину в «Форели» наметились контуры какого-то нового, непривычного театра, какого еще не было на наших подмостках. По жанру, наверное, это ближе всего к кабаре или к тому, что называется one-man show, хотя на сцене задействовано несколько персонажей. Но это именно шоу в западном смысле слова по внутреннему напору, музыкальной пластике, энергетике, а не только поэтическое представление, где все по очереди читают стихи.

Но мой вопрос Наставшеву, хочет ли он иметь свой театр, похоже, застал его врасплох.

— О своем театре не мечтаю. Мне бы подвал какой-нибудь… Впрочем, один приятель мне однажды сказал: «Успокойся, подвал не для тебя. Это не твое. Ты слишком привязан к деньгам и славе, чтобы уйти от них в какие-то маргинальные поиски». Может, он был прав? Вот я все жду, что меня погонят из всех этих престижных театров, лишат хорошо оплачиваемых постановок и мне придется искать что-то совсем свое.

— На самом деле вся логика последних сезонов убеждает в обратном. Призы на театральных фестивалях, премьеры, престижные приглашения…

— Это как сон. Мне все время кажется, что это происходит не со мной. Мне это сладостно и приятно. У меня есть деньги, я работаю с интересными, талантливыми людьми в «Гоголь-центре», бываю в дорогих ресторанах. Я могу что-то себе позволить. Но это не есть реальность, в которой я живу.

— А что дает ощущение реальности?

— Реальность — это когда не получается. Когда тебя отовсюду гонят, когда захлопывают перед носом двери, когда тебе некуда идти и тебя никто не ждет. Вот это и есть настоящая реальность!

— Вы приучены именно к этому?

— Наверное, многое тут идет от воспитания. С одной стороны, мне всю дорогу внушали, какой я неповторимый и удивительный. Это была любимая песня мамы. А с другой… У нас была бабушка, мамина мама, которая говорила мне: «Ты — ноль, ты — никто, ты — бомж». Бабушка про настоящую жизнь знала лучше, чем мы с мамой, и хотела меня к ней подготовить. Так получилось, что потом мы вынуждены были съехаться с ней. Фактически она нас содержала. Она как-то выгодно и умно сумела распорядиться своей собственностью. В общем, денежки у нее водились. В 2008 году она умерла, и тогда мама из той суммы, что ей досталась в наследство, выдала мне несколько тысяч долларов на мою первую самостоятельную постановку. Бабушка, разумеется, никогда бы их мне не дала. Театр она считала занятием бессмысленным, никчемным и даже позорным.

— Кто был ваш отец?

— Он был моряк. Умер, когда мне было 14 лет. Он все время где-то плавал. То есть и дома-то он почти не бывал. Одно сплошное ожидание. Вот когда папа приедет! Так что можно считать, его никогда и не было толком.

— Удивительно, что ваш первый спектакль был поставлен на деньги вашей бабушки.

— Второй, впрочем, тоже. Я хорошо запомнил свой разговор с одним главрежем. Мне он тогда прямо в глаза сказал: «Ну с чего ты решил, что тебя пустят на лучшую сцену в городе, дадут прекрасных актеров и ты станешь с ними экспериментировать?» А хотел я тогда поставить «Фрекен Жюли». Там всего-то три человека, к тому же пьеса одноактная. То есть расходы невеликие. Но и на них никто не собирался идти.

— Как к вам приходит очередной театральный замысел? Почему вчера «Озеро надежды» или «Кровавая свадьба» Лорки, а сегодня «Форель разбивает лед»?

— Много происходит незаметно, исподволь. Например, я сейчас не вспомню, как у меня в руках оказалась проза и стихи Евгения Харитонова, поэта андеграунда. Он умер в 1980 году. А до него Кузмин. То есть мне очень важно какое-то прямое, лирическое высказывание. Ты должен рассказывать про себя, не отделять свою жизнь от жизни героев. Ничего особо эксклюзивного в этом нет, просто все дело в степени откровенности. Ну и таланта, наверное? Например, магнитофонные записи Харитонова — ключ к пониманию его литературы. Для него покупка пишущей машинки была нарушением всех законов творчества. Печатать — это же так шумно! Нет, надо как-то иначе. Вот зимние вечера, ты пишешь, оставаясь наедине с собой и листом бумаги, а тут какой-то назойливый стук клавиш. Нет, так нельзя. Надо что-то придумать. Так и с Кузминым. Из всех великих поэтов прошлого он кажется мне самым живым, самым незащищенным, незабронзовевшим.

— Кузмин — поэт во многом недооцененный и довольно сильно зашифрованный. Вы хотели его как-то объяснить и приблизить современной публике?

— Да, пытались, но в какой-то момент поняли, что это бессмысленно. Надо просто слушать стихи. По-моему, Илья Ромашко их очень хорошо читает, так что даже закодированные тексты Кузмина становятся понятными. А Один Лэнд Байрон просто прекрасен. У него, кстати, музыкальное образование. Он раньше играл в мюзиклах. Для людей, которые смотрят телевизор, он знаком по сериалу «Интерны». По-моему, он потрясающий. Таких тут нет. Внутренняя сдержанность, интеллигентность и одновременно какая-то холодная отстраненность.

— А вы сами пишете прозу или стихи?

— Нет, я сейчас веду дневник. Ставлю спектакль и что-то записываю себе в блокнот. Дневник — это такие гаммы, ты проигрываешь, проговариваешь что-то, что не успел или не смог сформулировать на репетиции.

— Как вам жизнь в Москве?

— Скучно. То есть одиночество — это прекрасно. Только не очень понятно, что делать вечерами затворнику латвийского посольства. Выпиваю иногда один. В общем, у каждого свой ад. Я бы сказал так: это спартанское существование, наполненное горестями творческого быта.

…В финале спектакля появится Она. Ольга, разлучница и прелестница, та самая, которая увела Юркуна от Кузмина, хотя надолго удержать не смогла. Жестокосердная судьба вырвет его из ее объятий. «Я не помню, махнул ли он рукой на прощание…» Юркун сгинет в подвалах ленинградского НКВД, или, как тогда говорили, Большого дома, а вместе с ним и все его бумаги, и проза, и посвященные ему стихи Кузмина. А то немногое, что останется, украдут и распродадут чужие люди. Не до стихов тогда было, не до стихов! Ольга лепечет про какой-то чернослив и удаляется, как пришла, на своих цирковых ходулях.

…И снова ледяная звезда, залитая мертвенным, искусственным светом. Снова пустыня, которая давно уже никому не внемлет. А на вершине, на самом острие звезды застыл одинокий старик, склонившийся над телом мертвого юноши.

Кто выдумал, что мирные пейзажи
Не могут быть ареной катастроф?

Ближайшие спектакли «Кузмин. Форель разбивает лед» в «Гоголь-центре» — 11, 12 апреля. Начало в 20.00.