Иллюстрация: Евгений Бутенко
Иллюстрация: Евгений Бутенко

Кабаре «Кипарис»

В начале было так: все решили зарыться, чтоб их не убили. Не знаю, как там за морями, а тут бомбоубежища просты: двор, во дворе курган, в кургане штуки всякие, а сверху снег и собаки. Шли годы, было много малых войн и ни одной большой, курган стал не нужен, его расковыряли. А потом пришел один человек.

Ты дурак, ты глянь вокруг: тысяча домов по тысяче квартир, летом смрад, зимой хлад, пьяные примерзают струей к бетону. Так говорили ему, а он отвечал: ага. Только тут и только сейчас я возведу лучшую кофейню в мире.

Итак, вначале была земля, и дыра в земле, и светлое пятно у входа в бывший бункер: лампочка в сто свечей разгоняла тьму. Потом из дыры запахло кофе.

И человек сказал:

— Я назову кофейню «Кипарис». 

Когда у места только появилось имя, они пришли. Один черный — не как ночь, но как вчерашняя кровь на асфальте. Другой белый — не как снег, но как обломок зуба после драки. Третий просто, штаны в полоску. 

— Кипарис — на пидарас похоже, — сказал третий и достал пистолет. Я там не был, но говорят, из дула дало льдом, будто ствол зарядили открытым космосом. Не хотел бы я получить такую пулю. 

А у человека хобби: он ломает кости. Хвать — и пальца нет. Хвать — и нет запястья.

В конкурсе костоломов человеку бы дали все медали. Бункер вздрогнул, что-то хрустнуло. Человек встал над убийцами и сказал:

— Кипарис посвящен Плутону, то есть покойникам, но не вам, пока еще не вам. Кипарис убил оленя, а после одеревенел, чтоб горько плакать, как вы сейчас, как вы. Из кипариса сколотили ковчег, чтоб все спаслись, и вы тоже будете спасены. Кипарис, наконец, это просто красивое дерево. И звучит хорошо.

Когда убийцы уползли, кофейня стала кабаре, потому что так звучит еще лучше. А потом человек нашел меня и просквозил меня взглядом от пуза до позвоночника.

Я, как и все, жил в одном из этих домов. На окраине окраин, в спальном районе, без надежды на пробуждение. 

— Стой, — сказал человек. — Мне нужны герои.

— Ну, какой же я герой. Я наоборот. Пустите, я вообще за пивом.

— Какой-никакой, — сказал человек. — И отныне ты будешь только кофе.

Из остатков колючей проволоки мы сплели наши буквы. Старыми гирляндами связали их в слова. Замигало у входа: «Кабаре «Кипарис». Рядом повесили белый лист — афишу. В ней было про музыку, смех, страдание и кофе на халяву — каждый вечер.

Зашли первые гости, самые отчаянные: ну, светится из-под земли чего-то, как не зайти.

Я сел, сосчитал их глаза, помолчал, покачал ногой, и первое слово отразилось от голых стен. Послушайте сказку, люди мои, люди.

Понедельник. Сказка про арифметику

Каждый за себя, один Бог за себя и за того парня.

Жили три брата. Вместе учились, вместе не выучились. Иван клал дороги, Матвей строил дома, а Марк продавал телевизоры, чтобы люди не видели эти дороги и эти дома. В детстве все хотели ловить стрижей и прыгать по луне, но вышло как вышло.

Иван жил в общаге, Матвей черт знает где, Марк снимал дыру в пригороде. Они плелись по жизни от лета к лету и не плодились, потому что женщины не рожают от бездомных.

Дом-то у них был, гнилая двушка в центре, но там жила старая мать, запивала снотворное водкой и кидала бутылки в распахнутое окно, прямо в черемуху. Детей она не любила, а любила зато больного кота, который кричал, как человек, и ел занавески от зависти ко всему живому и неживому.

Когда стало совсем никуда, братья собрались у постели. 

— Ну что, подонки. Скоро сдохну. Квартира — вам. Разбирайтесь, как хотите. Чтоб вы все страдали, как я страдала. Пойди ко мне, сынок! — сказала она коту, но тот не стал.

Вскоре мать положили в ящик, ящик в землю, выпили водки, и больше никто никого не вспомнил. 

Квартира была большая, но нет, не для троих. Братья молча разошлись по своим углам к своим женщинам.

— Не добудешь дом — дам студентам, — сказала женщина Ивана. — На меня смотрят, я ничего. Прямо у тебя на глазах, драные будущие юристы ко мне придут.

— Мне бы ребеночка! — сказала женщина Марка. — У меня-то никак, а у него все выйдет.

— Позвони Гайке, — сказала женщина Матвея, самая злая и бесплодная, потому что у нее никого не осталось и ни одна юбка ни к чему не подходила.

Смерть не смерть, а что-то над нами вьется вроде птички. Гайку посадили еще ребенком — украл ведро какой-то дряни. Потом в колонии кого-то зарезал и вышло здорово. Потом он стал ученый и уже не попадался. Говорили, Гайка убивает незадорого и даже забесплатно, если человек плох. А если не плох, то может и пощадить, потому что во всем должен быть порядок.

— Здравствуй, Гайка, — сказал Матвей. — Мне бы, это самое, знаешь…

— Знаю. Кого?

— Братьев.

— Сколько дашь?

— Машину. Больше нечего. 

Настала зима, и двушка стояла пустая, два на три не делится. Братья торчали кто где и лишь раз поспорили, кто заплатит за свет и за воду и вынесет кошачий труп. Однажды раздался звонок, и Матвей услышал в трубке треск.

— Встретимся, — сказал Гайка. — За парком. На углу. У будки. Где тень всегда.

Матвей собрался. И пока шел, думал о потолках. Чистишь, грунтуешь, пока не высохнет, ждешь, и дальше, и дальше. А когда пришел, встретил братьев своих в одинаковых дутых куртках. 

— Вы тут, — сказал Гайка, — потому что во всем должен быть порядок. Знаете, почему я Гайка? Потому что верую в резьбу. Вы трое попросили меня убить друг друга. Ты, Матвей, обещал машину. Ты, Марк, скопил денег. Ты, Иван, старший и бедный, обещал жену, когда пожелаю. Но я ничего не желаю, я прихожу и беру, что положено. Мне не надо много. Мне надо, чтобы по правилам. Если я убью всех, мне никто не заплатит. Я пока посижу в снегу, а вы решите, кому тут жить, а кому помереть.

Братья стояли на холоде. Иван дул на пальцы, Матвей думал о потолках, а Марк застегивал и расстегивал куртку, глядя в тень.

Так до сих пор и не решили. Так они и стоят до сих пор. Так и стоят.

Горячие гвозди

Не знаю, как там за морями, а тут сегодня, как вчера. Очнулся, полежал, погрыз подушку, если Бог дал подушку, перевернулся, пригляделся к обстановке, что-то такое поделал, и вот уже снова ночь. 

Так было и со мной. Так и со мной было.

Но из ящиков от чего-то когда-то смертельного мы сколотили барную стойку. И каждое утро вставал за нее человек и варил кофе. Быстро. Вода сама становилась густа и черна. Приходили какие-то грязные люди, брали чашечку. День ото дня их было больше.

Потом пришла Нинель.

— Три вопроса, — сказала Нинель. — Первый. Мука и дрожжи?

— Найдем, — сказал человек.

— Второй. Вы этих придурков, черных и белых, тупых и слепых, несмотря ни на что — любите?

— Ну, в общем, да, — сказал человек.

— Третий. При каких обстоятельствах вы привяжете женщину к стулу?

— Никогда, — сказал человек, что-то в нем дрогнуло, и он из большого стал маленьким.

Но лишь на миг.

Нинель. Длинная женщина с грудями, как два солнца. Кто пытался погреться, получал по рукам. 

— Что ты сделал для мира, чтобы меня коснуться? — говорила Нинель.

Страшная женщина с глазами, как фары катафалка на встречной. Нинель пришла, и в кабаре запахло пирожками. У нее были шрамы повсюду и тихая хромота, но где-то в прошлом, где ее мучили, она научилась печь.

Ее пирожки сияли. И люди, отломив кусок, сидели ошалелые, забыв, как тосковать и материться.

А потом к нам снова пришли, и снова их было трое. Без оружия. Но с тремя чемоданами, полными пустоты. Одинаковые, как прутья решетки. С голосами, как звон металла о металл. Вслед за тремя убийцами три чиновника к нам пришли. Первый достал папку толщиной с нож для разделки туш. Второй достал карандаш — иглу хирурга. Третий стал задавать вопросы и не слушать ответы: 

— Вы кто? Откуда? Сколько вас? Зачем вы здесь? И почему? Вы понимаете разницу между «зачем» и «почему»? Понимаете? А? Так почему? И без разрешения? А? Не слышу. Что же вы? Как же вы? Эх, вы. Надо же. Ну, надо же. Надо. Надо. Надо, сами понимаете… Надо дать.

И они протянули ладошки. 

И что-то было в этой троице такое, что стало ясно: отдадим им и деньги, и силы, и время, а если останутся силы и время сделать детей, то и дети наши будут у них в долгу 

Но вошла Нинель с подносом сияния, и все отбросили тени, а человек — такую, что потолок бывшего бункера стал черней ночного неба в дождь. 

— Нинель, дай им пирожок, — сказал человек. 

Трое взяли по пирожку. Надкусили. И дрогнули. Что-то будто в них переменилось — будто не было всех этих лет адаптации к переменчивым обстоятельствам, будто они в результате не конченые козлы и одинаковое ничто, будто что-то в них осталось нормальное.

— Это вкусные пирожки, с мясом, — сказала Нинель. — Пока не с вашим. Но будут с вашим, если придете еще хоть раз.

Трое одинаково поперхнулись и приготовились выпустить пустоту из чемоданов. Тогда Нинель разломила пирожок — он был полон гвоздей. Разломила другие — повсюду были гвозди.

— Бывает, пирожок попадает в тебя. Бывает — ты в пирожок. Бывает, начинка меняет состав по дороге изо рта в желудок. Звучит антинаучно, но спорю на тонну лучшей в мире муки, что вы не станете рисковать.

Трое ушли и больше не приходили. Я взял с подноса пирожок и осторожно надкусил, ожидая, что сталь уколет нёбо. Но в рот пролилось яблочное повидло — вкус прошлого. 

— Нинель! Милая Нинель! Вот бы твои пирожки подать этим важным подонкам на встрече по мирному урегулированию говна, которое они сами же и развели. Вот бы, а?

— Думаешь, я не пыталась? Кормлю-кормлю, а не едят! Просто не едят. И ты много не ешь. Не бывает толстых сказочников. 

Я втянул щеки, чмокнул, цокнул и начал новую сказку.

Вторник. Сказка про блины

Бедному горе, безрукому каша без ложки, а одинокому полторы матрешки.

Правда-неправда, а что-то в этом на правду похожее. 

Боря возник откуда-то с востока, из так себе города — куча мусора у океана. Он уехал, и там почти ничего не осталось. Да и не было почти ничего. 

Там, у океана, он танцевал лучше всех в школе, ему купили туфли, повезли выступать в райцентр, ему хлопало начальство — старые, усталые воры.

Боря танцевал, закончил школу и танцевал, начал курить и бросил, и танцевал, и пританцовывал, сдавая экзамены на юридический (вальсом не проживешь, решили родители), он танцевал несколько лет и не помнил ни строчки законов, а потом его поймала какая-то шпана, что-то в голове у него хрустнуло, и еще были сломаны три позвонка. 

Резких движений теперь нельзя, можно умереть, сказали врачи. Родители, чтобы не смотреть в его распахнутые горем глаза, отправили сына в большой город и сняли ему однокомнатную квартиру на окраине. Второй шанс, путевка в жизнь, ну и что там еще говорят в таких случаях. 

Место было на исходе леса, социальный район номер двадцать девять называли его, а жил Боря жил на улице Героев, дом один.

В городе было мало работы. Можно было таскать что-то тяжелое. Или торговать чем-то никому не нужным. С тяжестями Боря теперь не мог, а торговли и без него хватало.

Здесь еще недавно был пустырь и подлесок, дрались мужчины и кричали женщины, одичалые дети видели белку и хотели ее сжечь. Теперь были новые, но уже обшарпанные дома, одинаковые, для бедных. 

Многие заселились и даже успели спиться в новых условиях. 

Время стояло. На Борю смотрели с вежливой тоской, как на приличного, у которого шансы есть еще, все-таки молодой и в бальных туфлях. 

От одиночества Боря стал печь блины. Хорошие, с привкусом палтуса и наваги, что в них ни клади. Пек и ел сам, скучая по горизонту. 

Он бездействовал, гулял вдоль леса и вглубь его, и однажды утром нашел женщину — кто-то ее изнасиловал, прикончил, женщина лежала разбитым затылком вниз, ноги присыпаны листьями, как будто ее похоронили неглубоко и заживо, и она наполовину откопалась.

Боря осторожно — от резких движений можно умереть — наклонился и спросил:

— Ты что? 

Пригляделся и увидел, что красивая, улыбается и не дышит.

— Увидимся, — сказал Боря и пошел домой.

В городе не было времен года, только времена суток, можно было забыться зимой и очнуться осенью, а в окне ничего не менялось. 

Однажды Боря проснулся от боли, полежал, послушал, как за тонкой стеной сосед смотрит повтор вчерашнего фильма и плачет. Боря встал осторожно, испек стопку блинов, положил в коробку из-под настольного хоккея и медленно пошел в лес. 

Женщина была там — красивая, улыбалась и не дышала.

— Я поем, — сказал Боря и сел на землю, — я, знаешь, пеку. Раньше еще танцевал, но теперь танцевать нельзя. Ты мертвая, конечно, и прошлогодний листок на щеке, но я поем с тобой блинов. Позавтракаем.

Боря вообще редко говорил, но с мертвыми проще, чем с живыми.

Иногда Боре звонили родители. Они стояли где-то там вдвоем у телефона и не знали, что дальше.

— Все хорошо! — говорил Боря. — У меня порядок. Это город больших возможностей.

Мне немного одиноко, но так всегда бывает на новом месте. Работу я скоро найду. Дайте послушать океан. А я вам дам послушать лес.

— Только не вздумай танцевать, — говорили родители. — Голова не болит?

— Ничего у меня не болит.

— Нá тебе океан.

Так он и ходил, проедал потихоньку чужие деньги, вечный школьник на вид, и не сказать, что четверть века. Его не боялись голуби и вороны, и дети со злыми взрослыми лицами не трогали его. 

— Ты понимаешь, Наташа (он знал, что вряд ли Наташа, но надо было как-то назвать), я, в сущности, и не пробовал жизни. Учился на юриста и танцевал, пока мог, а может быть, я моряк.

Он сел поближе к ней. Ударил неприятный запах. Боря постарался дышать пореже и не смотреть Наташе на лицо.

Близкие люди могут быть не в форме, но не надо обращать на это внимания. 

Однажды Боря пришел без блинов, но с цветами — на остановке пьяница торговал фиалками и отдал ему за так последний букет.

Женщины не было видно, место преступления обступили люди, сыщик суетился в гнилой листве. 

Боре сказали уходить.

— Пустите меня к ней! — сказал Боря. — Я к ней пришел.

— Следственные действия. Идите на хуй, — сказали ему.

— Вот доказательство — цветы! Я к ней! Я юрист! Я учился на него! Вы нарушаете закон! Она, наверное, Наташа! Не смейте делать ей больно. Вы всем больно, только не ей, я умру за нее. Я сейчас буду танцевать.

Он дернулся куда-то вверх и вбок, но его подняли, как ребенка, и Боря повис на чьих-то руках, с глупым букетом, глупо.

Сыщик смотрел на него и думал, что как-то все в космосе непорядочно, вот и парень влюбился в разложившийся труп, да и не сам ли он ее кокнул, но, впрочем, впрочем, работа, дом, стиральная машина, и, кстати, уже весна, не то чтобы тепло уже или зелено, но пахнет весною.