Илья Данишевский /

Автобиография травли

Готовится к выходу шестой номер журнала «Носорог». В нем опубликован текст нашего куратора отдела литературы Ильи Данишевского, посвященный памяти и невозможности освобождения от ее власти. С разрешения главного редактора «Носорога» Кати Морозовой мы печатаем этот текст целиком

+T -
Поделиться:
Кадр из фильма «Заутренние чтения»

О. всегда настаивала, чтобы я был экономичнее, сдержаннее, отдаленнее — от — или чтобы не был вовсе (на свое усмотрение), второе легче, все обосновано, говорила она, я понимаю, почему ты переживаешь. Я тоже, говорила она, я тоже переживаю. Вот это лучше, чем ничего, говорила она, комната маленькая, но соседка уехала, и сейчас все как дома. Надо быть сдержаннее, и тогда ничего страшного не случится, на этом диване может произойти все что угодно, и за этим столом, где стоит ее ноутбук. Я внимательно показываю О. Дьетра, меня немного придавливает ожидание, я в ответе за ее впечатления и пока не могу понять, как Дьетр смотрится в этой комнате — как бы маленькой, но она говорит, что весьма ничего (или что ей не нужно больше), и как ей это. И почему я в ее комнате делаю то, что захочу, почему я, наконец, хотя бы в ее комнате не могу соблюдать правила: быть экономичнее, сдержаннее, почему даже здесь — в ее комнате (она ее по тому недействующему договору, который написан на простом листе А4 от руки, то есть это не договор — но она настаивает) — моих чувств больше и они шире. Мне сразу понятно, что некоторые моменты, например четырнадцатая минута «Чтений», вызовут в ней острое сопротивление материалу, О. никогда не отказывалась от сопротивления, но теперь я оказываюсь виновным, что даже здесь — и насколько обширна зона поражения? — это ведь ее комната — она обязана (она же не может прекратить и все выключить, это неделикатно и это не) превозмогать. Я знаю, что именно она вспомнит (не только, но в том числе), и меня тянет за рукав, что она ничего не говорит, — чтобы мы вспомнили это вместе (меня это тоже касается, даже напрямую, даже больше, чем ее, но правда ли больше?), чтобы она прекратила, в своем желании лаконизма, ведь этого прошлого нет. Но она ничего не говорит о том, что зимняя среда — шесть (?) лет назад, — красная шапка с белыми полосками и такие же трогательные варежки, и она стоит между мной и В. у входа на Баррикадной и говорит, что зоопарк — это правда то, что нам надо. Я испытываю благодарность за то, что она артикулирует наш общий интерес, потому что совсем не уверен, что у нас есть — ну, кроме центробежности, кроме динамики, кроме органики, кроме того, что одинаковое устройство, реакция, потом Болотная площадь, я имею в виду что-то более плотное — даже интерес друг к другу. О. считает, что было бы правильно, если мы втроем станем любовниками, — она долго к этому шла, это не очень хороший выход из ее положения, но она считает это почти уместным (уместным), и она не претендует на большее, ей достаточно меньшей части того, что останется между нами с В. Она говорит, что оставит нам больше, ровно столько, сколько мы захотим, и это будет только между нами. Я думаю, когда мы переходим через дорогу, когда я оплачиваю билеты, что есть только одно, что может мне понадобиться, — помимо его зрения, помимо той заботы, которую я оказываю — не отлучаю, не благотворительность, — помимо слишком сложной для В. речи (он просит разговаривать иначе, чтобы он мог понимать, — спрашивать иначе, если я хочу получать ответы, но я не хочу получать ответы на вопросы, которые не вопросы, а некая дистиллированная эссенция того, что я хотел спросить, — мне достаточно просто его зрения, потому что мне кажется, что, когда он смотрит на меня, оно становится прозрачным, его не переполняет, но, может быть, только так я делаю его немножко счастливым, как сахарная вата, леденец на палочке, выигрыш в лотерею), помимо обремененности тем, что я «существую», — его не удручает это в полную меру, он стоически примирен с тем, что мы познакомились и, как он это называет, я такой, какой есть; ему не хочется меня переделать, — так вот, я думаю о том, что мне может понадобиться только одно, — чтобы в этом треугольнике, если он будет, можно не будет О.? — можно только мы двое? Билеты стоят 320 р., скидка для детей дошкольного возраста и студентов. Я не знаю, почему О. видит хорошим выходом быть в чем-то более широком, чем есть, — например, стать с нами любовниками — и если я не хочу, чтобы так было? — чтобы она была со мной или, может быть, больше с В., потому что, мне кажется, В. нужно нечто большее или не большее, но что-то другое — я почти не претендую, потому что не могу считать себя «большим», в такой диспозиции мне удается не ревновать, не соизмерять — двигаться от них на расстоянии двух шагов и рассказывать про поведение животных, обширная база моих знаний как бы отгораживает (может быть, я все придумываю, они ведь не проверяют) меня от их разговоров, которые касаются только как аудиосопровождение к — смотри, но не трогай и не корми.

Она гладит меня по голове и читает вслух: So warf ich dich denn in den Turm und sprach ein Wort zu den Eiben, draus sprang eine Flamme, die maß dir ein Kleid an, dein Brautkleid, — у нее очень складное произношение, мне почти не больно.

Я говорю, что сам приготовлю ужин, потому что мне не хочется, чтобы она что-то пропустила, я-то видел более четырнадцати раз. На кухне я плотно жмурюсь от стыда. Хорошо, что она не знает, что на другой такой же кухне — не так давно, но достаточно, очень достаточно, чтобы мне не было так уж стыдно, нет уж, стыдно, но не так — С. смотрел, как я плачу. Уже ведь наступил рассвет, наверное, было хорошо видно, тихо играла музыка — как бы причиной? ой ли, — потом он погладил меня по голове, затем его движения стали уверенными, ему понравилось быть сильным и великодушным в мою сторону, ранней весной так хорошо, когда гормональная система сливается со случаем, и кто-то оказывается под рукой, — С. будет вспоминать это, он действительно был великодушным, если допустить, что я хотел, чтобы он гладил меня по голове. Это был не худший из его выборов. Потом он говорит, что все будет хорошо (так не бывает, но он правда говорит именно это), а еще чуть позже, когда это не действует, что любит меня. Я говорю, я не хочу, извини. Тогда он обижается, это видно по движению вен на его шее, но я ничего не могу с этим поделать, только извиниться, но эта вина холодна, она все равно осядет внутри, поэтому я не извиняюсь перед ним, это ведь не он все это начал — даже не я, — это пришло само, и мне не за что извиняться, кроме этого «я не хочу»; А. сказала бы, что надо было смочь, почему нет? — действительно. Я знаю, О. сейчас вспоминает, пока я режу белый хлеб, что иногда она специально опаздывала, чтобы подействовать на меня, немного подтолкнуть к действию, потому что В. не очень спешил стать нашим любовником, она говорила, это невыносимо, как он на тебя смотрит. Я уточняю, как именно он смотрит, мне очень хочется это услышать — как бы переданное через сито то, что никто не говорит, не вручает мне в руки, — услышать еще раз, потому что я забываю или просто перестаю верить, если не повторять достаточно часто. На самом деле нет, я, конечно, с самого начала в это не верю, стена между мной и всем этим непроницаема, я устало делаю вид, что она мигает. Так, говорит она, будто бы видит тебя по-настоящему. Лучше бы он со мной разговаривал, говорю я. Но мы уже знаем — сейчас, — что он не будет со мной разговаривать, идея О. о том, что у нас будет одно прекрасное лето, когда мы окажемся на берегу мутного (другое нам не по карману) моря, — развеется к началу весны. Потом она будет мигать на словесном уровне, но и О. и я, и В. — мы уже знаем, что нигде мы не окажемся, и этого прекрасного лета не случится по тем же причинам, почему оно не случилось раньше, — это не люди не те, а просто никто из нас ничего не сделает — в узком смысле, — в широком смысле ничего из всего этого не выйдет, потому что даже если я сделаю (О. считает, что именно я должен что-то сделать, хотя бы потому, что она хочет В. и четко понимает, что вот кто-кто, а он не сделает ничего), тут присутствует кое-кто еще, а он только смотрит (даже если видит по-настоящему) и никогда не отвечает. Наверное, мои слова слишком сложные.

Весной у меня практически не осталось времени и здоровья, я пишу за В. [практически] все письменные работы, он принимает это с покорностью, как бы делая вид, что это приносит мне наслаждение, и тратит освободившееся у него время на то, чтобы делать фрагменты истории между нами более разрозненными, он разряжает среду, но всегда находит благовоспитанные предлоги. К сожалению, он оправдывается, когда я не задаю вопросов, пересылаю ему очередные файлы и получаю «спс» (это уже даже невежливо), я вообще перестал задавать вопросы, потому что наконец-то направлен в нужном направлении — для меня наши отношения становятся ясными, тревоги больше нет, — все эти сложные, по его мнению, слова нашли свое применение, чтобы он закрыл сессию, в этом коридоре мне не то чтобы узко, но привычно кровь подтачивает глазное дно. Он откладывает — встречи, все, что предполагает моими вопросами, — я не настаиваю, не сближаю, О. говорит, что это пройдет — естественным путем. Перед рождением Б. мама тоже — уже вот-вот-вот, все комнаты заполнены напоминанием о том, что Б. как бы не появится, а скорее вернется — например, из армии, — потом тягостная ночь, когда ее увозит скорая, я переживаю за Б., который должен появиться (надеюсь, не узнать моего знания), так же как за В. с его курсовой работой, которую я пишу урывками и пережевываю себя стыдом — в конце концов, тревожность за его курсовую достигает такого предела, что я даже не могу писать — два последних параграфа — и только перечитываю раз за разом (Гомер?), но он не оказывается в моих руках, чтобы закончить два эти параграфа. В. спрашивает, как дела, я не могу разобрать, о чем он, и отвечаю, что уже почти готово, он не переспрашивает, и я думаю о том, что так ведь — так невежливо? — уже не бывает, я думаю об этом, как о достаточно толстых пальцах, которые пытаются засунуть мне в рот, а у меня такой сильный рвотный рефлекс, и еще о Б., которого разве что из пушки не встречали, отец не находил себе места — так же, как в ожидании конца родительских собраний, куда он никогда не ходил, но в последствиях которых участвовал молчаливым приказчиком, его наказание (холодное) не разговаривало со мной несколько дней, отправляло в узкий коридор, где мне требовалось хорошенько все обдумать, и лучше бы для всех, если эти дни я проведу в некоем подношении молчанию — в благотворительной работе во имя реставрации, — надо бы сказать матери, что я люблю ее, несколько раз, потому что одного недостаточно, чтобы что-то начало меняться. Не к лучшему, но к первоначальному состоянию. Да, уже заканчиваю, без всякого ожидания очень хорошего лета — я проведу его в городе, В. тоже, но у нас нет уважительных причин (тех, которые принуждали бы его или которые могли бы считаться достаточно влиятельными) пересекаться — по крайней мере не так часто, как мне бы хотелось (хотелось, необходимо, желательно?), пары раз — выше крыши, а О. уедет, в этом есть некий элемент наказания, я ведь не сделал того, о чем она просила. Но она вежливо будет писать мне, так же как говорит спасибо за ужин, и ей весьма приятно это кино — не совсем ее динамика, не ее кадр, но она все понимает.

Д. разжижает мне сердце (он собирается осмыслять системы, но не включаться в них) — в чем-то он до смешения похож на В. (не только в отношении ко мне, хотя через него я многому научился — давно — считывать во все стороны, в чем-то еще, в карательной мнительности того, что можно назвать подспудным желанием отодвигать от себя системы), — если бы этого не было, я не стал бы говорить об О. какие-то не самые лучшие (а что было самым лучшим? когда я жду на вокзале ее нарастающее опоздание или когда экономность свела нас к тому, что не надо говорить, если нечего сказать, — до такого узкого спектра вопросов, которые, в свою очередь, можно сузить еще дальше — ты жив?) вещи, еще и без всяких нюансов, но она бы хорошо поняла, что такое а) разжижение; б) повреждение органики от вновь столкновения с этим; в) не поняла бы, но обиделась, и поняла бы, что это не так важно в этот момент, и снова вспомнила бы, как он смотрел на меня (но какой толк), — но я бы не стал, потому что у меня бы не хватало этих слов, О. считает, что они выделяются, когда сильное переживание превращает органику в слова, то редкое сердечное заболевание О. (о котором она, думаю, все придумала), при котором сердечная ткань медленно разрушается и необходимо делать еженедельные укрепляющие уколы (между тем я ходил вместе с ней к врачу и ей делали эти уколы, так что, может быть, не все до конца придумано, но никто теперь не узнает). К сожалению, нет никаких письменных работ, которые я мог бы совершать для него, избыток не может превращаться в продуктивное решение, вложиться — в тот утомительный процесс, который, наверное, испытывает на себе летчик при резкой смене атмосферного давления, — хотя бы так, в узком коридоре смысла в какой-то степени совсем не так страшно, как в новой квартире О., которая в нашем полном распоряжении на праздничную ночь, потому что ее соседка уехала. Я сразу прошусь на балкон курить (и Д., и В. достаточно легко относятся к этому, это мигающая величина), потому что мне не только хочется курить, но хочется сразу же покинуть эту квартиру, потому что мне не очень — оставаться с О. наедине, она будет говорить о своей философии бездействия, которая сводится к полному разочарованию в мире живых и которая крайне требовательна к действиям О. (она ничем не занята, кроме необходимой для заработка работы и кроме сна, скорее как подготовительного действия к чему-то, что когда-то начнется, но никогда не закончится). О. говорит, что покурит со мной, хотя вроде и бросила. Как хорошо, говорит она, что тогда ничего не получилось, потому что все это не всерьез, правда? Не знаю, говорю я, для кого как. Ты давно видел В.? — спрашивает она. Да, давно, отвечаю я. Все это было забавно, говорит она. Отчасти, говорю я, и не для меня, — это, как она любит говорить, вопрос восприятия, и при должном блядстве забавным можно посчитать и смерть самой О. (она пьет таблетки в гостиничном номере в пародии на «Часы»), Д. (разжижение — это не его вина — его оно не касается и не проговаривается — и к тому же я получаю много важного для себя, я даже кажусь себе фантастически внимательным с ним рядом, запоминаю цвет его ботинок и его кутикулы; заботливым тоже, но мне некуда прикладывать заботу, Д. в дистанции даже переиграл В.), даже смерть Б. Для того чтобы представить смерть Б. забавной, мне нужна очень большая концентрация, потому что его смерть находится на той полосе памяти, куда почти не проникает солнечный свет. Эта полоса такая же, как его маленький гроб, самый крохотный из всех, какие только делают — под специальный заказ, — потому что, оказалось, таких чаще кремируют, в детских пижамах (да?). Подготовка к мыслям о нем (о Д. я спонтанен так же, как он спонтанно может [не]отвечать на мои сообщения — когда я этого не жду — я должен этому радоваться?) монументальна, слишком обстоятельна, чтобы я с ней справлялся, — у меня уже нет таких сил, такого рвения как-то вспоминать это, чтобы — чтобы что? Я готов рассказать это достаточное количество раз, чтобы ход моих мыслей стал более понятным (но все равно или слишком сложным, как говорил В., или не очень необходимым, как думает Д., или просто хватит, как говорит моя мать), А. считает это важной точкой объяснения всех моих поступков, но на самом деле это не так. Я не сажусь в утреннее метро с мыслью о Б., я не вспоминаю о нем на работе, и я даже не думаю, что он находится в моем подсознании, потому что не очень уверен в его — подсознания или Б.? — существовании. Он умер в таком раннем возрасте, чтобы допустить, что от него совсем ничего не осталось. Он не успел сказать мне: «Что значит — я тебя не люблю?», как В., который даже после этих слов нашел способ вылезти сухим из воды и не понести ответственности.

О. единственная из всех, кажется, не знает о Б., я забыл ей рассказать, — а С.? Нет, тоже нет, не захотел рассказывать ему еще что-то из того, что он может вложить в свою руку, когда гладит меня по голове и в чем-то признается, каждое мое действие или память из моей памяти ему хочется повернуть в свою пользу, пусть даже эта польза выражается в мою сторону тем, что… чем бы она ни выражалась, я все всегда понимаю по его глазам, которые отличаются от глаз В., Д., Б, и которые сообщают мне, что никакого другого — кроме когнитивного — пласта в смешении моей памяти внутри его кулака попросту нет. Так О. никогда особенно не рассказывала, что было после меня и В. до Е., который был важнее всех, хотя я хорошо знал о тех, кто был до меня и В., — она рассказывала о них без всякого сладострастия, скорее отчитывалась, чтобы мы не думали, что она что-то готовит против нас. Это в основном были женщины — до нас — а у В. не было женщины, и ему бы хотелось (всего, что прилагается), и ему было печально смотреть на меня так, как он смотрел, — я все это понимаю, мне тоже очень жаль (жаль на кухне О., жаль на кухне С., жаль на собственной кухне, мне вообще перманентно жаль, жаль и жаль, как будто это может хоть что-то изменить, кроме того что все это мое вечное жаль и делает Д. до смешения неразделимым с В., будто он правда несет за них какую-то ответственность, — но, в конце концов, разве нет? — пока он не отличается от других людей (органически), конечно, какими-то своими краями он такой же, как они, и, допустим, именно тем краем, которым они ко мне так холодны, он именно то, чем они являются).

Итак, В. травили в школе, до той степени, что у него есть шрам на виске. Это в какой-то мере должно все объяснять — в моем отношении, и оправдывать, почему разговор об О. в большей степени говорит о В. и этим обхождением рассказывает, что О. было достаточно тяжело между нами и что именно ради сглаживания этого различия О. настаивала, чтобы мы втроем стали любовниками, — а еще это должно все объяснять только для меня, потому что В. никогда не спрашивал меня о школе, видимо, для того, чтобы не иметь на этот счет никаких пониманий — и не иметь следствий. Но я все понимаю, трехсантиметровый шрам, два раза я прикасаюсь к нему, один из них, когда В. плачет у меня на плече и шепчет мне в ухо: «Не оставляй меня, ладно?» (эти слова для него тоже не несут никаких следствий), другой, когда он оказывается со мной в одной постели питерской гостиницы и ему снятся тревожные сны. Это не больше, чем — в хирургическом, в юридическом смысле — его аффект, и нельзя из этого делать какие-либо выводы, считает О., выводы надо делать из другого, например как он смотрит на тебя. Или, например, задавать прямые вопросы (что происходит, несколько позже, хотя пусть и в противоречивой формулировке «Пожалуйста, можешь озвучить, что ты меня не любишь? Все станет очень просто, мне нужна ясность» я слышу «Что значит — не люблю?», а потом — после этих слов — он исчезает навсегда). В любом случае, важно учитывать начальную точку, когда он разочаровался (только он, а другим хорошо и они планируют лето) в человечестве, но не в некоторой его гипотезе, а скорее в конкретных людях — в О. и во мне, как оказавшихся достаточно близко, чтобы разглядеть его шрам и не суметь… не суметь, собственно, что? — не суметь оказать этому такое внимание, форму которого придумал сам В.

А еще В. никогда не отвечал мне на смс, даже самые срочные, самые невинные. Он ведь не Л., которая признается мне в чем-то каждый квартал, у него другое предназначение, а еще я задавал О. бесконечное количество вопросов, потому что хотел компенсировать то, что никто другой не будет на них отвечать, запасался впрок? — но она очень любила отвечать и любила задавать в ответ, так, будто между нами что-то настоящее, да? — что-то похожее на настоящее, пока ни у кого из нас (вообще-то никогда, и никогда не будет, О. выпила таблетки, уже несколько месяцев ее никогда не поддается сомнению, а мое — его нельзя предъявить, но да) ничего нет подлиннее этой игры в вопросы. Вопрос-ответ. Так, словно интересно до дна. Так-так, и потом, и да. Может быть, она пересказывает В. мои ответы, те их фрагменты, что могут его касаться, — кажется, каждый из них мог бы, но нет, и в таком положении вещей ей не следует ему ничего рассказывать, чтобы он не ехал в метро, перегруженный ими и… когда-нибудь, когда вопросы кончатся, О. скажет, что нам стоит быть более экономными друг с другом, приберечь для других. Кого других, спрашиваю я. Кого-нибудь, говорит она. В ее голосе такая уверенность, будто она не знает, что в нас с ней больше не осталось доверия для каких-то странных кого-то. Этого ведь ничего больше нет, она ошибалась, что нам — мне, ей и В. — следует пойти в зоопарк, она ошибается и в этом. Ее интуиция часто давала сбои, но я все равно слушал, как он смотрит на меня, — есть противоречие в том, что я обращался к тембру, когда речь шла о некоем состоянии его глазного дна, — может быть, все напряжение этого глазного дна ушло на то, чтобы разглядывать меня? — и поэтому не осталось, чтобы читать Гомера. Может быть, и так. Гомера и мои смс или что-то еще?

точнее так, а есть ли что-то еще?

Б. умер, О. умерла, а что-то еще, что рассказывается этим? Какое-то смс или — то есть, есть ли правда что-то еще, кроме воспоминания о наших заброшенных заснеженных домах, новогодних ночах, вечных вопросов о том, что как бы нужно, но не необходимо, и лучше — не от тебя — что-то еще, кроме наших заброшенных снов? О том, что будет что-то еще, и волновое облучение пробуждением, что нет, ничего больше не будет. Снов о том, что нам стоило стать любовниками, — конечно, кто бы спорил, я приложил к этому такие же старания (без О., конечно, я был в этом к ней очень подлым, но что-то возвышенное меня… хотя нет, не оправдывает), как к своей учебе, но мать всегда недовольна — потому что кто-то сам свил себе такое гнездо, что там никто больше не поместится, — но кто же спорит, что было бы лучше. О. точно кремировали (я не нашел силы на прощание, на все это), а Б нет. В. тоже хотел бы, чтобы его кремировали (это без меня). В. тоже хотел. И я — не этого — но хотел, по отношению к В. Как хотел бы говорить о Д. без референса к В., но смелости (как и моей красоты) нет.

но какая разница? Denk an die Zeit, da die Nacht mit uns auf den Berg stieg, denk an die Zeit, denk, daß ich war, was ich bin: ein Meister der Kerker und Türme ein Hauch in den Eiben, ein Zecher im Meer, ein Wort, zu dem du herabbrennst, — но какая разница?