Фото: Саша Гусов
Фото: Саша Гусов

Тут и вырезки из газеты «Дейли Циклоп», и фотоальбом с очаровашкой Цирцеей в любительском спектакле «Три поросенка», и редкая запись Нат Кинг Коула «Калипсо блюз», и автограф Тиресия, и открытки с видами Сциллы и Харибды. И вот в один прекрасный день «пространством и временем полный» муж видит родную Итаку, где Пенелопа может наконец довязать лыжный шарф или что там она ему вязала, сын Телемах — поступить в Корнельский университет, а няня Эвриклея — переварить засахарившееся варенье.

Представьте себе, иными словами, что Итака — не остров в Ионическом море, а городок, расположенный на южном побережье озера Кейюга в центре штата Нью-Йорк, и что действие происходит сегодня, а не 3000 лет тому назад. И что наш герой — американец, желающий отойти от дел и не то чтобы отдохнуть или проветриться, а скорее посвятить себя личной жизни, затвориться, предаться размышлениям, может, даже попробовать себя на литературном поприще — словом, последовать совету вольтеровского Кандида и заняться возделыванием собственного сада. Ведь именно в Новом Свете, по логике вещей, должна продолжаться история Улисса, столь несуразно вписанная Джойсом в дублинский ландшафт.

Впрочем, чего кривить душой? И так ясно, что герой намерен засесть за книгу воспоминаний в эпическом стиле. Шутка сказать, после всего пережитого, всего выстраданного даже самый суровый и немногословный адмирал флота вряд ли бы сумел устоять, покорно опустившись, подобно дрессированному слону, в кресло мемуариста. Как только подобное решение принято, личность нашего героя неминуемо раздваивается на частное лицо и публичную фигуру, и о сопутствующей этому раздвоению иллюзии мне хотелось бы рассказать, начав, как водится у летописцев с амбициями, немного издалека.

Пока Одиссей пишет мемуары, столкновение внутреннего мира семьи с внешним миром уже назревает в лице Телемаха. Чтобы попасть в университет, отроку удалось убедить «Лигу плюща», в которую входит Корнель, нет, не в своей одаренности, не в исключительной даровитости своей натуры, но в своей благонамеренности и благонадежности. Так и я в юности был принят одновременно Гарвардским, Йельским, Принстонским и Колумбийским университетами, но не потому, что мне удалось доказать их приемным комиссиям, что я не плагиатор, не начетчик, не верхогляд, не чистоплюй и не трус, а потому, что мое «тоталитарное происхождение» было истолковано как залог прилежания и податливости.

Подоплека здесь в том, что, как ни разнятся на бумаге интересы университета и государства, на деле их требования к личности мало чем отличаются друг от друга. Как будущий образцовый гражданин, перспективный студент обязан ни во что не верить сверх меры, а верить во все чуть-чуть: в демократию, в религию, в просвещение, в секс, в безделье. Он не готов пожертвовать жизнью во имя демократии, как какой-нибудь якобинец; он не намерен взойти на костер за науку, как Джордано Бруно; он не жаждет порочной жизни де Сада или праздной жизни Обломова. Он обязан читать книги с той же покорностью, с какой он платит налоги, посещать церковь с той же миной, с какой он читает книги. Сильные чувства вне толпы — например, болельщиков на стадионе или демонстрантов, протестующих против войны в Ираке, — ему чужды. Гнев, ненависть, слезы, умиление, привязанность, любовь, даже, казалось бы, повсеместно насаждаемая, как картошка при Екатерине, похоть — в его среде все эти эмоции табуированы.

Фактически это табу на табу, то есть на экстремизм в любой форме. Ведь идея, что девушка не должна терять невинность до замужества, — это экстремизм чистой воды, как и идея, что ее отец имеет право отмутузить ее соблазнителя до бесчувствия. Когда Иван Охлобыстин высказал предположение, что ухажеру дочери, принадлежи он к иной расе, он бы дал от ворот поворот, предположение возмутило многих членов общества как проявление нетерпимости, и ни один из них не встал на защиту морального права отца запереть дочь в терем. В то же время циничное использование Диснеем негритянки в роли «принцессы» не вызвало протеста даже со стороны убежденных монархистов, хотя ясно, что подобное использование — в том случае, если оно не подразумевает под собой свободы на публично выраженное мнение, что сюжет фильма нелеп, — скандальнейшим образом антикультурно. Увы, современное бескультурье отказывает несогласным даже в праве адвоката дьявола, еще в мрачном Средневековье предоставленном Римской церковью любому сомневающемуся в святости праведника, подлежащего канонизации.

Фото: Саша Гусов
Фото: Саша Гусов

Конечно, заливший Итаку кровью бессовестных женихов Пенелопы гомеровский Одиссей повинен в таком экстремизме, какой «Лиге плюща» и не снился. Разве ревность — повод для кровопролития? Разве существует повод для столь агрессивного выражения нетерпимости? Любопытно, что в прошлом году в Англии лейбористское правительство решило отменить закон, по которому ревность может быть включена в число смягчающих обстоятельств убийства, покончив, таким образом, с вековечной традицией crime passionnel. А если измена in flagrante даже отдаленно не оправдание помутнения рассудка, что же говорить о чести? О защите святыни от надругательства? О праве отца отказать в благословении дочери, предварительно отмутузив виновника до бесчувствия?    

Понятие «культура» восходит к латинскому colo — «чту», разросшемуся в «возделываю, обрабатываю, развиваю то, что чту», иными словами, «служу культу». Культура начинается с благоговения перед божественным и распространяется на слова, мысли и вещи — предметы культа, каждый из которых играет свою уникальную роль в обряде человеческой жизни. Так мужчина, приобщенный к культу любви, фетишизирует возлюбленную, распространяя благоговение перед ней на ее мигрени, письма и перчатки.  Так поэт, приобщенный к культу земли, фетишизирует рассветы, нивы и туманы:

И так устроено, что не выходим мы

Из заколдованного круга.

Земли девической упругие холмы

Лежат спеленутые туго.

Возвысить нечто по определению означает унизить нечто противоположное или по крайней мере чуждое, и тут справедливо заметить, что выбор Охлобыстина в первую очередь возвышает отцов и унижает дочерей.  Священник повинен в «дискриминации», то есть буквально в «выборе из разнородного», именно в этом культовом, сакральном смысле. Но нельзя выбирать, не дискриминируя, или возвышать, не унижая: защищая право отца распоряжаться судьбой дочери, мы ограничиваем ее «право выбора». А свобода выбора is what America is all about — в том случае, конечно, если Америка, а вовсе не Ваня Охлобыстин, раб Божий, решает, что выбрать.

Не ограниченная ничем, в том числе культовыми предрассудками, свобода выбора и есть терпимость. С другой стороны, если эта терпимость зиждется на выхолащивании и сглаживании ощутимой, острой и разнородной действительности, самый свободный выбор на свете не имеет смысла, поскольку он сводится к решению, каким шипучим напитком утолить жажду. Культура — не выбор между кока-колой и пепси-колой, а между серо-буро-малиновым и цветом бедра испуганной нимфы, между стрижкой купонов и эшафотом, между книгами, которые хочется сжечь, и книгами, во имя которых хочется быть сожженным.

Фото: Саша Гусов
Фото: Саша Гусов

Итак, отныне Телемах меж двух огней, как, впрочем, и большинство первокурсников. В большей или меньшей степени их индивидуальные и семейные ценности — в конфликте с ценностями, апробированными университетом и государством. О «чрезвычайно раннем приучении их к хитрости, к предательскому отношению к школе, когда они бывают в семье, и к семье, когда они бывают в школе» более века тому назад писал в «Сумерках просвещения» В. В. Розанов. 

Может ли, например, рассказать профессору Телемах, как, в переводе Жуковского:

Выстрелил, грудью подавшись вперед, Одиссей, и пронзила Горло стрела; острие смертоносное вышло в затылок; Набок упал Антиной; покатилася по полу чаша, Выпав из рук; и горячим ключом из ноздрей засвистала Черная кровь; забрыкавши ногами, толкнул от себя он Стол и его опрокинул...

Что и говорить, даже грудным младенцам разрешается лицезреть подобные сцены в голливудских фильмах, с той разницей, что кровь в них проливается не на самом деле, а понарошку. Что же расскажет Телемах? Что боготворимый им папа — нечто вроде чеченского повстанца? Или Аль Пачино в «Лице со шрамом»? Или маньяк, расстреливающий местный «Макдоналдс» из автомата, потому что ему не понравилось, как с ним разговаривали в аптеке, когда у него в прошлый раз был день рожденья и никто не пришел? 

Пораженный несовместимостью точек зрения, Телемах решает бросить университет, обратившись к отцу со следующими словами: «Ты помнишь, премудрый отец, как Минерва приняла образ Ментора, чтобы меня наставить? Если я останусь в Корнеле, это будет самый бесплодный ее поступок, ибо никакого подобия многоопытного Одиссея из меня не выйдет.  Мне ясно, что университет был задуман как место встречи мастеров с подмастерьями, не отличаясь в этом от мастерских художников и ремесленников во все времена. Вместо этого он стал рупором доктрин, угодных государству, фабрикой вторичных идей, сводящихся к пропаганде левеллерства, рассадником образа мышления, не допускающего альтернатив.  Вольнодумство студенчества здесь не идет дальше матерной брани и громкой музыки, своеобразие профессуры — дальше служебных интриг и первокурсной клубнички. Нечего и обсуждать видимость умственного труда, которую на протяжении многих лет должно создавать будущему бакалавру или магистру; нечего разбирать куррикулум верхоглядства и плагиаторства, обязательный для прохождения любого гуманитарного курса; нечего приводить примеры жалких компиляций, изготовление которых без ревнивой любви и всепоглощающего интереса к предмету требуется для приобретения гуманитарных степеней. Достаточно сказать, что сама идея университета как источника знания противоречит лицемерной идеологии всеобщего равенства, потому что если меньшинство должно говорить, а большинство — слушать, то это и недемократично, и нетерпимо. Так что я решил бросить Корнель и вернуться в семью, чтобы помогать тебе с садом».

«О верный отрок!» — скажет Одиссей в ответ на речь Телемаха, но что он скажет дальше, уже неважно, потому что теперь они оба в... Впрочем, не стоит уподобляться вольнодумным студентам Корнеля, а лучше сказать in trouble. Перед ними открывается перспектива сугубо частной жизни — во всяком случае до тех пор, пока «Одиссея» не закончена и ее автор не получил первые недоуменные и оскорбительные письма от литературных агентов и ведущих издательств. Вернемся же к этой иллюзии, семейной и во всех отношениях последней.

«Я — идеальная прислуга, — говорит горничная в сценарии моего лондонского приятеля Джулиана Феллоуза к кинофильму «Годсфорд-парк». — У меня нет жизни». (I'm the perfect servant. I have no life.) Уничтожив часть населения на территории России и Европы, Сталин добился того, чего добивается всякий работодатель, так как государство в первую очередь работодатель и кормилец, и лишь как следствие — рабовладелец и тиран. А население цеплялось за личную жизнь, как оно цеплялось за существование в биологическом смысле. Крестьянин, у которого к началу 30-х годов отобрали все: сапоги, самовар, дом, религию, хлеб, не говоря уже о жене и детях, научившихся на него доносить, продолжал цепляться за последнее — за корову. Сталин понимал, что дойная корова — это личная жизнь, и покуда она есть, это препятствие любви и заботы стоит между ним и его сверхзадачей: создать «милитаризацию», опирающуюся на страх и смерть, как некогда Рим создал «цивилизацию», опирающуюся на лозу и оливу. В конце концов и корова была отобрана.

Одиссей живет в ином столетии, в совсем другой стране, но каждое государство имеет свои ухищрения, чтобы вывести кулака, возомнившего, что может жить своей дойной коровой, из подобных заблуждений. Цель всякого работодателя — подавление личности, подобно ласточке, вьющей, всегда в неудобном для него месте, гнездо своих сугубо частных интересов. Увы, опыт показывает, что массовое кровопролитие далеко не единственный способ добиться абсолютного конформизма, что не обязательно одевать население в военную форму, чтобы оно вело себя униформно, и что государству, не встречающему такой оппозиции в культуре, какую встретил в корове Сталин, крупно повезло.

Недавно я слышал, что Телемах эмигрировал в Уругвай. Одиссей все пишет, но сад совершенно заброшен.