Александр Михайлов
Александр Михайлов

*

Извека знамо, что петербуржцы ищут знамений, а москвичи – доказательств. Дух московский циничен, скептичен и придирчив, и где для жителя какого другого города смутное знамение, в высшей степени необъяснимое, там для москвича повод к созданию конспирологической теории, которая абсолютно все объясняет. Например, в конце января один известный московский телесценарист и его оператор, петербуржец по происхождению, отправились в тридцатиградусный мороз на Крымскую набережную – отыскивать натуру для съемки. И было им ночное видение: по скованной холодами Москве-реке шел, с адским треском раскалывая лед, небольшой катер. Он двигался вперед с решимостью ледокола, горя неоновыми огнями и дыша тепловыми пушками на танцующих на палубе полуголых девок; внутри же у катера был ресторан с официантами в белых фраках, и даже, говорили потом свидетели, можно было увидеть на длинном, сверкающем хрусталем столе огромного, в четыре аршина, осетра. От такого неожи­дан­но­го проявления натуры петербуржский телеоператор и московский телесценарист аж замерли, а обретя дар речи, заговорили оба одновременно.

– Это грешников, Вася, в ад везут, – выдохнул питерский оператор.

– Да брось, это у Путина опять сын родился, – хмыкнул московский сценарист.

**

Однако бывают такие зимы, которых даже московский привычный цинизм не выдерживает. И тогда жители столицы, будто сосулькой в темечко стукнутые, вдруг забывают о своем рассудочном подходе к действительности и частично поддаются влиянию смутных движений души. Получается впечатляющая смесь сентиментальности и цинизма в постоянно меняющихся пропорциях. Например, трудно определить, чего больше – сентиментальности или цинизма – было в сообщениях участников «митинга-31», проходящего на Триумфальной площади по 31-м числам и призванного поддержать 31-ю статью Конституции РФ «О свободе собраний». Участники, вернувшись с митинга в последний день января, растроганно сообщали друзьям и знакомым, что «менты были прекрасные – орали вежливо и винтили мягко». Как трудно понять, что именно – сентиментальность или цинизм – преобладало в родившейся этой зимой городской шутке: договариваясь о встрече где-нибудь в историческом центре города – на Пушке, Покровке, Солянке, Якиманке, Варварке, Ильинке, – добавлять к номеру дома или названию места «...если не снесут», да и вообще использовать глагол «снести» применительно ко всему старому: «Вася зовет в субботу в гости, если дом не снесут», «Бабка, ты вон ветхая какая, тебя сносить пора!», «Снесли в гостиной старый диван, построили на его месте телецентр».

***

Казалось бы, череда бесконечных праздников и полупраздников, приходящихся на  февраль, должна была окончательно настроить город на чисто сентиментальный лад, но что-то – возможно, именно изобилие и абсурдное смешение этих полупраздников – добавило в приторные коктейли и медовые масленичные блины полную с верхом ложку ледяного московского цинизма. Отличным примером стала домашняя вечеринка I Don't Love You Anymore Too (похоже, too вмес­то требуемого по правилам either должно было напомнить участникам вечеринки тоже небезупречную с точки зрения грамматики песню Сержа Генсбура Je t'aime moi non plus), устроенная фотографом Т. для своих друзей и знакомых в День святого Валентина. На вечеринку полагалось приходить исключительно в сопровождении своих «бывших», желательно тех бывших, с которыми расстался по-плохому и давно не виделся. Смысл вечеринки был вполне сентиментальным: дать всем возможность мирно поставить точку в болезненных отношениях. Получилось море слез и море текилы, но закончилось так, что особо сентиментальные участницы наутро даже не могли вспомнить, как это особо циничным участникам удалось увезти их к себе домой ночевать. Зато пришедшееся на тот же день Прощеное воскресенье как-то не баловало сантиментами: в этот день все вдруг разругались со всеми, а сильнее всех – литераторы с литераторами. Повод для взаимного обстрела банановой кожурой был, разумеется, и вполне сентиментален, и высокодуховен: будущее Великой Русской Литературы. Одни московские литераторы присудили премию имени Белкина книге молодой писательницы Ульяны Гамаюн «Ключ к полям», а другие московские же литераторы (во главе с первым секретарем Союза российских писателей) устроили по этому поводу совершенно московскую по своему стилю истерику – то есть такую, в которой слово «мы» произносится, будто написано с большой буквы. Смысл истерики сводился к тому, что конец пришел Великой Русской Литературе, коли всякие гамаюны премии получают, а Мастера Прозы и Наследники Культурных Традиций – напротив того, не получают. Хорошо еще, что нашлись на этих высокодуховных литераторов другие, циничные московские литераторы, чьих нравов даже церковный праздник не смягчил. Они засели в клубе «Сквот» и стали следить за истерикой коллег через блоги; как только в чьем-нибудь посте появлялись слова из заранее составленного черного списка («Толстой», «духовность», «святое», «Достоевский», «самоварное золото», «Баратынский», «мастера прозы» и еще слов пять-десять), все участники немедленно опрокидывали по рюмке водки. Увы, сентиментальные литераторы узнали о бесстыдном поведении циничных литераторов и стали совсем не высокодуховными словами призывать на головы этих негодяев гнев Толстого и Достоевского. Правда, некоторые все-таки вспомнили, что на дворе Прощеное воскресенье, и несколько натужно обратились к коллегам с просьбой их простить. Циничные литераторы этого деликатного жеста не оценили и надменно отвечали: «Толстой простит».

Александр Михайлов
Александр Михайлов

Даже городское пространство в феврале заполнилось какой-то удивительной бодягой, воспринимать которую со здоровым цинизмом не позволяет сердце, а с сентиментальной нежностью – мозг не дает. Растяжки, дрожавшие на зимнем ветру по всей Москве на протяжении как минимум двух недель, украшенные эмблемой Минспорта и пестрящие обращением «Родные вы наши!», должны были, видимо, вызывать у жителей города нежные и возвышенные чувства по отношению к олимпийской сборной страны, отправившейся проигрывать на Олимпиаду в Ванкувере. Неясно, в какой степени создатели рекламы сознавали всю циничность подобной торговли понятием «родные» от имени совсем не подписывавшихся под таким решением людей, но никаких сентиментальных чувств растяжки у москвичей не вызвали. В блогах обсуждался вопрос, что имеется в виду: бабий всхлип или ментовский окрик. Во втором случае фраза читалась бы примерно так: «Родные! Вы – наши!» К концу зимы она окончательно стала ассоциироваться с какими-то лузерами, которые очень стараются, но все впустую. Фразу положено произносить с умилением и состраданием: «Концерт Коэна в Москве на полгода перенесли, так мы решили 18-го самим собраться и все его песни спеть!» – «Родные вы наши!..»

***

Однако по мере того, как от бесконечного снегопада все сужались и сужались проезжие полосы и все труднее становилось откапывать из-под снега машины, москвичи потихоньку теряли присущий им цинизм и поддавались непривычным сентиментальным порывам. Возможно, тут сработал известный эффект замерзания насмерть: сначала тебе плохо-плохо, а потом хорошо-хорошо, птички летят, колокольчики звенят. С приближением марта окончательно замерзшей Москве стало, кажется, совсем хорошо. Например, один из февральских номеров московского журнала «Афиша» был посвящен девяностым, и в честь выхода этого номера редакция устроила вечеринку в стиле соответствующих годов в клубе «Солянка». Несколько посетителей, случайно встретившись через пару дней на открытом катке в парке «Коломенское», жаловались, что празднику не хватало аутентичности: гостей надо было или пригнать к клубу в пять утра и вынудить стоять на морозе в очереди, или приделать ко всем унитазам зеркальные крышки, чтобы легче было дорожки вбирать (слух о том, что клуб с зеркальными унитазами в девяностые существовал, муссируется ностальгирующими москвичами уже лет двенадцать, только назвать его, увы, никто не может). Мимо беседующих ковыляли к окошку проката лыж пришедшие покататься московские девушки при полном макияже, с уложенными волосами поверх воротников норковых шубок, в мини и на шпильках, безжалостно утопающих в рыхлом белом снегу. Девушки эти были так хороши, что у наблюдателей язык не поворачивался сказать о них что-нибудь циничное; наоборот, оттаивало сердце от нахлынувших воспоминаний, и всякий невольно поддавался сентиментальной мысли: может, и права «Афиша», может, девяностые в Москве и не закончились.

Может быть, опустившаяся на Москву в этом году «настоящая», как положено говорить, «русская зима», ставшая редкостью в наших широтах, не то чтобы склонила одних к окончательному цинизму, а других – к излишней сентиментальности, а просто проявила чисто московский характер, так поражавший когда-то путешественников. В этом городе люди могут вдруг полюбить тебя, словно брата родного, с каким бы разнузданным цинизмом ты себя ни вел, а могут, наоборот, поднять на смех и погнать прочь, какую бы сентиментальную историю ты им ни рассказывал. Холеную толстую рысь из подмосковного частного зверинца, сбежавшую в город отдохнуть от хозяев, страшно жалели всем миром: бедняжка из помойки ела, заболеет же с непривычки! Интересно, обратись эта рысь к москвичам плаксивым голосом: «Братикисестричкилюдидобрыехорошие, подайте бедной кошечке на пропитание, со вчера не ела, по мусоркам побиралась, помогителюдидобрыехорошие векзавасбудубогамолить!» – что бы они ответили?