В «Волшебной горе» Томаса Манна среди прочих яств на столе в легочной лечебнице постоянно присутствует «кроваво-красный напиток из шиповника». Через семьдесят один год после Манна Андрей Дмитриев написал «Поворот реки», где есть следующий эпизод: врач туберкулезного санатория Снетков читает «Волшебную гору», роман ему не нравится, сходства ситуаций он не видит, но эпизод с «кроваво-красным» настоем западает ему в душу — и он решает поить своих пациентов полезным напитком, тем более что шиповник растет тут же, на склоне горы. «Собранного шиповника хватило надолго, настоя из него выходило вдоволь: то желтого, почти прозрачного, то ржаво-коричневого, то черного, вяжущего рот и малопригодного для питья, но, как ни колдовали повара, кровавого оттенка добиться не удалось. Снетков нервничал, мрачнел, потом устал и сказал себе, что необычайный ярко-красный напиток был выдуман автором “Волшебной горы” ради красного словца. На то они и писатели, чтобы морочить доверчивые головы, не слишком озабоченные живой реальностью. Нет в реальности волшебных гор, не существует в природе альпийских сливок, нежных верблюжьих одеял и, тем более, кроваво-красного напитка…» Так реализм одержал победу над романтизмом.

Вообще-то все начиналось с нектара и амброзии, пищи богов. Потом тенденция была подхвачена самыми разными писателями. Есть такая еда — еда из книг. Волшебная еда, невоспроизводимая, еда без рецепта. Речь сейчас не идет о приворотных зельях, магических снадобьях, молодильных яблоках, воде из лужицы, которую выпьешь и козленочком станешь, и прочем. Тут важно понять: эта еда удивительна не волшебными свойствами, а только вкусовыми качествами. И не более того.

Многие писатели разбередили нам душу этими мифами. В супермаркетах Лондона я покупала банки с Heather Honey и открывала их дома с чувством, близким к благоговению. Это был довольно острый, с выраженным резким вкусом мед — необычный и ядреный, что называется, «на любителя». Но ровным счетом ничего в нем не было волшебного, поразительного — и ровным счетом никакого отношения не имел он к тому вересковому меду, хмельному напитку, тайну которого унесли с собой в могилу пикты-медовары.

Следующим литературно-кулинарным мифом было вино из одуванчиков. «Сперва тонкой струйкой, потом все щедрее, обильнее побежал по желобу в глиняные кувшины сок прекрасного жаркого месяца; ему дали перебродить, сняли пену и разлили в чистые бутылки из-под кетчупа — и они выстроились рядами на полках, поблескивая в сумраке погреба», — сказано у Бредбери. Это был точно божественный нектар, и я решила провести разыскание. Я прочла десятки рецептов вина из одуванчиков и долго преодолевала терминологическую путаницу — где-то вино оказывалось на самом деле одуванчиковым медом. 

На свой страх и риск я выбрала некий рецепт, который предлагал залить цветочные бутоны кипятком, настоять три дня, потом слить настой, долить воды, подогреть, добавить сахар, лимонный и апельсиновый сок, цедру, винные дрожжи и горсть изюма. Три дня все это дело должно бродить, а затем созревать от трех до шести месяцев. После этого я представила себе, как собираю одуванчики на берегу Москвы-реки, и мне стало не по себе. Теперь жду момента, когда на три-шесть месяцев уеду в экологически чистую зону и попробую там приготовить вино-миф. Но пока оно для меня в области недосягаемого и потому волшебного.

Или вот, например, рахат-лукум из льюисовских «Льва, колдуньи и платяного шкафа»: «Королева вновь капнула на снег одну каплю из медного флакона — и в тот же миг капля превратилась в круглую коробку, перевязанную зеленой шелковой лентой. Когда Эдмунд ее открыл, она оказалась полна великолепного рахат-лукума. Каждый кусочек был насквозь прозрачный и очень сладкий. Эдмунду в жизни еще не доводилось отведывать такого вкусного рахат-лукума». Я неоднократно варила рахат-лукум — он получался хуже в перестроечные времена, когда крахмал в доступности был только картофельный; он получался отличный, когда в дело пошел кукурузный крахмал. Но мой рахат-лукум не обладал волшебным — а по сути дела, наркотическим — действием: от него кровь не бежала быстрее по жилам, не было чудесных видений и ощущения райского блаженства. Зато потом не было и ломки, какую пришлось пережить герою Льюиса.

Я уж молчу о том, сколько раз в своей жизни я заваривала пресловутый шиповник. Он был вкусен и красен, но был ли он так кроваво-красен, как у Манна? Ох, вряд ли.

Книжная еда не переводима в плоскость реальности — более того, книжная еда порой утрачивает свои невероятные вкусовые качества даже и в рамках одного текста, по ходу его развития. И в этом трагедия. Навек утрачен рецепт верескового меда. Фирс в пьесе «Вишневый сад» горько говорит о том, что сушеная вишня прежде была «мягкая, сочная, сладкая, душистая... Способ тогда знали….— А где же теперь этот способ? — Забыли. Никто не помнит». «Митька, брат, помирает, ухи просит» — но где гарантии, что это та самая уха? У Катаева в «Катакомбах» герой комически мучительно пытается на московской кухне изобразить знаменитую одесскую «икру из синеньких» — и с ужасом ест получившуюся бурую массу с угольками. Еда утрачивает свою оргастическую сущность. Все надежды на то, что хоть в какой-то области сказка станет явью, терпят крах. Миф рушится на глазах, торжествует суровый реализм.

Тем удивительнее феномен прустовской мадленки, которая не только не теряет с годами своих волшебных свойств, но и, наоборот, умножает их. Рецепт ее не утрачен, он жив до сих пор. Здесь оказывается бессильным принцип анекдота про воздушные шарики, которые вроде бы такие, как раньше, но «не радуют». Напротив, бисквит, не имевший в детстве героя самостоятельной ценности, с годами обретает удивительную силу — он становится катализатором волшебства, запускает механизм воспоминаний-ощущений-ассоциаций. А тот, в свою очередь, поворачивает вспять самый ход времени. И пусть у девяноста процентов читателей Пруста не было в детстве бисквита мадлен, и пусть я впервые попробовала его уже взрослой — в этот миф я верю.