Cиндром Петрушки

«Сноб» публикует отрывок из нового романа Дины Рубиной «Синдром Петрушки», который в эти дни выходит в издательстве «ЭКСМО». Автор исследует мистический мир кукол, превращая марионеток в людей, а людей — в марионеток. Книга продолжает тему двоящейся реальности, начатую в предыдущих романах «Почерк Леонардо» и «Белая голубка Кордовы». Автор согласилась принять участие в дискуссии и ответить на вопросы участников проекта

Иллюстрация: Игорь Скалецкий
Иллюстрация: Игорь Скалецкий
+T -
Поделиться:

«…Сегодня медсестра Шира спросила меня: «Как поживает ваша малютка-жена, доктор?».

И смешалась: видимо, у меня была идиотская физиономия.

У меня-то слово «жена» по-прежнему, даже спустя столько лет после развода, вызывает в воображении одну лишь Майю: роскошную цельнокроеную — выражение моего деда-портного — блондинку, которую ни возраст, ни полнота не портят. Отнюдь не малютка, ростом под стать мне, она с годами приобретает лишь терпкую горчинку зрелости... Впрочем, она и в молодости любила повторять: «К моему декольте идут меха и драгоценности». Этого я обеспечить ей не мог, особенно в первые здешние годы (да и в мехах тут у нас не так чтобы острая необходимость). Ну, и она со мной заскучала…

«Юж, Параню, по коханню», — говорили у нас в том смысле, что прошла любовь, бай-бай...

Да ладно уж, мужик, признавайся: она ведь навещает тебя «по старой дружбе», а?

На ее откровенном веселом языке это называется «перепихнуться». Увы, девушка не была готова к некоторым неприятностям, которые могут настигнуть мужчину в шестьдесят восемь лет, будь он даже бравым генералом и директором крупного военного концерна. Так что — благородный, душевный и высокооплачиваемый — он только в одном ее и не удовлетворяет. А я, видать, удовлетворяю только в этом. И хотя сердце, рассудок и — скажем высокопарно! — честь велят мне гнать эту амазонку взашей, мое плечо, на котором столь удобно время от времени лежит ее голова, мои руки…

Ладно, доктор: сказано тебе — гнать взашей! Особенно если вспомнить, как, доходчиво и убедительно излагая причины развода, она восклицала: «Я говорила тебе — защищайся!» (Произносилось сие не в дуэльном, конечно, смысле: в диссертационном.)

Ничего, доктор, бодрее, веселее... не прибедняйтесь: зато после развода вам пришлось пережить несколько волнующих романов, не правда ли? Да и — положа руку на сердце — есть в соломенной доле еще нестарого мужика свои увесистые плюсы.

Так что по поводу моей «малютки-жены»: не сразу я понял, о ком речь идет. Конечно, правду я совершенно скрыть не мог, и о настоящем положении вещей знали в клинике два моих друга. Но медсестры в эту неудобную историю посвящены не были.

Поэтому я справился со своим лицом и сказал Шире:

—   Спасибо, мотэк1, она в порядке.

1   Милочка (иврит).

И задумался…

Мне никогда не нравилась Лиза… Имею в виду флюиды, предпочтения, влечение и тому подобные вещи. Очевидно, собственная физиология диктует и предпочтения. С высоты моего роста — а я быстро вымахал и в какие-нибудь тринадцать лет уже носил отцовы ботинки и свитера — такие крошечные женщины, как Лиза, казались мне недостойными внимания.

Я шутил, что не люблю рассматривать партнершу в лупу. Хотя, надо признать, была в ней какая-то хрупкая красота, как в изящной фарфоровой чашечке за стеклом витрины: дивной стройности и формы ножки, лепестки рук с серебряными колечками. Не по росту низкий — я называл его «пунктирным» — голос, будто после каждого слова она ставила восклицательный знак. Ну и, конечно, эта густая медная грива, в ореоле которой ее бледное лицо казалось прозрачным и освещенным изнутри, как газовая лампа…

Нет, увольте меня от описания женщин-камей и прочих ювелирных украшений. А никаких человеческих, личностных качеств до известной поры я в ней вообще не видел.

И как могло быть иначе, если она раздражала меня, да и многих из наших с Петькой общих дружков все детство и юность: она всем нам просто осточертела, болтаясь под ногами в самые увлекательные — летние — месяцы мальчишеской жизни!

Петька всюду брал ее с собой: в кино, на футбол, просто шататься по городу, — если удавалось договориться с Евой, самой удачной ее нянькой, пасущей ее, кажется, с трех и до семи лет. Удачной считал ее Петька: любвеобильная Ева водила в дом солдатиков, и девочка ей мешала, поэтому, пользуясь вечным отсутствием Лизиного отца, та отпускала Лизу «с Пётрэкем» погулять, даже если эти гулянья затягивались на весь день, — ему она малышку доверяла. Петькину же ненормальную тревожность, его помешанность на этой девчонке уже тогда мог диагностировать любой психиатр.

Однажды, помню, компанией пацанов мы сидели в «Пирожковой» на Словацкой — домашний был, славный такой уголок. Его держал армянин. Все так и говорили — «пошли к армянину», потому что он то ли заведовал, то ли сам поварил — бог весть, не помню. Но готовили там умопомрачительные дрожжевые пирожки: тонкое тесто, румяный бочок, полное брюхо изюма. А на запивку давали кофе с молоком, смешивая прямо в титане с носиком. Отворачивался кран, из носика лился кофейный напиток.

Из «Пирожковой» мы собирались идти по третьему разу на «Загнанных лошадей…», и надо уже было поторапливаться, а пятилетняя Лиза все сидела и жевала, вытаскивая из пирожка пальчиками по изюмине и аккуратно отправляя в рот. Из-за этой копуши Петька всегда чувствовал себя перед нами виноватым, поэтому сам вызвался сбегать за билетами: нога — там, нога — здесь. Времени до сеанса оставалось — кот наплакал.

Лизу он оставил с нами, предварительно взяв с меня клятву глаз с нее не спускать.

— Та шо з нэю будэ, — пренебрежительно заметил Тарасик. — Сопливка, трискай скоришэ! Запизнюемося чэрэз тэбэ!

И Петька умчался. Но буквально через минуту возник в дверях:

— Держи ее за руку! — крикнул он мне с тревогой в лице. — Она такая маленькая, ее в кармане унесут! — и исчез.

До сих пор у меня перед глазами это лицо несуразного подростка: длинная шея вытянута, в глазах — все сочиненные за минуту отсутствия беды, — и он кричит через головы сидящих за столиками людей, пытаясь взглядом еще раз нащупать, еще раз обласкать, оберечь медно-кудрявую головку…

Боюсь, что я очень многого о нем не знаю. Многого не могу вообразить. Даже после откровеннейшего письма, написанного им в Томари, под метельный шорох и свист. Например — как он жил там, на Сахалине, без объекта своей маниакальной привязанности? Как тянулись для него эти зимы, осени, весны — большая часть года? Как он справлялся с томительной неизвестностью, с этой огромной прорехой в его жизни и его душе, о которой он, с его косноязычием, не смог бы даже никому толком рассказать?.. И чем, черт побери, питалась эта фантастическая верность?

Знаю только, что, поставив себе целью приезжать во Львов каждое лето, он бросался на самые разные приработки: совсем пацаном разносил почту, а повзрослев, находил сдельную работу на рыбных станах.

Позже, когда мне пришлось стать лечащим врачом Лизы, когда случилось все то, что случилось, — когда пролетела половина жизни, — я много размышлял о них двоих. Что это было, вернее, что это есть — их навзрыд и насмерть болезненная связь? И лишь недавно понял: всем нам — тем, кто посмеивался над «слюнявой» Петькиной привязанностью, кто издевался над ним, кто крутил пальцем у виска, — посчастливилось взрослеть под сенью возвышенной и — сказал бы я теперь — трагической любви.

Короче, Лиза порядком попортила нам крови, особенно когда стала подрастать. В детстве-то она была довольно забавной малышкой. Лет до пяти Петька просто носил ее на закорках: подтягивал за руки (надо было видеть, с каким доверчивым сиянием она вручала ему ладошки!), перехватывал в талии и перебрасывал себе за спину, — это был у них отрепетированный номер: «Лиза: але-оп!» — и так ходил, как верблюд, с вечными ее локотками на тощей шее, на какое угодно расстояние, хоть целый день, — разве что в футбол с нею на спине не играл, — беззаботно повторяя, что она легкая, как перышко. Если требовалось ее как-то занять, ей просто покупали эскимо, и она весело и покладисто грызла мороженое, роняя кусочки шоколада на Петькину шею.

Иллюстрация: Игорь Скалецкий
Иллюстрация: Игорь Скалецкий

*    *    *

И вдруг за какой-то буквально год — ей тогда исполнилось четырнадцать — она из девчушки, из вечной малышки выросла в девушку. Роста по-прежнему была миниатюрного, но совершенно преобразилась.

Тут надо бы вспомнить, что именно Петька в один из своих приездов отвел ее на экзаменационный просмотр в балетную школу на улице Жовтневой. Его тогда уговаривали не мучить сестричку, подождать годик, «бо вона така махонька», но он пошел к директору и настоял на пересмотре решения приемной комиссии. Сейчас это звучит фантастически, но так оно и было, он добился этого: его упертость уже тогда потрясала даже взрослых. И Лизу приняли, и Лиза делала известные успехи, и потом, будучи студенткой «Кулька» (культурно-просветительского училища; там было неплохое хореографическое отделение, уклон скорее в народные танцы, но Петька уверял, что «школу» дают «классическую»), она танцевала в программе варьете на Высоком замке.

В четырнадцать лет это была грациозная капризуля — злючка с прямой спинкой, точеными чертами лица и повелительными интонациями низкого голоса очень взрослой женщины. Главное же, будто одним поворотом невидимого ключа изменилась между ними расстановка сил. Уже не она подчинялась ему, а он — ей, причем безоговорочно.

Это было странное меж ними время: ему исполнилось двадцать три, он учился в Ленинградском институте театра, музыки и кинематографии сразу на двух факультетах: кукольном и художественном, был ослепительно талантлив и внешне тогда очень привлекателен: отпустил романтическую шкиперскую бородку, накачал мускулатуру и, если появлялся в компаниях и его уговаривали станцевать, имел сногсшибательный успех у девушек, впрочем, абсолютно для него и для них бесполезный.

Так что в Питере у него была бурная жизнь.

Страна в то время уже начинала раскачиваться на похмельных лапах, и чувствовалось, что, рухнув, придавит, к чертовой матери, кучу народа. Все мы жадно читали публикации в толстых журналах, заглатывая статьи на экономические, исторические и прочие политико-преобразовательные темы. Все жили в том мутноватом, тяжелом для пищеварения бульоне, который в разные времена и в разных странах носит имя «Накануне».

Однажды я вырвался к нему в Питер дня на три. Собирался остановиться у двоюродного брата, но, кроме того утра, когда вошел в квартиру и выпил с родственниками чаю, у брата появился еще только раз, за полтора часа до поезда. Все остальное время околачивался у Петьки на кафедре кукол, торчал на репетициях и спектаклях или болтался с ним по разным компаниям, а оставшиеся от суток три-четыре часа мы отсыпались валетом на его хлипкой общежитской койке, рискуя грохнуться на пол от любого чиха.

Странно: он никогда не интересовался политикой и тем, что обычно именуют «жизнью общества»; ему вообще всегда было глубоко наплевать на общество и, боюсь, на людей тоже. Тем более непонятно — как мог он так гениально учуять главные мотивы общественной жизни тех лет… Короче: он сделал двух кукол, двух перчаточных кукол, которые, как я понимаю, должны были подменить образ традиционного Петрушки русского балагана. Вернее, он разделил Петрушку на два персонажа. Это были Атас и Кирдык.

Заполошный вздрюченный толстячок Атас вечно затевал какие-то «проекты», ратовал за реформы, выступал, убеждал, провозглашал, обличал и приветствовал, непременно попадая в идиотские комические ситуации. Его пылкая невнятная скороговорка, выкрики и взвизги напоминали речи каких-то полубезумных ораторов. Мрачный унылый Кирдык — длиннющая глистообразная физиономия, кепка на самых глазах — всего опасался, предрекал стране и народу ужас, катастрофы и гибель. Говорил внятно, редко, увесисто. Оба крепко пили и в конце каждой сцены от выпивки переходили на выяснение отношений с последующей драчкой. Репризы с этими парнягами были смешными до слез, до колик, до поноса. Публика — сам видел — стонала и сморкалась.

Уже не помню подробностей, но самой смешной была сцена в вытрезвителе. Причем Атас выступал там чуть ли не государственным деятелем, случайно заметенным ментами в вытрезвиловку, а Кирдык — законченным бомжом. Просыпались они в одном и том же состоянии похмельной прострации, на одной койке, под одним одеялом. Вот этот диалог, от похмельной тошноты до глобальных философских обобщений, довел меня до истерики — впрочем, моя смешливость еще в школе была легендарной.

После одного такого представления я спросил: как он придумывает все эти убойные реплики? Он ответил, что ничего не придумывает, просто скопировал отца и его пьяные речуги. Ну, это — один, уточнил я, а второй? И второй тоже — отец, беззаботно ответил мне Петька. Только в разное время суток и в разном состоянии.

С двумя этими распоясавшимися типчиками он давал представления где придется — чаще всего на каких-то полуофициальных подмостках, в пока еще зашнурованной стране. Но постепенно шнуровка расслаблялась, сгнивший корсет распадался, вывалились там и сям отекшие телеса… И хотя вокруг распространялась вонь застарелого пота, парадоксальным образом дышать стало немного свободней…Уже можно было для представления снять зал в каком-нибудь Доме культуры. И если фильтровать базар, можно было даже протащить кое-что и на телевидение.

Итак, Петька в том году был на невероятном подъеме. Кем была Лиза? Никем: четырнадцатилетней сопливкой, избалованной несносной фифой.

Помню Петькины проводы из Львова той осенью: я привез его и Лизу на отцовском «жигуленке» в аэропорт. (О, наш домашний древнегреческий аэропорт, с его колоннами и портиком, со смешной трехъярусной башенкой на макушке…)

Петька уже сдал багаж, но никак не мог пройти на посадку, Лиза не пускала. Я изнывал, мне хотелось выйти покурить, хотелось, чтоб он благополучно сгинул за барьером, тем более что тетка в форменном кителе уже трижды кричала: «Ленинград! На посадку! Заканчивается посадка на Ленинград!» — но Лиза в последние минуты устроила настоящую истерику: никого и ничего не видя, кричала ему рыдающим голосом:

— Забери меня, Мартын! Забери меня отсюда!!!

И он, с потерянными глазами, что-то виновато бормоча, пытался обнять ее, успокоить, утешить… Она вырывалась, отбегала в сторону и, топая ногой, кричала оттуда, с залитым слезами лицом, с распатланной головой, никого и ничего вокруг не видя:

— Сволочь, Мартын, сво-о-олочь!!! Не бросай меня зде-е-есь!!!

Для меня, в то время легкомысленного балбеса, эта сцена была весьма поучительна. Именно в тот день я понял, что женщина становится женщиной не тогда, когда физиология взмахнет своей дирижерской палочкой, а тогда, когда почувствует сокрушительную власть над мужчиной.

Уверен — те, кто наблюдал эту сцену, ломали головы: кем могут приходиться друг другу эти двое? Не друзья же, не влюбленные же — она такая пигалица; и для брата с сестрой очень уж были непохожи… А это просто мучительно раскалывались, разлеплялись, разъезжались две половинки одной души; души явно болезненной, взбаламученной, мечтательной и страстной.

…И если вдуматься — ведь это ее, Лизы, правда, ее детская травма: он всегда уезжал, всегда покидал ее. Так обстоятельства складывались, так сложились их детство и юность — он вынужден был уезжать…

И вот в середине жизни они поменялись ролями: впервые она, именно она покинула его.

Я имею в виду ее первое пребывание в нашей клинике.

С самого начала мне удалось удачно подобрать ей лечение, и она довольно скоро вышла из обострения.

Когда в ее состоянии появились первые просветы и с ней уже можно было наладить контакт, я стал иногда вывозить ее часа на два-три в город — проветрить, поболтать, покормить: даже и неплохая больничная жратва может осточертеть до ненависти, если потреблять ее неделями изо дня в день. Да и общество наших пациентов не располагает к радостному настрою. Короче, мне хотелось понаблюдать за Лизой вне больничных стен.

Я выбирал какой-нибудь симпатичный ресторан в Эйн-Кереме и нарочно старался втянуть ее в обсуждение блюд и соусов, чтобы посмотреть — как она общается с официантом, проявляет ли интерес к еде, к интерьеру, к людям, — короче, проверить кое-какие ее реакции.

Именно тогда я стал исподволь знакомиться с ней по-настоящему и, честно говоря, был обескуражен, как если б при мне вдруг заговорила кошка. Я вынужден был признаться самому себе, признаться со стыдом, что всю жизнь воспринимал Лизу как Петькин довесок. Возможно, память о ней как о досадной помехе нашей с Петькой дружбе не позволяла раньше разглядеть ее, вслушаться в то, что она говорит…

Выяснилось, что она довольно много читала и хорошо, дельно о прочитанном говорит; что неплохо разбирается в музыке и любит отнюдь не расхожий набор классического репертуара; что всю их кочевую жизнь заставляла Петьку перевозить из города в город альбомы живописи, которые покупала, когда позволяли их скудные средства. Оказалось, что ум у нее приметливый, впечатлительный, отзывчивый; и если она не чувствовала в тебе насмешки, — вернее, если с течением беседы освобождалась от постоянной своей настороженности, постоянного ожидания от собеседника эдакой галантной мужской иронии, — то увлекалась разговором всерьез и, бывало, удивляла меня какой-нибудь небанальной мыслью.

Впрочем, в начальной стадии обострения она была способна говорить лишь о своей боли — то есть о нем, только о нем: об их жизни и их отношениях. Вот тогда передо мной протянулась полоса их скитаний — период, о котором я мало чего знал: бесконечная смена театров, ничтожные заработки, а вокруг — вечно замордованная, пьяная, голодная провинция…

Слушать это было тягостно; но я старался, чтобы она высказалась, чтобы — как говорят психологи — «вышел весь негатив», хотя, Бог свидетель, в этих делах никогда не знаешь, где иссякает гной негатива и начинается кровопотеря души.

Среди навязчивых идей любимой у нее была — его помешанность на куклах, иными словами, его сумасшествие.

— Боря, знаешь, — говорила она оживленным голосом, — зачем он прицепил Карагёзу этот идиотский протез? — Выжидала короткую паузу, в течение которой я, рассеянно улыбаясь, просматривал в меню напитки, в надежде увести ее от больной темы; наконец с удовлетворением выкладывала:

— Затем, что без протеза тот просто пес, живой трехногий инвалид. А с протезом — кукла. Его интересуют одни только куклы, понимаешь, Боря? Согласись, что это — признак болезни.

В ее высказываниях было, разумеется, много чудовищного и несправедливого… но порой в них звучала такая пронзительная горечь, что мое сердце сжималось, и я забывал, что я — ее врач.

— Сначала он сделал из меня куклу, — сказала она мне однажды. — Потом он достиг наивысшего совершенства: сделал из куклы — меня…

Мы сидели на застекленной террасе ресторана «Карма», в одном из обаятельных полудеревенских пригородов Иерусалима, у просторного окна с видом на Горненский монастырь, чьи купола в лесистом склоне горы сияли, как золотые пробочки в мохнатом зеленом бурдюке.

— Я не нужна ему, Борис. Этому человеку нужны только куклы. В его империи нет места живой женщине…

Она помолчала, разглаживая скатерть узкими ладонями, с которых, как признался мне Петька, он скопировал неподражаемые руки самой лучшей своей тростевой куклы — Томариоры, сделанной для спектакля по одной японской сказке. И вдруг подняла на меня глаза без улыбки:

— Вот ты лечишь меня, Боря. Но если вдуматься: ведь настоящий сумасшедший, настоящий маньяк — это он сам.

… — А знаешь ли ты, — сказала она мне в одну из таких «обеденных вылазок», — что после свадьбы мы с ним месяца полтора жили, как два монаха-схимника? Что он никак не мог решиться на то, чего каждый нормальный влюбленный мужчина ждет с мучительным нетерпением? О нет, — она подняла ладонь и насмешливо покачала головой, — он абсолютно здоров в этом смысле. И не говори мне про какую-то особо трепетную любовь, меня тошнит от этого сусального вранья, так же как от его петрушечной болтовни, — что, мол, он боялся: я, видите ли, маленькая, я такая крошка, я — хрупкая, как ребенок… — Она усмехнулась и проговорила: — Я всегда была здоровой девкой, а малый рост, уж прости за грубость, еще никому не мешал трахаться. Но скажу тебе, что это было. Что это было, когда он сжимал меня так, что я дышать не могла, и скрипел зубами даже во сне: он боялся расстаться со своей главной куклой. Ведь это означало перевести меня в ранг живой женщины, означало признать во мне живого человека. Молчи, Борис, я знаю, ты всегда его защищаешь!

И я промолчал. Я давно подозревал нечто подобное.

Еще тогда, в нашем давнем разговоре в кавярне на Армянской, когда я убеждал его «осмотреться и не торопиться», «все взвесить» и тому подобное, — будто речь шла не о многолетней его поразительной любви, а о случайной встрече на танцульках (до сих пор не могу простить себе этой пошлой благочестивой беседы — долбаный святой отец!), — он вдруг оборвал меня, заявив, что просто обязан наконец увезти Лизу из Львова.

— Ты не знаешь подробностей, — буркнул он. — Деталей не знаешь.

— О’кей! — Я пожал плечами (в то время я через каждые три слова повторял это идиотское «о’кей»). — Увози на здоровье. Но к чему тебе штамп в государственных институциях?

Он внимательно и насмешливо посмотрел мне в глаза и спросил:

— А разве тебе не известно, ин-сти-ту-ция, что женщине необходимо осознать себя женой, а не наложницей?

И тут я допустил ужасную ошибку:

— Но вы же и так давно?.. Вы — разве?.. В смысле, вы что, до сих пор не?..

— Ты хочешь знать, не растлитель ли я малолетних? — холодно перебил он и откинулся к спинке стула. — Нет!

И я заткнулся.

Никакой малолетней в ту пору она уже не была. Но я понял, что эти его слова были ответом на все наши взгляды, ухмылки и понимающие кивки, на все наши невысказанные мутные намеки, которые он молча тащил в своей душе все годы ее взросления.

Сейчас понимаю: то, что тогда казалось мне психозом, сдвигом по фазе, «съехавшей крышей», было не чем иным, как назначенным себе служением. Он просто с детства посвятил себя ей. Нечто вроде образа благородного рыцаря в кукольном театре: шлем и латы, никчемное копье, длинные ноги, мельтешащие руки, изможденное лицо из папье-маше…

Ну и что? — говорю я себе. Мы ведь сопереживаем Ромео и Джульетте, убившим себя во имя любви? И подобные случаи происходят не только на сцене. Да, говорю я себе. Но мы не знаем, что стало бы с Ромео и Джульеттой, а также с прочими, им подобными, спустя года три после свадьбы…

Иллюстрация: Игорь Скалецкий
Иллюстрация: Игорь Скалецкий

*    *    *

Нынешняя осень, октябрь…

К тому времени она торчала в клинике уже месяца два и — я видел, видел — очень по нему тосковала, хотя никогда не спрашивала, звонит ли он, какие у него новости, какие планы и как он живет. Но уже строчила ему надрывные ненавистнические письма и без конца обсуждала в беседах со мной — о, вечная тема! — как она станет жить самостоятельно.

Это было хорошим знаком: она приходила в норму. Я ведь не сразу понял, что надлом и надрыв, эта вечная война по всем фронтам и на все темы у них и есть норма, неистовая температура их любви. Любая эмоция накалялась между ними до стадии кипения и ошпаривала обоих до ожогов первой степени. Бешеный Лизин темперамент, с которым до конца не могли совладать лекарства, подогревал обоих до каких-то шекспировских страстей. Все переживалось с удесятеренной мощью. В этом, да простится мне подобное утверждение, тоже было что-то от кукольного театра.

Взять хотя бы их горе. Нет слов, рождение ненормального ребенка — большое несчастье в семье. Но он умер маленьким, не оставив по себе значительных воспоминаний…

Много лет живя в трагической стране, где родители в войнах и терактах теряют здоровых и прекрасных детей, где жены оплакивают безвременно погибших мужей, а дети не помнят своих молодых отцов, — я привык наблюдать большую стойкость в горе и упрямое стремление к обновлению жизни…

Эти же двое так и не оправились от своей беды. Они продолжали жить в бессловесной ауре своего больного мальчика, и как только я видел, что они внезапно схватились за руки, это значило, что в разговоре или в мыслях у одного из них — а значит, и у второго немедленно тоже — мелькнул образ их сына, рожденного с «синдромом Петрушки».

И про себя я винил в этом Петьку — это был его стиль: все то же истовое служение, на сей раз — памяти; то же монашество, та же, черт побери, никому не нужная святость.

Словом, мне захотелось чем-то порадовать ее, вывезти на природу, «на красоту».

В один из выходных я заехал за ней в клинику, и мы покатили в Эйн-Геди. Не в заповедник, с его чахлой растительностью, тремя козочками на крутых каменных тропах и тощими струнами водопадов, а в ботанический сад кибуца Эйн-Геди, который всегда возникает в моем воображении, если я натыкаюсь в какой-нибудь книге на слово «рай».

День был жаркий, сухой, желто-синий и засинел еще больше, когда на повороте дороги небесам отозвалось летящее, сверкающее, как огромный синий масляный блин, Мертвое море.

Она притихла и заулыбалась, хотя с утра была мрачновата, и заговорила о безжалостном здешнем свете, который раздает тебе оплеухи, вышибает слезы из ужаленных глаз и смещает фокус во взгляде на мир. Мы заговорили о пространствах разных мест, по-разному заполненных светом, и разговор, как часто бывало, перешел на город нашего детства. И пока ехали, мы вспоминали каких-то людей, с которыми прожили бок о бок много лет, какие-то случаи и судьбы, а заодно и наши давние загородные вылазки.

— А Брюховичи помнишь? — спрашивала Лиза, щурясь и заслоняясь от солнца насквозь просвеченной лучами рубиновой ладонью. При виде избыточной массы ее волос, с их шелковистым алым отливом — в этих-то декорациях! — в воображении возникало нечто пастушье, овечье, нечто библейское… Я даже залюбовался.

Брюховичи — да, это была курортная зона хвойного леса с озерами, километрах в двадцати от города: санатории, пионерлагеря… плантации для выращивания шашлыков. Боже, сколько же лет я не вспоминал о Брюховичах?

— Туда автобус шел с Лемковской, помнишь? И эта знаменитая «Чебуречная», барабан-гадюшник: вместо салфеток — рулон туалетной бумаги, бумажные тарелки, бумажные стаканчики… И все ели стоя.

— Но какие чебуреки там жарили! — вдруг возбудился я. — Ай, какие чебуречищи: хрустящие, сочные… После них майку — немедленно в стирку, не было случая, чтоб я не заляпался. А ты забыла, там еще подавали настоящие бочковые огурчики?

— Почему — забыла? Они их сами и солили…

…и наше прошлое, пусть и соприкасаясь в чем-то весьма немногом: разве что в топографии улиц и парков, разве что в детстве — точнее, в летних месяцах, проведенных ею на тощих закорках одного парнишки, — незримо неслось вместе с нами вдоль нависающих скал справа и слепящей синей полосы — слева, пока я не свернул на боковую дорожку и не стал крутить петли, поднимаясь все выше в гору, где посреди мертвой пустыни горстка романтиков выпестовала свой густой, глянцевитый, источающий ароматы, мечтательный рай…

Чего только не воткнули в эту скалу, чтобы она отозвалась на труд и ласку диковинными пришельцами: ажурными красавцами и бутылочными уродцами самых разных широт: одни только кактусы представляли тут целую армию всех своих родов и войск; разворачивали веера и опахала пальмы; тропические деревья с приземистыми тяжелыми кронами, с бутонами пунцовых цветов нависали над причудливыми семицветными кустами — от белого до лилового.

Но самым изумительным были «баобабы» — так их называли для туристов; в действительности они носили какое-то другое, почтенное научное имя. Жилистые, перевитые древесными венами светлые стволы (как вздутая рука пожилого грузчика), со свисающими до земли и так и вросшими в нее ветвями-корнями — они напоминали то ли дерево-многоножку, то ли стихийный непроходимый забор, то ли окаменевшую горсть гигантских, недослитых в дуршлаг макарон…

Среди всего этого узорного, густого пушисто-колючего великолепия бродили кибуцные коты — бесконечно свободные, давно достигшие предела своего сытного рая.

— А ведь у них здесь и зоопарк есть, — припомнил я. — Не то чтоб Московский или Берлинский, но на фоне этих пепельных гор — тоже картина. Хочешь посмотреть?

О, она всего, всего хотела. И часа полтора мы бродили по совершенно того не заслуживающей крошечной территории на склоне горы, с несколькими загонами и клетками, разглядывая не бог весть какой богатый животный мир кибуцного Ноева ковчега, полузаморенный здешним солнцем.

Самыми упитанными и франтоватыми выглядели павлины, целая стая крупных самцов с голосами разгневанных кошек: сапфировые груди, тяжелые опахала изумрудных хвостов с каскадом топазов. Еще тут жили еноты, две-три чопорные, как старорежимные гувернантки, ламы, три окаменевших на жаре запыленных крокодила, обезьянка, озабоченно грызущая какой-то лакомый кусочек в трогательно зажатом кулачке, колония желто-лазоревых попугайчиков в круговом голосистом павильоне, увешанном плетеными домиками, корзинками, качелями, а также несколько гигантских черепах.

Рядом с одной, самой старой, я Лизу сфотографировал: голова старухи то и дело устало опускалась на рогатину нижнего панциря, ловко подставленную предусмотрительной природой, и тогда эта лысая кожистая башка напоминала старика-конферансье в бабочке в ту краткую минуту за кулисами, когда он нечаянно задремал на стуле в ожидании выхода.

Лиза вдруг повернула ко мне сияющее лицо и проговорила с тайным ликованием:

— Они все живые!

Она была так счастлива! Более благодарного, более впечатленного посетителя этот ботанический сад вряд ли видел. Она ахала, оборачивалась еще на какой-нибудь, указанный мной кактус или куст, вспыхивала любованием и радостью — я даже подивился этим реакциям на фоне седативных препаратов.

Наконец мы вышли за ограду зоопарка и в сухом ветреном зное стали подниматься к кибуцной столовой. Глубоко внизу лежало, закипая в ярких и острых бликах, море. Наверху пепельным монстром дыбилась, глядя окрест черными зрачками подслеповатых пещер, гигантская скала с женским именем «Цруйя».

И тут со мною произошло… Черт меня знает — что со мной стряслось: помрачение от жары, помутнение разума, наваждение…

Она поднималась передо мной по крутой тропинке, легко и ловко, не задумываясь куда, ставя ноги в детских кроссовках: не пациентка, а просто женщина — в джинсах, в голубой маечке — очень гибкая, замечательно сложенная женщина… И ее маленький рост вдруг так тронул меня. Бедная девочка, подумал я, бедная больная девочка — в чужой стране, среди чужого языка, на птичьих правах, в отчаянной отваге начать какую-то нереальную «самостоятельную жизнь» (да верит ли она сама в эту самостоятельность?)… И мне захотелось приласкать ее, чтобы, пусть на короткое время, она почувствовала хоть каплю тепла…

А может быть, я лгу самому себе? Может быть, это мне, одинокому дураку, вдруг захотелось немного тепла?.. Короче, я нагнал ее на тропинке и коснулся плеча.

Этот жест при желании можно было истолковать по-разному: как попытку остановить, дабы обратить ее внимание на какую-нибудь еще птичку или ящерицу; как намерение снять с ее плеча сухую сережку, упавшую с дерева…

Интересно бы изучить психологию прикосновений. Сотни раз, осматривая ее, выслушивая и разговаривая с ней, я касался ее тела. И она относилась к этому доверчиво и спокойно — как пациент, собственно, и должен относиться к прикосновениям лечащего врача. Что же было в том моем жесте, в моей руке, лежащей на ее плече, что оба мы остановились как вкопанные и она все поняла, а меня обдало жаром, и я, наверное, побагровел, как-то сразу ощутив всю зряшность моего дурацкого порыва?

Она не дернулась, не сбросила моей руки, не рассердилась; только обернулась и спокойно проговорила, глядя мне прямо в глаза:

— Безнадежно, Боря. Я уже пыталась… Он сделал меня только для себя одного.

Она стояла на тропинке выше меня, я впервые смотрел на ее лицо снизу вверх, а это был иной ракурс, извечный ракурс запрокинутого женского лица, каким его видит мужчина в сокровенные минуты жизни. И меня как ледяной водой окатили: представил я Петьку, его нынешние дни и ночи…

Спустя мгновение мы уже поднимались дальше, разом заговорив о чем-то, незначимом для обоих, чтобы не молчать.

Комментировать Всего 18 комментариев

Уже купил и прочел. Как и все остальные книги Рубиной - очень хорошая книга, интересная, тонкая (хотя и с матюгами, чего я не люблю), вкусная и очень художественная (т.е. создающая яркие картины, сцены и образы) проза.

Настоятельно рекомендую!

о матюгах

Спасибо за отзыв, Илья. Насчет матюгов, то бишь использования в тексте пластов неформальной лексики - считаю, что это вопрос меры, вкуса и контекста. Мне часто задают этот вопрос на моих выступлениях; раньше я приводила в пример великих "пользователей" мата, вроде Ивана Алексеевича Бунина, сейчас просто взываю к здравому смыслу: существует подавляющее большинство носителей русского языка, устная речь которых насыщена, или просто содержит в разных дозах слова, которые Вы назвали "матюгами". Приводить прямую речь персонажей, ставя точки вместо слов или - что еще хуже - искуственно очищая текст персонажа - это не только ложь, но и ханжество.

 Словом, все-таки: контекст, и еще раз контекст.

Так я не против, что Вы?! Возможно, слишком сильное словцо использовал. Простите, ради бога. Я понимаю и смысл и контекст.

Я с удовольствием читаю Ваши книги. Очень хотел попасть на встречу с вами, но из-за работы не успел. А книгу с надписью сыну - "Эялю, успехов в творчестве" буду теперь бережно хранить.

И надеюсь, когда-нибудь лично познакомится. Благо мы с Вами знакомы "через одного":)

Очень хорошо! Это первый текст Рубиной, который я прочёл. Боюсь, что будет, как с Шарлоттой Бронте. "Джейн Эйр" была любимой книгой бабушки и я к ней не притрагивался, считая женским чтением. С огромным удовольствием прочёл года два назад.

Рубина была одним из самых любимых авторов мамы, она читала у неё всё. Мама умерла летом.

Отрывок мне понравился. Легко читается.

Очень тонкий и живой текст. Как будто звуками начертаны буквы, запахами и ветром и болью души, где-то чуть выше солнечного сплетения. И видишь эту хрупкую фигурку, и пыльные камни, и тонкие щиколотки, и всю безнадежность сострадания доктора. И дивные метафоры про руки грузчика и многие другие. А еще это знание настоящей мужской нежности по отношению к девочке, девушке, женщине. Очень точно описано это состояние. Хотя я женщина, а не мужчина, но единочувствие возникло, и единомыслие. А это дорогого стоит.

Эту реплику поддерживают: Илья Басс

Спасибо Вам, Дина.

За "Вот идет Мессия!» и за «Синдикат» отдельное Спасибо!!!

Эту реплику поддерживают: Alexei Tsvelik

Уважаемая Дина Ильинична,

Вы уж извините, что я сюда влезаю со своей чайной ложечкой дегтя...

В качестве замены бочке меда могу сказать, что с удовольствием прочел все Ваши книги. Кроме этой. А вот деготь у меня в виде вопроса: Вам известно, какие, с позволения сказать, книги выпускает издательство ЭКСМО? Кроме прекрасных Ваших, кроме множества других, тоже прекрасных? Я как-то случайно выяснил и испытал простое человеческое отвращение. 

Вот, к примеру, какие еще книги выпускает это издательство:

Аннотация: "

"Л.П.Берия, оклеветанный Хрущевым, стал для многих людей олицетворением зла. Между тем, будучи ближайшим соратником великого Сталина, он сыграл выдающуюся роль в создании непобедимой Советской империи. В частности, именно благодаря Берии в СССР в кратчайшие сроки, в тяжелое послевоенное время был создан ядерный щит, сделавший невозможным нападение США на Советский Союз. Заслуги Берии перед Советской державой огромные; он мог бы сделать и больше, если бы не был подло убит почти сразу после убийства Сталина".

Эта книжонка - не единственная, увы. Чтобы не утомлять перечислениями, даю ссылку на свой пост здесь же, на "Снобе".

Я больше не покупаю книги издательства ЭКСМО. Я лишаю себя радости чтения Ваших книг, я не прочту последний недописанный роман Василия Аксенова, я много чего еще не прочту... Но я таким наивным образом отказываюсь поддерживать бессовестных издателей.

Еще раз извините за нарушение дифирамбической атмосферы, но мне и впрямь интересно Ваше мнение на сей счет. 

ответ Стасу

Я очень хорошо понимаю Ваши чувства. Сама недавно испытала подобные, когда увидела, что ЭКСМО выпустило наглую и подлую книгу Шломо Занда "Кто изобрел еврейский народ?".

 Но ситуация писатель-издатель -читатель всегда чрезвычайно болезненна: достаточно вспомнить нападки интеллигенции на А.П. Чехова за то, что он печатал свои произведения в реакционном "Новом времени" Суворина. Чехов отвечал в частных письмах, что писатель ответственен только за тот текст, который подписан его именем.

 Понимаете, издательство ЭКСМО - самое крупное издательство в Европе. Это огромное предприятие с множеством редакций, в которых работает множество людей, часто и вовсе не пересекаясь, и даже не ведая - что выходит в другом отделе. Напрасно Вы отказываетесь прочитать ни в чем не повинного прекрасного писателя Аксенова - он не имеет никакого отношения к тому отделу, который выпустил книгу о Берии. Аксеновым занимаются совсем другие люди.

 То же касается и моих книг.

Но выразить свой протест, конечно же, надо. Я охотно перешлю Ваше мнение в издательство, своему редактору, профессионалу своего дела и замечательно порядочному человеку, дабы та передала его в директорат ЭКСМО.

 Спасибо за искренность!

Эту реплику поддерживают: Илья Басс

Я специально купил и прочел Занда.

Прочел и выкинул эту пустую, псевдо-научную болтовню.

Спасибо, Дина Ильинична, за быстрый и честный ответ!

Вы уж простите меня за несвойственный нынешним временам идеализм. Аксенов, царствие ему небесное, уж точно ни в чем не виноват. И Вы наверняка общаетесь с профессионалами и замечательно порядочными людьми, которые искренне хотят издавать хорошую литературу.

Одна, но серьезная проблема: и эти честные профессионалы, и Вы - получаете деньги от людей, которые в том числе дают добро на издание вышеупомянутой мной пакостной дряни. И мы, читатели, несем свои деньги не только Вам и порядочным редакторам, но и тем, кто наживается на мерзких книжонках. Как это дифференцировать - не знаю.

Позволю себе крайне неприятный риторический вопрос. А вот если бы, к абстрактному примеру, некий немецкий Verlag издавал бы Ваши переводы и параллельно (при помощи других, менее порядочных редакторов) плодил бы книжки, реабилитирующие окончательных решателей еврейского вопроса - Гиммлера, Геринга, Гейдриха, ну, и Гитлера, конечно? К счастью, это невозможо, но такое сравнение мне видится адекватным.

Я понимаю, случается так, что правая рука не ведает, что там творит левая. Но проблема остается: у этих рук - одна голова. И такая голова мне очень, очень сильно не нравится.

Но, конечно, интересно: что эта голова ответит (если захочет)... Передайте ей этот вопрос, пожалуйста!

Уважаемая Дина Ильинична,

"Петрушку" уже прочла и получила большое удовольствие. По сложившейся традиции (речь идет именно о Ваших романах) книга уже подарена моей маме, которая после прочтения  передаст ее поочередно сразу нескольким своим приятельницам. Все они очень любят Вас, но не могут себе позволить купить собственный  экземпляр.

Пользуясь случаем, хотела спросить: как Вам удается столь детально, достоверно и правдоподобно описывать "изнанку" ремесла и весьма специфичный профессиональный мир (кукольника, к примеру, или человека, подделывающего картины...) То же самое - про ощущение города. Допустим, с Ташкентом все понятно, а вот со Львовом: все эти названия, мелочи, детали? На что Вы опираетесь и кто Вам помогает?

Вере Пановой

И с Ташкентом ничего не понятно, Вера. Я там родилась и прожила 30-ть лет, однако, когда писала роман "На солнечной стороне улицы", переписывалась с несколькими ташкентцами, и все таки, даже сейчас время от времени получаю письма с критикой: тот переулок выходил на ту улицу не так, а эдак.

 С описанием городов все очень сложно: в памяти и чувствах каждого жителя живет свой собственный город. Чтобы описать Львов. я переписывалась с четырьмя львовянами, сверяя свидетельства и раскапывая нюансы запахов и вкуса кофе. Нормальная работа честного профессионала.

спасибо,

Д

Дина Ильинична, низкий поклон Вашему таланту. Особое спасибо за " почерк Леонардо", книжка стала моей любимой по ряду причин. Ваш стиль, тонкое кружево слов, потрясающие по красоте и точности описания человеческих чувств, и конечно просто поразительно как Вам удалость уловить метания души человека одаренного несколько более чем другие, это правда что дар иногда проклятие и отказаться от него большая работа. Спасибо Вам еще раз.

Эту реплику поддерживают: Илья Басс

Уже прочитала.Спасибо,большое!Я люблю все,что Вы написали.

Дина Ильинична, большое спасибо, такое удовольствие читать.

"Именно в тот день я понял, что женщина становится женщиной не тогда, когда физиология взмахнет своей дирижерской палочкой, а тогда, когда почувствует сокрушительную власть над мужчиной" - поразительно точно. Приходит время, и начинаешь, сначала неосознанно, а потом и осознанно, искать эту власть, пытаться получить ее, проверить. Ломаешь много дров, портишь репутацию. И сокрушенно понимаешь, что женственности в тебе мало, слишком мало.

И эти схемы, эти роли, в которые мужчины запихивают женщин... Не можешь ты быть "здоровой девкой", если выглядишь как фарфоровая куколка. И наоборот. Все-таки они смотрят на нас широко закрытыми глазами.

Маргарита Горкина Комментарий удален

Ох, помню-помню у Вас про Джериньку, который рвал салфетки и ел какашки, а когда он умер, то папа сказал, что Джеринька был ангел. Думаю, как Чарльз Буковски:) Это ведь у Вас, Дина Ильинична, про Джериньку было?

Хорошая, густая, тяжелочитаемая проза...