За флажки

Руководитель Фонда гражданских свобод Александр Гольдфарб написал книгу воспоминаний «Полный круг», которую сейчас готовит к печати. «Сноб» первым публикует главу о драматической встрече автора с академиком Сахаровым

+T -
Поделиться:
Фото: РИА Новости
Фото: РИА Новости
Народный депутат СССР Андрей Дмитриевич Сахаров в зале заседаний 1-го съезда народных депутатов СССР

 

Утром в понедельник 30 мая 1970 года я вошел в конференц-зал Института общей генетики на Профсоюзной, где подрабатывал переводчиком на международном симпозиуме, председателем которого был мой отец — один из профессоров института. Иностранные гости составляли примерно треть участников. Три переводчика-синхрониста чередовались в радиорубке, обеспечивая общение ученых-генетиков капиталистического и социалистического лагеря.

В начале перерыва на сцену вдруг поднялся сидевший в первом ряду высокий, сутуловатый, лысеющий человек в потертом пиджаке и написал мелом на доске: «Я, физик Андрей Сахаров, собираю подписи под обращением в защиту биолога Жореса Медведева, насильно и беззаконно помещенного в психиатрическую больницу. Желающие присоединиться к обращению могут подойти ко мне в перерыве или позвонить по телефону».  Моя первая мысль была: что будет делать мой коллега Андрей Антонов, который в этот момент находился в рубке переводчиков.

«Объявление для российских участников симпозиума», — нашелся Андрей.  Я огляделся: шоковая волна беззвучно распространялась по залу. По мере того как российские участники замечали надпись, они застывали в проходах, а их лица приобретали цвет мела в руке человека у доски. Иностранцы тем временем, не понимая, что происходит, продолжали движение к дверям. Я ткнул локтем Гришу Гольдберга, который, обернувшись к доске, открыл рот, затем закрыл его, зажмурился, протер глаза и сказал в полном восторге: «Вот это да!»

Через минуту в зал вбежала Шурочка, начальница Первого отдела, которой я накануне вручал командировочное удостоверение: я был аспирантом Курчатовского атомного института и присутствовал на симпозиуме в качестве прикомандированного. Взглянув на доску расширившимися от ужаса глазами, Шурочка покрылась пунцовыми пятнами, судорожно сглотнула и стремглав вылетела из зала — звонить в свою Контору.

Постояв несколько минут у доски, Сахаров вышел из зала. Я еще раз огляделся: поблизости стояли два американца, Эдди Голдберг из Тафтского университета в Бостоне и Эвелин Уиткин из Ратгерского университета в Нью-Джерси. Накануне, выпив изрядное количество водки, Эдди до полуночи развлекал наш Узкий круг песнями под гитару и рассказами о недавней поездке в Израиль; сейчас на его лице отражались муки похмелья.

— Эдди, только не смотри на сцену, — сказал я ему полушепотом, — чтобы не было ясно, о чем мы говорим. Ты знаешь, кто был человек, который только что писал мелом на доске? Я в двух словах обрисовал ситуацию и попросил рассказать обо всем представителям капиталистической науки.

— А кто такой Медведев? — спросил Эдди.

— Это биолог, который написал книгу о Лысенко. Она сейчас ходит в Самиздате.

После вчерашнего общения с Узким кругом Эдди уже знал, что такое Самиздат.

— О-кей, я все понял, — сказал Эдди и, подойдя к Эвелин Уиткин, стал ей что-то объяснять, показывая глазами на доску.

Я вышел в коридор, думая о том, зафиксирован ли мой разговор с Эдди кем-то из тайных глаз Конторы, которые обязательно должны присутствовать в зале. Интересно, ощущают ли наивные американцы накал окружающей их ситуации или думают, что приехали на заурядный симпозиум, и не ведают, что попали на линию фронта? Что они здесь одновременно и «главный враг», и посланцы из потустороннего мира и что именно на их свидетельство рассчитывал человек, который только что совершил здесь поступок библейского масштаба.

Сахаров стоял один на лестничной площадке, держа в руках картонную папку с тесемками. Наши глаза встретились. В его взгляде читался вопрос.  «Сейчас, если я хоть что-нибудь стою, я должен подойти к нему и подписать обращение», — подумал я, почти физически чувствуя, как внутренний «червь нигилизма» (выражение отца), терзавший меня в последнее время, зашевелился с необычайной силой. Перед глазами пронеслись сценки моей благополучной жизни: отец с мамой, обсуждающие покупку кооперативной квартиры для моей молодой семьи, жена Таня с двухмесячной Машей на руках, мой шеф, великий Роман Хесин в нашей курчатовской лаборатории, застолья Узкого круга; стоит мне сделать шаг в сторону человека в сером пиджаке, и все это покатится в тартарары — я окажусь по ту сторону красных флажков.

«Вот он, момент истины, — стучало в висках, — ведь у тебя нет никаких сомнений и иллюзий, тебя сдерживает только страх, элементарный животный инстинкт самосохранения. Сделай шаг, будь мужчиной». Я почти физически ощущал силу, которая тянула меня к Сахарову. Жажда смерти, подумал я, раскрытое окно, в которое сейчас прыгнет безумец в погоне за фантомом свободы.

В последней попытке удержаться на краю пропасти я вынул из кармана сигареты, делая вид, что направлялся совсем не к Сахарову, а просто так, мол, вышел покурить.

В зале прозвучал колокольчик. Сахаров еще раз взглянул на меня, медленно повернулся и пошел вниз по лестнице.

Когда я вернулся в зал, сахаровское объявление по-прежнему было на доске. Первые два русских докладчика рисовали свои схемы мелом на доске, аккуратно обходя сахаровскую надпись. В конце концов ее стер ничего не подозревавший француз, и вот уже ничто не напоминало о произошедшем. И тут раскрылась боковая дверь и в зал вошла группа: директор института академик Дубинин, могильное лицо которого находилось в резком контрасте со сверкающей лысиной, пунцовая Шурочка из Первого отдела, товарищ Книгин из райкома партии, источающий уверенность представителя власти, и мой бедный отец, постукивающий костылями по паркету: он был инвалид войны, потерявший ногу на полях Сталинградской битвы. Дождавшись конца выступления француза, Дубинин поднялся на сцену.

— Я хочу прокомментировать демарш, который устроил здесь академик Сахаров. Я уважаю Андрея Дмитриевича, но считаю его выступление неуместным, я бы даже сказал, неприличным. Коллектив института возмущен. Мы здесь собрались, чтобы заниматься наукой, а Андрей Дмитриевич пытается нас использовать в своих политических целях. Я должен извиниться за него перед гостями.

Сидя в будке в полуобморочном состоянии, я переводил Дубинина на английский. Во втором ряду поднялась рука для вопроса. Это была американка Эвелин Уиткин.

Дубинин, сделав вид, что не замечает Эвелин, продолжил:

— Я надеюсь, что мы не будем больше тратить время на обсуждение этого досадного инцидента. Если у кого-нибудь есть вопросы, то я готов ответить на них у себя в кабинете.

И высокая компания покинула зал, за исключением моего отца, который, забравшись на председательское место, объявил:

—Ну что ж, коллеги, продолжим работу!

Как потом рассказал отец, группа быстрого реагирования прибыла в институт в считаные минуты, сразу после ухода Сахарова. Товарища Книгина сопровождали двое «коллег», очевидно из районного управления КГБ. Совещание в директорском кабинете началось с того, что Дубинин набросился на отца:

— Давид Моисеевич, как вы могли такое допустить? Почему ему разрешили выступить? Почему не вывели из зала?

— Николай Петрович, я не вышибала, чтобы кого-то выводить. К тому же он появился в перерыве, когда меня там не было.

— У вас в институте должна быть пропускная система, — заметил Книгин.

— Сахаров — академик и может войти в любой академический институт по удостоверению, — отреагировал отец.

— Вам придется выступить и дать партийную оценку этой безобразной выходке.

— Я готов, — сказал отец, — но думаю, что будет более уместно, если это сделает Николай Петрович. Он директор института и член Академии, по статусу равен Сахарову и может говорить от имени всего коллектива. А я рядовой профессор. У моего выступления будет гораздо меньше веса.

— Правильно, — сказал Книгин. — Пойдемте в зал.

Фото: РИА Новости
Фото: РИА Новости
Академик Андрей Дмитриевич Сахаров

 

— Ты стал бы выступать против Сахарова? — спросил я, слушая рассказ отца.

— Нет, конечно. У меня есть опыт. Когда в 52-м меня вели осуждать врачей-отравителей, знаешь, что я сделал? Я упал. Мы поднимались по лестнице, справа один член парткома, слева другой, а я поскользнулся, костыли в разные стороны и кубарем вниз по лестнице. Сделал вид, что потерял сознание, — отец улыбнулся вымученной улыбкой.

— Папа, зачем ты вступил в партию? — спросил я.

— Я был еще моложе тебя, и было это в Сталинграде, в окопе. Думал, что выбираю меньшее из зол. А потом уже ничего нельзя было сделать. Партия, как мафия: вход свободный, цена выхода — жизнь.

— Я не смогу так жить. Знаешь, я сегодня чуть было не подписал сахаровское письмо.

— Ты понимаешь, что с тобой будет, если ты такое сделаешь? Нет, ты не понимаешь! — отец почти кричал, я никогда не видел его столь возбужденным. — Думаешь, это игрушки? Думаешь, просто за границу не пустят или из Курчатника выгонят? Ваше поколение не видело самого страшного, вы не понимаете, с кем вы имеете дело, они миллионы людей превратили в пыль. Раздавят как муху, это бессмысленное донкихотство, самоубийство!

— А Сахаров?

— Ты же не Сахаров! Сахаров сделал для них водородную бомбу, он трижды Герой социалистического труда, на него вся Академия смотрит. Но даже он не защищен, вот погоди, если он будет продолжать в том же духе, то и его свернут в бараний рог. Может, не убьют, но посадят в сумасшедший дом, как Медведева. Ты тоже туда хочешь?

— Тогда я уеду!

— Правильно, уезжай! Только зачем ты тогда женился и завел ребенка? Я же тебя отговаривал. Ты думаешь, зачем я тебя с детства учил английскому, нанимал репетиторов? Чтобы ты смог отсюда уехать, как только появится возможность. А теперь ты застрял. Таня — единственная дочь, она никуда не поедет. А если ты уедешь, то на Маше всю жизнь будет пятно.

— Что же мне делать?

— Ничего. Занимайся своей наукой. Тебя никто не заставляет ни в чем участвовать. И жди — рано или поздно этот трест лопнет сам по себе.

В ретроспективе сахаровская акция в Институте генетики стала поворотным моментом как в жизни самого Сахарова, так и в развитии диссидентского движения. За год до этого 15 смельчаков, каждый из которых ушел за флажки своим путем, решили объединиться и объявили себя Инициативной группой защиты прав человека в СССР. Они начали систематически бомбардировать власть заявлениями и протестами, которые, возвращаясь в Россию в передачах западных радиостанций, вызвали ярость Конторы. Но у правозащитников было два слабых места. Во-первых, в группе не было лидера, который мог бы зажечь умы и сердца, а без лидеров не бывает движений. Во-вторых, никто из группы не мог похвастаться общественным весом и выдающимися достижениями, поэтому их было легко выставить как кучку маргиналов, отщепенцев, не представляющих ни народ, ни элиту. Мистический славянофил Солженицын, звезда которого поднялась в те дни, никак не подходил на роль лидера инакомыслящей интеллигенции: он держался особняком от либеральной публики и уже тогда оттолкнул от себя многих своим высокомерием гения. Не появись тогда Сахаров, с его славой отца водородной бомбы, его репутацией в Академии, а главное, с его глубоко продуманной либеральной платформой, диссидентам едва бы удалось превратиться в главное направление общественной мысли на последующие 15 лет.

«Явление» Сахарова в Институте генетики, новость о котором молнией разнеслась в телефонных звонках по Москве, многие расценили как чудо. Член Инициативной группы биолог Сергей Ковалев, узнав о том, что происходит, немедленно примчался в институт знакомиться с Сахаровым, но опоздал. Я помню, как он с сокрушенным видом сидел на скамейке перед входом, пока кто-то из генетиков не дал ему записку с телефоном, оставленным Сахаровым. К вечеру Ковалев разыскал Сахарова и представил ему членов своей группы. Движение приобрело лидера.

Что касается самого Сахарова, то в тот день он тоже в некотором смысле «ступил за флажки». До этого инцидента его диалог с властью держался в рамках лояльной критики. Написав несколько слов мелом на доске, Сахаров, стал первым представителем высшего истеблишмента, который бросил публичный, скандальный вызов режиму, да еще в сердце Академии, да еще в присутствии иностранцев. По меткому замечанию Солженицына, советская жизнь была похожа на тягучую жидкость, а западная — на разреженный газ. В газе крутись сколько хочешь — и никакого эффекта. В вязкой же среде повернуться трудно, но стоит лишь сдвинуться — и потянулись за тобой окружающие слои, и вот уже взмутилась вся чашка. Сахаров начал движение в вязкой среде и потянул за собой пласты интеллигенции.

Всего в защиту Медведева в те дни выступило около 60 человек, включая академиков и литературных фигур, таких как Тендряков, Дудинцев и Твардовский. Группа американских ученых, участников симпозиума по генетике, во главе с членом Американской академии Эвелин Уиткин потребовала посетить Медведева в психбольнице. Кульминацией кампании стало беспрецедентное по резкости письмо Солженицына, звучавшее, как набат, из транзисторных радиоприемников:

«ВОТ КАК МЫ ЖИВЕМ: безо всякого ордера на арест или медицинского основания приезжают к здоровому человеку четыре милиционера и два врача, врачи заявляют, что он помешанный, майор милиции кричит: "Мы - органы насилия! Встать!", крутят ему руки и везут в сумасшедший дом...  Да если б это был первый случай. Но она в моду входит, кривая расправа без поиска вины, когда стыдно причину назвать... Пора бы разглядеть: захват свободомыслящих здоровых людей в сумасшедшие дома есть ДУХОВНОЕ УБИЙСТВО… Эти преступления не забудутся НИКОГДА, и ВСЕ причастные к ним будут судимы без срока давности, пожизненно и посмертно...» Я слушал Би-Би-Си, прижавшись ухом к своему Sony, и вновь переживал свой позор: как я дал Сахарову уйти, не подписав обращения?

Медведева отпустили через две недели. Это был первый случай, когда власть отступила под натиском общественного мнения. С этого дня диссидентское движение в лице Сахарова обрело духовного лидера. Пророк приобрел последователей. Что касается меня, то после эпизода в Институте генетики «червь нигилизма» окончательно освоился в моей душе, и начался необратимый процесс, который два года спустя привел к полному разрыву с благополучным миром, в котором я обитал первую треть жизни.

«Во-первых, мой брак с Татьяной все равно не работает, мы живем врозь уже больше года. Во-вторых, если я не уеду из России, то окажусь либо в тюрьме, либо в психушке. В любом случае для дочери это будет минус в анкете; уж лучше пусть будет написано “отец выехал на постоянное жительство за границу”, чем “отец осужден по антисоветской статье”. В-третьих, мы с Таней в равном положении: ведь я предложил ей эмигрировать вместе, ради ребенка, но она сказала, что не сможет бросить родителей, а наш брак ведь все равно развалился — чего ради ей со мной ехать? Она сделала свой выбор — я имею право на свой. В-четвертых, то, что железный занавес чуть-чуть приоткрылся — только для евреев и только в Израиль, вовсе не значит, что так будет всегда. Мышеловка может захлопнуться в любой момент, и тогда весь остаток жизни я буду жалеть, что не уехал, когда была возможность». Вот уже год, как я ежедневно повторял себе все эти аргументы, но никак не мог решиться подать документы на выезд. Перспектива никогда больше не увидеть родителей, навсегда расстаться с дочкой давила на меня, как камень, вопреки всем аргументам. А между тем со всех сторон приходили сообщения об отъезде друзей и знакомых. И уже работа в Курчатнике не казалась преградой; прошел слух, что выездные визы стали получать люди с третьей формой секретности.

Еврейская эмиграция началась почти случайно, как способ властей выпустить пар после «самолетного дела» 1970 года, когда осудили группу сионистов, замышлявших угнать самолет в Израиль. Под давлением мирового общественного мнения СССР пришлось отменить смертные приговоры и пообещать выпустить наиболее шумных еврейских активистов, годами добивавшихся выезда. Но стоило выдать лишь несколько десятков выездных виз «в рамках воссоединения семей», как заявки на эмиграцию покатились снежным комом, застав власть врасплох. Остановить лавину евреев, рванувшихся в приоткрывшуюся щель, без массовых репрессий было уже невозможно. Власти спохватились, начав выдавать отказы, — возникло шумное движение евреев-«отказников», соперничавших с диссидентами за внимание Запада. Но было уже поздно: пример нескольких сот «отказников» не смог отпугнуть массы. За считаные месяцы цифры еврейской эмиграции начали измеряться десятками тысяч.

Среди русской либеральной публики прореха в железном занавесе, открывшаяся исключительно для евреев, была воспринята как поражение режима в целом, как уступка под давлением, как признак слабости. Впервые за многие годы слово «еврей» в пятом пункте паспорта превратилось в доблесть; еврей — это тот, кто плевать хотел на советскую власть, Софью Власьевну, он может уехать, вырваться на свободу. Торговля еврейскими родословными стала доходным бизнесом, фиктивные браки с евреями — способом отъезда целых русских семей, «еврейский зять как средство передвижения» — героем шуток и анекдотов. Аббревиатура визового офиса ОВИР стала культурной иконой, а гвоздем сезона — песня подпольного барда Александра Галича про приключения незадачливого майора, который в шутку назвал себя евреем и попал под подозрение, что хочет эмигрировать, за что и был исключен из партии. Галичу вторил кумир молодежи Высоцкий, его подпольный шлягер про поход в ОВИР двух собутыльников, еврея и русского, разошелся по России в сотнях тысяч магнитофонных записей:

Мишка Шихман башковит —

У него предвидение:

Что мы видим, говорит,

Кроме телевидения? Смотришь конкурс в Сопоте

И глотаешь пыль,

А кого ни попадя

Пускают в Израиль!

Фото: РИА Новости
Фото: РИА Новости
Андрей Дмитриевич Сахаров и Елена Георгиевна Боннэр

 

Тема отъезда завладела умами, превратилась в форму политического протеста. Несмотря на все усилия пропаганды, отъезжающий еврей воспринимался не как предатель Родины, а как победитель, «дерзкой рыбой, пробившей лед», по выражению Галича.

Но мне от этого было не легче. Слова из песни, в которой Галич описывает гамлетовскую агонию российского интеллигента «ехать — не ехать», звучали будто бы про меня:

… И плевать, что на сердце кисло,

Что прощанье — как в горле ком.

Больше нету ни сил, ни смысла

Ставить ставку на этот кон.

Разыграешься только-только,

Но уже из колоды — прыг:

Не семерка, не туз, не тройка —

Окаянная дама пик!

Аллюзия к пиковой даме — символу безумия пушкинского героя — наилучшим образом отражала мое состояние, в котором мысли об отъезде приобрели интенсивность навязчивой идеи. Отец, видя, что со мной происходит, сказал: «Черт с тобой, уезжай, если иначе не можешь. Я бы сам поехал, но я уже стар, кому я там нужен?»

Mой шеф профессор Хесин сразу все понял, когда в мае 73-го года я зашел к нему в кабинет и сказал, что хочу поговорить по личному вопросу. Показав на телефонный аппарат и очертив рукой выразительный круг в воздухе — мол, у стен есть уши, он сказал: «Приходи-ка вечером ко мне домой — о личных делах будем говорить в непринужденной обстановке».  Хесин жил один. Его заваленная книгами двухкомнатная квартира — башня из слоновой кости, убежище мудреца-отшельника — видала лучшие времена. Когда-то у него были жена и сын, но жена ушла, а сын погиб в результате несчастного случая лет десять назад. Мне было не по себе. В лаборатории считалось, что я его любимый ученик, что он смотрит на меня почти как на сына, и тут я наношу ему такой удар.

— Я не стану тебя отговаривать, если решил, уезжай, — сказал Хесин за ужином из самодельной пиццы — бутербродов с сыром, запеченных в духовке. — Но ты выбрал самое неудачное время. Я пытаюсь взять в аспирантуру Борю Лейбовича. Если станет известно, что ты собрался в Израиль, то на Боре можно поставить крест. Не мог бы ты подождать до следующего лета, пока вопрос с Борей не решится?

«Хесин — великий ученый, — подумал я. — Но тут он не сможет загнать меня в угол: я решаю эту задачку уже третий год и знаю ответ, ведь Хесин, по сути, хочет сказать мне, что Боря Лейбович — заложник, и я за него в ответе. Но мои главные заложники — родители и дочь, и что здесь может добавить Боря Лейбович с его аспирантурой? Если Борю не возьмут в аспирантуру, то виноват не я, а тот, кто его не возьмет. И если я больше никогда не увижу родных, то виноват не я, а Софья Власьевна, которая развесила железный занавес. Если я не смогу преступить эту черту, то я и сам становлюсь добровольным заложником этой злобной дамы, а такая роль меня не устраивает».

— Роман Бениаминович, — сказал я. — Боря Лейбович находится точно в том же положении, что и я. Ему не нравится, что из-за меня его не возьмут в аспирантуру? Это для него обидно и унизительно? Тогда пусть собирает чемоданы и едет вместе со мной. И вы, кстати, тоже. А если вы не хотите уезжать, значит такие правила игры вас вполне устраивают. Так вам и надо!

— Я тоже об этом думал и предвидел твой ответ, — сказал Хесин, ничуть не смутившись. — Предлагаю компромиссное решение: если ты подашь на выезд, тебя все равно сразу уволят, и я ничего не смогу сделать. Почему бы тебе не уволиться самому и выдержать карантин, скажем полгода, прежде чем ты подашь документы. Тогда наша лаборатория будет вроде бы и ни при чем. Полгода для тебя мало что изменят, сейчас у нас лето — подожди до зимы.

Полгода не проблема, подумал я. Тем более что у меня пока нет вызова из Израиля, который обещал прислать недавно уехавший Гриша Гольдберг.

— Согласен, — сказал я, и мы запили компромисс пивом. Затем мы разработали легенду, как объяснить причину моего ухода из лаборатории, хотя у меня уже почти готова диссертация: мол развилась аллергия, и мне нельзя больше работать с ДНК. Прощаясь, Хесин спросил: «Ты подумал, что с тобой будет, если получишь отказ? Если тебя призовут в армию?» И, не дожидаясь ответа, сказал: «Желаю успеха».

Уволившись из Курчатника, я решил честно ждать до зимы, прежде чем подать документы на выезд. Но я не мог сидеть спокойно: внутренний червь требовал действий, невидимая сила влекла меня к линии красных флажков. Переход за невозвратную черту состоялся в сентябре 1973 года, с легкой руки Кирилла Хенкина, неофициального пресс-секретаря московских диссидентов. Он неожиданно получил визу в Израиль и предложил мне занять его место.

До того как стать «отказником», Кирилл работал в ТАССе переводчиком. Для меня предложение занять место Хенкина было большой честью. Кирилл годился мне в отцы и пользовался невероятным уважением среди диссидентов.

В Кирилле было все, что в России обозначается термином «западный человек»: от безупречных туалетов с французским шейным платком до старорежимных манер. Он был несостоявшимся шпионом; его история звучала как захватывающий роман. Ребенком родители увезли Кирилла во Францию, где он вырос в среде эмигрантской молодежи, входил в круг Цветаевой, учился в Сорбонне, а когда нацисты взяли Париж, уехал в Америку. После вступления СССР во Вторую мировую войну Кирилл в порыве романтического патриотизма вернулся в Россию, по морю из Сан-Франциско во Владивосток.

— Я понял, как горько ошибся, как только ступил на советскую землю, — рассказывал Кирилл, — но деваться уже было некуда.

Кирилла, свободно говорившего по-французски и по-английски, немедленно забрали в разведшколу НКВД, чтобы готовить к отправке в Европу.

И тут ему встретился человек, перевернувший его жизнь: его инструктором оказался немецкий коммунист Вилли Фишер, впоследствии прославившийся под именем супершпиона Рудольфа Абеля (американцы поймали его в 1957 году, а в 1962-м обменяли на пилота сбитого самолета-шпиона У2 Фрэнсиса Гэри Пауэрса). Фишер сразу понял, что Кирилл сделан не из того теста, чтобы быть шпионом, но молодой человек ему понравился, и Фишер научил его, как уйти из Конторы, не угодив при этом в ГУЛАГ.

— Ты должен постараться повернуть ситуацию так, чтобы не система была твоей проблемой, а ты стал проблемой системы, — объяснил Фишер Кириллу. — Стань неудобоваримым, и тогда система сама извергнет тебя из своего чрева, как Левиафан Иону.

Под руководством Фишера Кирилл стал разыгрывать из себя идиота, неспособного к какой-либо шпионской деятельности. Он выбалтывал первому встречному все, что узнавал на занятиях, путал все пароли и коды, придумывал неправдоподобные истории и выдавал их за чистую монету. В конце концов его выгнали из разведшколы за профессиональную непригодность.

Кирилл утверждал, что этот урок не раз помог ему в жизни, и решил передать его мне.

— Алик, вы где работали? В Курчатовском? — спросил Кирилл. — Послушайте, вы все равно получите отказ, ваш единственный шанс — стать настолько неудобным, что Софья Власьевна сама попросит вас отсюда убраться. Это называется принцип Фишера: система готовит вам одну роль, а вы начинаете играть другую, и системе становится выгоднее от вас избавиться, чем с вами мучиться. Предлагаю проверенный способ: вы будете осуществлять связь между всей нашей разношерстной компанией и «корами» (западными корреспондентами). Я уверен, что у вас получится. Посмотрите на меня: мне говорили, что я не уеду никогда. Но не прошло и года — и вот она, милая, — и он помахал выездной визой.

Если бы все было так просто, подумал я. Человек, который был на связи с западной прессой до Кирилла, Владимир Буковский, получил семь лет за антисоветскую пропаганду. Стать раздражителем такого рода может привести к одному из двух исходов: либо на Запад в эмиграцию, либо на Восток в лагерь.

— Я готов, — сказал я, в восторге от собственной смелости. Наконец-то я дорвусь до настоящего дела. Весь остаток вечера я переписывал телефоны иностранных корреспондентов, диссидентов, еврейских «отказников» из записной книжки Кирилла и слушал его наставления о том, как работают западные СМИ.

— Завтра, кстати, потребуется перевести одно интервью, — сказал Кирилл.

На следующее утро я стоял в условленном месте на Страстном бульваре, напротив скверика, где гулял в раннем детстве, и трясся от страха. Как я жалел о своем вчерашнем сумасбродстве: зачем я согласился?! Я глядел на стайки детей за решеткой бульвара, пульс отсчитывал секунды, а я пытался успокоиться, стараясь представить, как двадцать лет назад, после ареста моего деда в разгар «Дела врачей», меня приводила сюда бабушка, и я играл в этой песочнице, не имея ни малейшего понятия о том, какой леденящий ужас был в бабушкиной душе. А теперь тот же животный страх сковал мне руки и ноги, проступил холодным потом на лбу, спазмом схватил желудок. Мне казалось, что за мной следят десятки глаз, в каждом прохожем мне чудился агент КГБ. Я взглянул на часы: еще две минуты, еще минута…  Ровно в назначенный час с Пушкинской улицы на бульвар вывернул громадный черный автомобиль с литерой К-04 на номере: «К» — корреспондент, «04» — Америка. Огромная дверь открылась, и коротко подстриженный, слегка седеющий человек с голливудской улыбкой прокричал по-английски:

— Алекс? Я Джей. Мне о тебе говорил Кирилл. Рад знакомству, запрыгивай.

Эта та самая машина, подумал я, про которую передавал «Голос Америки», когда «неизвестные» побили стекла и порезали шины в автомобилях американских корреспондентов. Мы направлялись к Сахарову, где я должен был переводить его интервью с моим первым «кором» — Джеем Аксельбанком, шефом московского бюро журнала Newsweek. Как только я оказался в машине, страх улетучился. Пока я с Джеем, со мной ничего не произойдет. Мы подъехали к дому послевоенной постройки на улице Чкалова и поднялись на седьмой этаж. Дверь открыла маленькая, совершенно седая старушка, настолько худая, что непонятно было, как она еще двигается, с удивительно молодыми большими еврейскими глазами.

— Я — Руфь Григорьевна, мама Люси, — сказала она. — Андрей звонил, просил извиниться, они задержались.

Я осмотрелся. Это была обычная московская двухкомнатная квартира, главную часть обстановки которой составляли стеллажи с книгами — обычная интеллигентская нищета. Невероятно, подумал я, и в этом аскетическом жилище обитает трижды Герой социалистического труда, отец водородной бомбы? На своем веку я перевидал достаточно академических квартир, чтобы понимать, что эта — на много ступеней ниже номенклатурного уровня Сахарова. Неужели у него все отобрали? Как я узнал впоследствии, квартира принадлежала Руфи Григорьевне, а Сахаров переселился туда вместе с Люсей Боннэр, оставив роскошную академическую квартиру детям от первого брака. Но денег на то, чтобы купить новую, у него не было: все свои немалые сбережения и доходы от государственных премий он передал в дар детским учреждениям, когда в своих выступлениях начал критиковать партийные привилегии.

Сахаров и Боннэр, 1975 г.

 

Тихая квартира на улице Чкалова находилась в те дни в эпицентре международной бури, разразившейся вокруг Сахарова. В начале июля он дал обширное интервью корреспонденту шведской газеты, в котором сказал, что разочаровался в социализме, неспособном решить экономические проблемы страны; что из-за зажима информации опасные процессы остаются без внимания; что отсутствие свободы железным обручем стянуло инициативу; рассказал о коррупции в партии, о системе номенклатурных привилегий, о скрытом социальном неравенстве и об угрозе, которую закрытое советское общество представляет для внешнего мира. Не говоря уже о содержании интервью, сам факт его публикации как током встряхнул тысячи засекреченных ученых, работавших «на оборонку» в тайных институтах и лабораториях; ведь Сахаров — создатель водородной бомбы, он и есть самый главный секрет, безраздельная собственность Конторы. И он без спросу встречается с иностранными корреспондентами! И еще жив? Значит — можно?

Оправившись от первоначального шока, Софья Власьевна перешла в наступление, за которым образованный класс следил с замиранием сердца, прильнув к коротковолновым приемникам на своих дачах и кухнях. 15 августа Сахарова вызвали к прокурору, чтобы предупредить об ответственности за антисоветские заявления и о том, что встречи с корреспондентами могут рассматриваться как нарушение режима секретности. В ответ 21 августа он созвал у себя дома пресс-конференцию и рассказал о политических репрессиях; в тот день в квартирку Руфи Григорьевны набилось три десятка западных корреспондентов. Неделю спустя власть отозвалась письмом сорока академиков в «Известиях»:

«[Свои] заявления, глубоко чуждые интересам всех прогрессивных людей, А. Д. Сахаров пытается оправдать грубым искажением советской действительности… А. Д. Сахаров фактически стал орудием враждебной пропаганды против Советского Союза и других социалистических стран».

И, как по команде, во всех газетах в поддержку письма академиков пошли письма вернувшихся из летних отпусков композиторов, работников кино, врачей, писателей, Героев социалистического труда и простых тружеников. Со времен борьбы с космополитами не было такого накала народного негодования: «Позорное поведение», «На службе врага», «Недостоин звания ученого», «Мы возмущены!» — кричали заголовки газет.

А затем, как соль на рану больной совести московских интеллигентов, за линией красных флажков стали появляться одинокие защитники Сахарова; и по радиоголосам зазвучали имена новых камикадзе: Юрий Орлов, Валентин Турчин, Лидия Чуковская. Тут и Солженицын с пьедестала нобелевского лауреата выдвинул Сахарова на Нобелевскую премию мира. Из-за границы посыпались протесты столпов науки и культуры. И наконец Национальная академия наук США выстрелила телеграммой по Академии наук СССР: «Если Сахаров будет лишен возможности служить советскому народу и человечеству, то трудно представить, как американская сторона сможет выполнить свои обязательства по двустороннему научному сотрудничеству». Эта свистопляска продолжалась весь сентябрь, вплоть до того дня, когда Джей привел меня в тихую квартиру на улице Чкалова.

Сахаров с Люсей появились через полчаса; их спокойствие никак не вязалось с накалом бушевавших вокруг страстей. Сахаров не был похож ни на пророка, ни на революционера: мягкая улыбка, высокий грассирующий голос, манера говорить, как бы приглашающая собеседника к дискуссии.

Фото: Юрий Лев
Фото: Юрий Лев
Автор с Сахаровым в 1987 г.

 

Как объяснил Джей, редакция Newsweek хочет рассказать читателям о новом явлении — советских диссидентах и их влиянии на советско-американские отношения. Не мог бы доктор Сахаров рассказать, что он думает про détente — «разрядку», которую провозгласили президент Никсон и генеральный секретарь Брежнев.

В течение следующего часа, воспроизводя по-английски сахаровскую речь, я ощущал себя медиумом, через которого в мир льется высшая истина. Сахаров объяснил американцу, почему традиция баланса интересов и разделения сфер влияния должна уступить место новому подходу, в котором универсальные ценности, такие как прогресс, здравый смысл, мораль и свобода, противостоят тирании на единой, глобальной сцене. Из этого следует, что строители геополитического равновесия Никсон и Киссинджер, договаривающиеся с Брежневым о геополитическом балансе вне зависимости от универсальных ценностей, совершают ошибку. Разрядка сама по себе не является ценностью, и вопрос должен стоять так: «Détente — но с кем и какой ценой?»

Отвечая на следующий вопрос Джея, Сахаров описал свою внутреннюю эволюцию, с тех пор как в 50-е годы руководил разработкой термоядерного оружия: «Все началось с того, что в 64 году я направил в правительство письмо с протестом против атомных испытаний. Хрущев был в ярости, что я вмешиваюсь в политику, и я думаю, мне пришлось бы худо, если бы его самого не сместил Брежнев». Огромное влияние на Сахарова оказал суд над писателями Синявским и Даниэлем в 66-м и вторжение в Чехословакию в 68 году. Тогда еще ведущий ученый в секретном атомном центре, он написал манифест «Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе», надеясь пробудить в правящей верхушке импульс к либерализации, подобный Пражской весне. Но в результате его лишили допуска. Затем, после инцидента с Жоресом Медведевым, свидетелем которого я был три года назад, наступил третий этап его эволюции — выступления против политических репрессий, которые стали для него «моральным долгом». Повторяя его слова по-английски от первого лица, я поймал себя на мысли, что я как будто говорю про себя самого, что я могу назвать те же вехи на собственном пути, который привел меня в эту квартиру.

— Можно ли сказать, что ваши действия вызваны чувством вины за бомбу? — задал очередной вопрос Джей.

Задавать неприятные вопросы — работа репортера, подумал я. Но Сахаров, видно, сам задавал его себе не раз.

— Бомба — ужасная вещь, — сказал он. — Но я тогда считал, что Родина должна ею обладать.

Он сказал «считал», отметил я про себя. В ответе проскользнула некоторая двусмысленность. «Считал» не значит «считаю». Видно было, что эта тема ему неприятна.

Но Джей не стал задавать очевидный вопрос: «А что вы считаете сейчас, оглядываясь назад?» Вместо этого он спросил:

— А сколько вам было лет, когда вы сделали бомбу

— Тридцать три, — сказал Сахаров. Он написал цифру на листе бумаги, на котором машинально рисовал какие-то каракули, и обвел ее кружочком. Я перехватил взгляд Джея, который как завороженный глядел на рисунок:

— Доктор Сахаров, разрешите, я возьму ваш скетч? Вы не будете возражать, если мы воспроизведем его в журнале?

— Пожалуйста, — улыбнулся Сахаров. — Занятно, не правда ли?

Я взглянул на рисунок: черно-белое черепообразное лицо в короне наэлектризованных волос, искаженное агонией электрического разряда, стекающие вниз струйки, превращающиеся в змеиные головы, а на заднем плане костяшки домино — символ закона случайности. «Ничего себе, — подумал я, — и эта сюрреалистическая фантасмагория, этот невольный оттиск душевного кошмара выходит из-под руки человека, вложившего апокалиптическое оружие в руки тупого монстра! И при этом он с мягкой, извиняющейся улыбкой объясняет, о чем думал тогда! А теперь, отказавшись от благ и богатств, рискует жизнью, чтобы помочь жертвам этого монстра, исходя из “морального долга”. Какую же агонию должен испытывать этот человек?»

Предоставлено автором
Предоставлено автором
Рисунок А.Д. Сахарова

— Вы рассчитываете на практический успех вашей деятельности? — продолжал американец.

— Нет, у нас нет никакого влияния. Несмотря на все мои заявления, мы едва ли можем что-либо изменить. На что же тогда надеется он, суперрациональный человек, вступив в противоборство с тоталитарной властью, если понимает, что у него нет шансов?

Фото: РИА Новости
Фото: РИА Новости
23 декабря 1986 года из семилетней горьковской ссылки вернулся академик Андрей Сахаров. Во время встречи на Ярославском вокзале столицы

 

— Мои действия основаны не на целесообразности, а на моральной императиве: делай что должно, и будь что будет, — услышал я знаменитую сахаровскую фразу, которая одним ударом рассекла гордиев узел моих собственных сомнений, страхов, заколдованного круга вины перед теми, кого Софья Власьевна держит в заложниках.

К концу интервью я совсем успокоился: мол, ничего особенного не происходит, это обычная московская интеллигентская кухня, в которой идет обычный треп о политике, как в тысячах других кухонь, как дома у моего отца, как на вечеринках моего Узкого круга. Сейчас мы допьем чай, и я вернусь домой, или пойду в кино, или в гости, или просто почитаю книжку. Я сделал то, что был должен, и теперь будь что будет.

Прощаясь, я напомнил Сахарову о нашей встрече в Институте генетики три года назад. Он, конечно, меня не запомнил. Мы обменялись телефонами.

— Ну, спасибо, — сказал Джей, когда мы вновь оказались в черной машине. — Ты даже не представляешь, как много значит для меня это интервью. Пойдет на обложку. А ты не мог бы организовать интервью с Солженицыным? Вот, я на всякий случай написал ему письмо, его можно как-нибудь передать? Куда тебя подбросить?

— Довези меня до метро, — сказал я. Страха не было. Двум смертям не бывать, а одной не миновать. Я уже за флажками, и будь что будет. Интересно, засекла ли меня Контора?

Спускаясь в метро по эскалатору, я огляделся. Вокруг десятки людей. Обычная московская толпа. Кто-то из них должен за мной следить. Сейчас проверим.

Войдя в вагон, я встал у дверей. Страха нет. На противоположной стороне — другой поезд. Платформа пуста.

Я выпрыгиваю из дверей, сломя голову несусь поперек платформы и вскакиваю в поезд напротив. За спиной звучит: «Осторожно, двери закрываются! Следующая станция — “Библиотека имени Ленина”».

И тут я ощущаю мощный толчок в спину. Я отлетаю к противоположной стене вагона, сбив с ног какую-то тетку, а за мной, проскочив в последнюю секунду в сдвигающиеся створки, влетают два парня в одинаковых плащах и кепках.

— Ты чего толкаешься? — говорю я.

— А ты чего бегаешь? — говорит он. — Пойдем-ка, проверим, что ты за птица. Две пары крепких рук берут меня за локти. Пассажиры отодвигаются на безопасное расстояние. Поезд останавливается на «Библиотеке Ленина». Меня заводят в милицейскую дежурку. За столом лейтенант. За решеткой — мужик уголовного вида в телогрейке, мой товарищ по заточению.

— Посиди пока, — говорит один из моих попутчиков и шепчет что-то милиционеру. Тот куда-то звонит. Страха по-прежнему нет.

— Произошло преступление, и вы похожи на подозреваемого, — сообщает мне лейтенант. — Предъявите документы. Мы должны вас обыскать.

Пока он переписывает мои паспортные данные, агенты изучают содержимое моей сумки, заставляют вывернуть карманы.

— Шмон, — удовлетворенно сообщает мужик из-за решетки.

— Место работы? — спрашивает лейтенант. — Безработный. Агенты с интересом смотрят на меня, внимательно разглядывают письмо Солженицыну на бланке Newsweek.

— Вы свободны, — наконец говорит милиционер.

Свободен, думаю я, выходя из метро. Это вторая важная истина, которую я услышал за сегодняшний день, после сахаровского «будь что будет». В первый раз за все эти годы я действительно так себя чувствую. Какое воздушное ощущение: я свободен!

Комментировать Всего 38 комментариев

Алик: Это феноменально! Читал, и всё былое... Блестящий анализ!

Дела давно минувших дней

Спасибо, польщен

Спасибо большое, Александр, превосходно написано ! Будет весьма интересно прочесть всю Вашу книгу.

"По меткому замечанию Солженицына, советская жизнь была похожа на тягучую жидкость, а западная — на разреженный газ."

Но ведь это наши тогдашние наивные заблуждения. Нигде в мире нет "разрежённого газа" (по крайней мере я его ещё покамест не находил) ...

Так-то оно так. Но из написанного Вами следует, что Вы его взгляды в общем и целом разделяете - не так ли ?

Отнюдь нет

В общем и целом как раз не разделяю. Мне гораздо ближе Сахаров, который с Солженициным, как известно, почти во всем расходился.

По поводу фразы о разреженном газе: если серьезно, то с ней я как раз согласен. В те времена принципиальное поведение одиночек моментально становилось "лучем света в темном царстве" для большинства. На Западе, да и в России сегодня это едва ли так.

Эту реплику поддерживают: Елизавета Титанян, Alexei Tsvelik

"Мне гораздо ближе Сахаров, который с Солженициным, как известно, почти во всем расходился."

Признаться по правде, мне тоже. Однако, полагаю, Андрей Дмитриевич был бы диссидентом решительно всюду, где бы ни проживал постоянно ...

"В те времена принципиальное поведение одиночек моментально становилось "лучем света в темном царстве" для большинства. На Западе, да и в России сегодня это едва ли так."

На мой взгляд, это всегда и всюду именно так. Дело в том, что принципиальные люди очень часто стремятся оставаться в тени - а засим их трудно обнаружить и объявить "лучами света" ...

"...Андрей Дмитриевич был бы диссидентом решительно всюду, где бы ни проживал ..."

Это весьма распространенная точка зрения, но она не соответствует действительности. Как-то я спросил Сахарова, будь он в Америке, стал ли бы он Оппенгеймером? [Роберт Оппенгеймер - отец американской атомной бомбы, который вошел в конфликт с властью из-за своих левых взглядов]. 

Ответ Сахарова был примерно таким:

«Позиция Оппенгеймера мне эмоционально близка, я его очень хорошо понимаю, но интеллектуально он был в корне неправ. Зеркальность [СССР и США] - обманчивая концепция. Она предполагает эквивалентность двух систем, мол, в каждой есть свои ученые, свои военные, свои бюрократы, свои мудрецы и свои дураки, и следовательно эквивалентные ситуации равнозначны. Но это не так, потому что две системы не равнозначны. Тирания не эквивалентна демократии, как раковая клетка не эквивалентна здоровой. Если же разбираться по существу, то прав тот, кто составляет свое суждение на основании единого стандарта и тогда видна разница между больным и здоровым, в какой бы системе он не находился. Поэтому, несмотря на эмоциональное родство с Оппенгеймером, по сути вопроса я гораздо ближе к [Эдварду] Теллеру, который четко понимал советскую угрозу.»

Эту реплику поддерживают: Alexei Tsvelik

Алик, поздравляю! Все давно ждали именно такой книги!

Кстати, фразу из твоего ответа: "Зеркальность (СССР и США)",

можно представить действительно зеркально: (SU & US)

Эту реплику поддерживают: Николай Злобин, Евгений Стариков

По поводу зеркал...

Погоди, Комар, там про тебя (с Меламидом) целая глава. Что же касается зеркальности и неэквивалентности, то лучше всего эту тему, не сговариваясь с Сахаровым, выразил Андрей Вознесенский. Помнишь: Антимиры! Великое стихотворение!

Я не забуду, как после "Бульдозерной выставки" А.Д. позвонил нам 

и выразил поддержку.  Я только не помню, - было это до того, как он

в первый раз посетил нашу мастерскую или после.

Это было после.

После того, как Сахаров был у вас в мастерской, милиция устроила разгром "Хэппенинга" в квартире Меламида, и тогда, услышав о вас по радио, Оскар Рабин позвал вас на "Бульдозерную выставку".

Алик, возможно, у меня память иногда лучше. Очевидно, ты прав

-  Сахаров пришёл после, но Оскар Рабин бывал у нас и раньше.

Мы пригласили Оскара на свой "хеппенинг-перформанс". Он пришёл

и, после скандала, вместе со мной был арестован.

На следующий день, Рабин предложил повторить этот перформанс

в квартире его друга, поэта и коллекционера - Александра Глейзера.

После этого, мы с Оскаром стали чаще видется и обсуждать планы

выставок, о которых все давно мечтали. Как патриарх подпольного

искусства, Рабин - не только человек с уникальным жизненным опытом,

но и замечательный художник, которого я продолжаю высоко ценить

до сих пор.

Я не по памяти, я по газетам.

Как интересно! Я и не знал, что Рабина тогда загребли вместе с вами. Меня-то там не было. Но тем не менее последовательность событий такова (только что проверил):

Сахаров был у вас 17 или 18 марта 1974 года (о чем упоминает NY Times в первой статье про Соц-арт 19 марта).

Разгром вашего перформанса был в первой половине июня, недели за две до второго визита Никсона в Москву (29 июня)

Бульдозеры были 15 сентября.

фразу из твоего ответа: "Зеркальность (СССР и США)", можно представить действительно зеркально: (SU & US)

Сразу видно глаз художника!

Совершенно согласен и с Андреем Дмитриевичем, и с Вами, Александр, что при сравнении общественных укладов СССР и США нельзя ни ставить знак равенства, ни проводить операцию зеркального отражения.

Однако, пропутешествовав за последние двадцать лет практически по всему белу свету, я пришёл к интересному заключению, которое, по сути дела, укладывается в следующий трюизм: люди везде одинаковы. Есть определённые принципы, которые заложены в сущностную основу любого человеческого сообщества, как бы мало- или многочисленно оно ни было - и как бы оно ни квалифицировалось. В любом обществе эти принципы порождают определённые общечеловеческие рамки, которые всегда присутствуют как в демократических, так и в тоталитарных государствах. Андрей Дмитриевич был личностью НАДГОСУДАРСТВЕННОГО, ОБЩЕМИРОВОГО масштаба, уже при жизни он был частью всемирного культурно-исторического процесса ... Поэтому он не поместился бы целиком ни в какие существующие в данный момент на Земле государственные, общественные рамки. А пример Оппенгеймера тут совершенно не подходит, он был просто самым обычным "большевизаном", каких на Западе всегда хватало ...

Ключевой фразой в приведенном Вами высказывании Андрея Дмитриевича, на мой взгляд, является вот эта: "Если же разбираться по существу, то прав тот, кто составляет свое суждение на основании единого стандарта и тогда видна разница между больным и здоровым, в какой бы системе он не находился." Проблема-то ведь вся в том, что в ЛЮБОМ обществе имеется достаточно больных и здоровых сторон, которые находятся в сложном динамическом балансе. Здесь даже уместна медицинская аналогия. Врачи всегда говорят: "практически здоров", так как ни "абсолютного здоровья", ни "абсолютной болезни" в природе просто не существует ... И при всём при том "практически здоровым" можно быть очень даже по-разному ...

... Вот вкратце то, что я имел в виду, говоря о возможности "глобального" диссидентства А. Д. Сахарова ...

Спасибо! Буду признателен (и, думаю, не только я один) за отдельное сообщение о выходе книги.

Все абсолютно точно. Страх, вначале неосознанный, всосанный с молоком матери в 50-е, затем страх как бы чего не вышло, как бы не сломать радужную (даже смешно сейчас) жизнь впереди, потом страх за родных и близких. ответственность за их судьбы. Постепенное осознание происходящего, непонимание как это можноо изменить и понимание, что стена железобетонная, при том, что все всё понимают по отдельности, но как соберутся вместе - конец, как будто слияние индивидуумов порождает совсем иной макроорганизм, живущий по другим макрозаконам развития.

Хороший и честный мемуар, спасибо!

Я работал с отказником в начале своей программистской стези. Именно его должность руководителя группы я получил, он остался ведущим инженером. Зато он читал журнал "Byte", присылаемый оттуда.

Ещё он носил кипу, пришитую изнутри к бейсбольной шапочке. Однажды он оставил этот композит на столе, а кокетливая сослуживица решила примерить.

О, как она испугалась, когда поняла, казалось она ждала, что Б-г немедленно поразит её молнией.

Спасибо, Алик, очень интересно было читать - как из-за темы, так и потому, что хорошо написано. Пахнуло родным и знакомым, сразу вспомнил. как в начале восьмедесятых я бегал по квартирам питерских отказников, сопровождая делегации заморских гостей в качестве гида и переводчика. Надеюсь скоро прочитать твою книгу целиком!

Но в одном месте ты, конечно, переборщил - я имею в виду твой пассаж о "больших еврейских глазах Руфи Григорьевны". Ты рискуешь тем, что Дмитрий Хмельницкий тебя пожизненно в расисты запишет, как уже и записал ту самую Люсю (Боннэр) за её заявления в поддержку Израиля как еврейского государства.

Эту реплику поддерживают: Юлий Либ

".....как уже и записал ту самую Люсю (Боннэр)"

Сергей, под@@@@ть, это конечно метод. Особенно если надо кого-то стравить. 

Но честнее было бы самостоятельно выступить и объяснить, почему Боннэр хорошая, а Хмельницкий врет. Причем, своевременно. И своеместно.

А то в моем сообщении на эту тему ни одного комментария. Я уж было подумал, что весь СНОБ со мной согласен, но оказывается, что это не так.

Вообще-то в расисты "записывают"  не за лесику , а за более серьезные вещи. Как Боннэр. 

Ты рискуешь...

"делай что должно, и будь что будет"

Эту реплику поддерживают: Сергей Мигдал

Открыла сегодня в кафе и не смогла оторваться пока не дочитала. Жду книгу.

Спасибо!

Странно, но испытал почти ностальгические чувства по тому времени :) Все-таки, там мне было 20 лет.

Эту реплику поддерживают: Игорь Уткин, Сергей Мигдал

Спасибо, Александр, очень интересно, сразу много воспоминаний о "той" жизни..  Тем более по горячим следам Вашей предыдущей книги "Саша. Володя, Борис.", которую у меня непрерывно одалживают друзья и зачитали почти до дыр...

Фотография приезда Сахарова на Ярославский вокзал 23-го декабря 1986 года по "горбачёвской амнистии" навеяла мысль о (гипотетическом) повторении истории - что-то типа "Выход из тюрьмы Михаила Ходорковского 23-го декабря 2010 года по медведевской амнистии".. Но, впрочем, Медведев - не Горбачёв, увы...

Очень правильная аналогия

Но ее можно продолжить.

Горбачев выпустил Сахарова и получил в результате ГКЧП. 

Медведев, если решится выпустить Ходорковского, вполне может получить свой ГКЧП со всеми вытекающими последствиями..

Эту реплику поддерживают: Олег Утицин

"Не верю".

Суть аналогии - в том, что ожидаются поступки, противоречащие природе власти этих персонажей. Горбачёв, при всех своих деревенских выходках вроде интервью ночью у трапа самолёта по возвращении из Спитака "нам тут подбгхасывают, а мы отвечаем...", был гений, который интуитивно вышел за эти рамки, до сих пор, кажется, не осознав этого :), в то время как второй персонаж - молчу, молчу...

Ich liebe diese @@@@!!

Не собирался я вас с Гольдфарбом стравливать, он - вполне взрослый человек, и без меня может прочитать и оценить то, что Вы пишете. А то, что я написал о Вас в третьем лице, не сообщив Вам об этом по почте - это неизбежная цена славы! Мы же обсуждаем или упоминаем иногда дела или слова Буша, Саркози и Путина, и никто не волнуется. Вы - известный публицист, так что ничего страшного в этом нет. Кстати, ничего неприличного или хамского я в своём комменте не написал, так, слегка пошутил. А своевременно выступить в нужном месте не получилось, виноват - занят был (хорошо, что успел прочитать)

Дилемма Сахарова сегодня

Занятно, что одна из центральных тем феномена Сахарова, а именно его призыв к Западу оказать давление на СССР, всплыла на днях в споре Валерии Новодворской и Павла Литвинова. Речь идет о поддержке Сахаровым Поправки Джексона-Вэника, т. е. американских торговых санкций против СССР в отместку за ограничения свободы эмиграции. Мой комментарий по этому поводу опубликован сегодня на Гранях.Ру

Здесь важен не столько сам предмет поправки Джексона (связь эмиграции с торговлей), сколько прецедент диссидентского призыва к санкциям со стороны Запада. Данный вопрос не является чисто историческим и имеет прямое отношение к сегодняшнему дню. В Конгрессе США и в Европарламенте появились законодательные инициативы санкций в отношении российских чиновников, замешанных в деле Магнитского.  Идут разговоры о расширении этой практики на другие случаи коррупции. Судя по публикациям Wikileaks, западный взгляд на масштабы коррупции в России состоит в том, что государство полностью слилось с криминалом и начинает представлять в этом смысле глобальную угрозу. То есть, если доводить эту линию до логического конца, то объектом санкций должна стать практически вся российская властная элита. Это нанесет РФ экономический и репутационный урон гораздо больший, чем поправка Джексона.

В сегодняшней политической ситуации крупномасштабные санкции Запада против России едва ли возможны, так как творцы западной политики ожидают, что за риторикой Медведева последуют реальные перемены. Но если после выборов 2012 года нынешняя ситуация законсервируется еще на 12 лет, то пересмотр политики "перезагрузки", к которому призывает сенатор Маккейн, весьма возможен.  Тогда расширение "санкций Магницкого" до уровня государственной политики не исключен. Иными словами, развитие сегодняшней тенденции приведет к тому, что вместо советской "Империи зла" на карте мира появится российское "Государство мафии". 

При таком развитии событий российские сторонники свободы и демократии попадают в ситуацию Сахарова в 1973 году. Должны ли они, подобно Сахарову, пойти на полный разрыв с властью и призвать Запад к реальному давлению на свое государство - "сдерживанию", как это было в отношении СССР? Или же Россия все-таки не СССР и политическое несогласие с режимом имеет границу, которую лояльным гражданам переступать не следует?

Не знаю, смогу ли я достаточно внятно сформулировать свою позицию, но то, какой путь выбирает Россия, должно определяться её гражданами, а не её доброжелателями. Поэтому и политика Запада в отношении России должна формироваться исходя из собственных интересов Западных стран и их представления о грани за которой общаться с властителями того или иного государства становится уже просто неприлично. Меня, к примеру, радует то внимание, которое проявили США и Евросоюз к делу Магницкого, но введенные ими санкции - не "одолжение" россиянам, а оценка морального облика нашего государства, некий аргумент для нашей внутренней дискуссии.

Эту реплику поддерживают: Владимир Леонов

Тут есть несколько взглядов на проблему

Первый, это точка зрения, что общие ценности (свобода, справедливость, равенство перед законом, права личности и т. д.) не являются внутренним делом той или иной страны и должны волновать всех и каждого, независимо от государственных границ. Это точка зрения Сахарова, который искренне считал, что Америка (и не только Америка) не просто имеет право, но и обязана использовать все доступные ей ресурсы для продвижения этих ценностей в любом месте глобуса. Сейчас это, кстати, закреплено в многочисленных международных соглашениях, а также во внутренних законах цивилизованных стран. К примеру, американские законы обязывают власть вмешиваться в случае, если где-то за границей имеет место геноцид. Суть этой концепции в том, что человек важнее государства, и если государство притесняет человека, то он вправе ожидать помощи других государств.

Второй взгляд: интересы и права государства, в том числе национальный суверенитет, выше общечеловеческих ценностей и индивидуальных прав. То есть, пусть родная власть кругом неправа и во всех отношениях безобразна, но вмешательство иностранцев еще хуже. Сами должны разбираться, а если не можем, то так нам и надо.

Третий взгляд вообще не принимает во внимание общие ценности, а рассматривает только интересы государств. К примеру, коррупция, захлестнувшая Россию, может быть особенностью национального  "вставания с колен", но при этом стать угрозой для безопасности других стран. Если Запад, допустим, видит, как российский режим вовлекает во взаимодействие "по [своим] понятиям" такие фигуры, как канцлер Германии, премьер Италии или князь Монако, то эта тенденция есть достаточное основание для давления на Россию просто в рамках самообороны.

*Америка (и не только Америка) не просто имеет право, но и обязана использовать все доступные ей ресурсы для продвижения этих ценностей в любом месте глобуса*

я думаю, что сегодня Сахаров усомнился бы в этом праве и в этой обязанности. Предполагаю, что Сахаров, как справедливый человек, усомнился бы в этих правах начиная с югославских событий.

Как раз югославские события, если Вы имеете в виду смену режима Милошевича, в отличие от Ирака, являются примером успешного американского вмешательства, основанного на принципах, а не интересах. Европа тогда долго противилась, но в конце концов Клинтону удалось убедить союзников, что то, что вытворяют сербские фашисты, больше терпеть нельзя.

В Ираке мотивация не была столь чистой, но главное отличие Ирака от Югославии, это то, что операция провалилась из-за бездарности исполнения. ))

Думаю, что Сахаров поддержал бы вмешательство в Югославии, но не уверен насчет Ирака.

Впрочем, должен заметить, что когда Сахаров говорил об экстерриториальности принципов свободы и прав человека, он имел в виду не военное вмешательство, а иные формы давления, типа поправки Джексона, или, если хотите, "списка Магнитского".

*югославские события, если Вы имеете в виду смену режима Милошевича, в отличие от Ирака, являются примером успешного американского вмешательства*

что ярко иллюстрируется докладом Марти. Куда успешнее - вместо режима поставили бандитов. Браво.

общие ценности (свобода, справедливость, равенство перед законом, права личности и т. д.) не являются внутренним делом той или иной страны и должны волновать всех и каждого

Не спорю. Особенно - в экстремальных случаях, вроде геноцида. Но в целом мне ближе подход, когда мы принимаем решение исходя из своей внутренней нравственной позиции, а не пытаясь домыслить кому как лучше будет жить, если ему, дурашке, сделать или дать то, о чем он сам никогда не догадается. Иначе очень легко скатиться в "цивилизаторство" в стиле испанских конкистадоров, точно знавших - В ЧЕМ ИМЕННО нуждаются индейцы (бывшие, говоря откровенно, действительно жутковатыми дикарями).

Сергей, Вы правы, когда говорите, что следует хорошо подумать, прежде, чем начинать навязывать свои принципы "неразумным" народам, как это делали конкистадоры с индейцами, крестоносцы с неверными, колонизаторы с африканцами, коммунисты с "соцлагерем", или американцы с Ираком, какими бы прогрессивными эти принципы не казались.

Другая крайность - это утверждать что у российского писателя Бориса Акунина, к примеру, есть право заступаться за Ходорковского, а у американского сенатора Маккейна нет, на том основании, что Маккейн иностранец.  Если встать на точку зрения Ходорковского (и вообще любого политического заключенного), то для него давление из-за рубежа в принципе важнее протестов изнутри, потому что сам факт его заключения означает, что протесты изнутри мало что могут изменить, разве что добавить ему товарищей по несчастью. А у иностранцев, может быть, есть управа на его гонителей.

Одним из самых важных результатов Второй мировой воины стало понимание, что режимы, пользующиеся поддержкой большинства граждан, тем не менее могут творить большие безобразия, и что не только акты агрессии государств, направленные во вне, но и нарушения цивилизованных норм внутри могут и должны быть основанием для иностранного вмешательства, в первую очередь экономического, но в крайнем случае и силового. 

Основная идея Сахарова заключалась в том, что права человека относятся к более высокой юрисдикции, чем национально-государственная, и поэтому государственные интересы не могут быть барьером для осуществления и защиты этих прав.

Эту реплику поддерживают: Сергей Кондрашов