Владимир Сорокин получил премию «Нос»
Метель
(отрывок из романа)
Перхуша сунул кнут в чехол и заворочал правилом. Самокат стал выезжать со двора. Ворот тут не было, от них остались лишь два покосившихся столба. Самокат проехал между ними, Перхуша выправил его на большак и, причмокивая, подмигнул доктору:
– Покатили!
Тот удовлетворенно поднял цигейковый воротник пихора, засунул руки под полость. Большак быстро проехали, Перхуша свернул на развилку: левая дорога шла на далекий Запрудный, а правая – в Долгое. Самокат покатил по правой дороге. Ее занесло, но не совсем. То тут, то там виднелись редкие вешки и голые, раскачиваемые ветром кусты. Снег сыпал все тот же – мелкий, как крупа. Он падал на спины лошадей.
– Что ж это они у тебя не под навесом идут? – спросил доктор.
– Пусть подышат, успеем еще накрыться, – ответил Перхуша.
Доктор заметил, что возница почти все время улыбается.
«Добросердечный малый...» – подумал он и заговорил с ним:
– А что, выгодно тебе малых держать?
– Да как сказать, барин, – шире заулыбался Перхуша, обнажая неровные зубы. – Покамест на хлеб да на квас хватает.
– Хлеб возишь?
– Стало быть, так.
– Один живешь?
– Один.
– Что так?
– Ускоп пристиг.
«Импотенция...» – понял доктор.
– А был женат раньше?
– Был, – улыбался Перхуша. – Два года прожили. А опосля, как пристигло меня, понял, что с бабьим телом не совладаю. Кто ж со мной жить будет?
– Ушла? – поправил пенсне доктор.
– Ушла. И слава Богу.
Проехали версту молча. Лошади бежали по протягу не слишком быстро, но и не медленно, чувствовалось, что они ухожены и их хорошо кормят.
– А не скучно одному тут на хуторе? – спросил доктор.
– Скучать некогда. Летом сенцо подвожу.
– А зимой?
– А зимою... вас! – засмеялся Перхуша.
Платон Ильич тоже усмехнулся. С Перхушей стало ему как-то хорошо и спокойно, раздражение покидало доктора, и он прекратил торопить себя и других. Ему стало ясно, что Перхуша довезет его, что бы ни случилось, и он успеет к людям и спасет их от страшной болезни. В лице возницы, как показалось доктору, было что-то птичье, насмешливое и одновременно беспомощное, доброе и беззлобное; это востроносое, улыбчивое лицо с реденькой рыжеватой бородкой, со щелочками оплывших глаз, в нахлобученной большой и старой шапке-ушанке покачивалось рядом с доктором в такт движению самоката и, казалось, было всем совершенно довольно: и самокатом, и легким морозцем, и своими ладными, ровно бегущими коньками, и этим доктором в пенсне и лисьем малахае, свалившимся откуда-то со своими важными саквояжами, и этой белесой, бесконечной снежной равниной, раскинувшейся впереди и тонущей в крутящейся поземке.
– На подводы не нанимаешься? – спросил доктор.
– На что мне... Казенных денег хватаить. Работал я в Солоухах у одних, а потом понял – чужой кусок глотку дерет. Хлеб вожу и вожу. И слава Богу...
– А почему тебя Перхушей кличут?
– А... – усмехнулся возница. – Это я на кордоне работал молодым еще, рубили мы там просеку. В бараке жили. А меня чевой-то хворость грудная пристигла, стал перхать по ночам. Все спят, а я перхаю, спать им не даю. Озлились они на меня и давай запрягать: ты-де ночами перхаешь, нас тревожишь, а ну давай дрова коли, печку топи, воду таскай! Проварили меня по полной за мое перханье. Так и говорили: «Перхушка, делай это, Перхушка, делай то!» Я ж самым младшим в артели был. Так и пристало: Перхушка да Перхушка.
– Тебя Козьмою зовут?
– Козьмой.
– А что, Козьма, теперь не перхаешь по ночам?
– Нет! Господь уберег. Спина вот ломить, как к непогоде. А так здоров.
– И возишь хлеб?
– Вожу.
– Не беспокойно одному-то возить?
– Нет. Одному хорошо, барин. Старики-возчики говорили: один едешь – на плечах по ангелу, вдвоем – один ангел, втроем – сатана в телеге.
– Мудро! – засмеялся доктор.
– А и то верно, барин. Как обозом обратные едут – в однорядь завернут куды-нибудь да и пропьют чего-нибудь.
– А ты сам-то не пьешь?
– Пью. Но меру знаю.
– Удивительно даже! – засмеялся доктор, ворочаясь под полостью и доставая портсигар.
– А чаво ж тут удивительно?
– Бобыли обычно пьют.
– Ежели поднесут косачка – выпью. А сам и не держу ее дома, на что мне. Неколи пить-то, барин, – пятьдесят лошадей как-никак.
– Вижу, – попробовал закурить доктор, но спичку задуло.
Задуло и вторую. Стало заметно, что ветер усилился и снег пошел хлопьями. Они падали на спины лошадей, забивались по углам капора, щекотали лицо доктору, шуршали на пенсне. Он закурил, вглядываясь вперед:
– А сколько верст до Долгого?
– Верст сямнадцать.
Доктор вспомнил, что станционный смотритель называл другую цифру – пятнадцать.
– По такой погоде часа за два доедем? – спросил Платон Ильич.
– Да кто ж его знает? – усмехнулся Перхуша, надвигая шапку от снега совсем на глаза.
– Дорога-то ровная.
– Тут дорога справная, – кивнул Перхуша.
Дорога шла по полю с кустами, ее было видно и без редких вешек, торчащих из снега. Поле сменилось редколесьем, вешки кончились, но зато справа в дорогу влился санный след, что сразу обозначило дальнейший путь и приободрило доктора: кто-то проехал по их пути совсем недавно.
Самокат ехал по санному следу, Перхуша легко правил, доктор курил.
Вскоре лес подрос и сгустился, дорога пошла низом, самокат въехал в березник, и Перхуша потянул на себя вожжи:
– Пр-р-р-р!
Лошади встали. Перхуша слез, завозился сзади под капором.
– Что такое? – спросил доктор.
– Лошадок накрою, – объяснил возница, выпрастывая свернутую рогожу.
– Правильно, – согласился доктор, щурясь на пургу. – Снег пошел.
– Снег пошел.
Перхуша накрыл капор брезентовой рогожей, пристегнул по углам. Сел, чмокнул губами:
– Н-но!
Лошади тронули.
«В лесу ехать спокойней – тут одна дорога, видная, никуда не денешься...» – думал доктор, смахивая снег с воротника.
– Давно ты решил малыми лошадками заняться? – спросил он Перхушу.
– Года четыре тому.
– А чего?
– Брательник у меня в Хопрове помер, Гриша, у него двадцать четыре конька осталось. А жена, знамо дело, ими заниматься не пожалала. Говорит: продавать буду. Тут меня ангел Божий сподобил спросить: а почем? По три целковых за штуку. А у меня тогда шестьдесят рублев было. Я говорю: давай куплю у тебя за шестьдесят. И сторговались. Взял их в лукошко да и понес к себе в Долбешино. А тут как раз и подвезло: хлебовоз наш, Порфирий, в город подался с сыном. Я у него и самокат прикупил недорого и еще лошадок поменял на радио. И стал заместо него хлеб возить. Тридцать целковых. На то и живем.
– А чего ты обыкновенную лошадь не купил?
– Обнакнаве-н-ну-ую! – вытянул вперед губы трубочкой Перхуша, отчего профиль его стал совсем как у галчонка. – На нее сена не накосишьси, на обнакнавенную-то. Я ж, барин, один, как выпь на болоте, куда мне сено ворочать! На корову-то косишь, косишь, не накосисси. Я и корову-то нынче не держу, бросил. А на малых – любо-дорого: полосу клевера посею, скошу, высушу – им на всю зиму. Овса им намелю, водицу налью – вот и вся недолга.
– Нынче люди и больших лошадей содержат, – возразил ему доктор. – У нас в Репишной семья содержит большую лошадь.
– Так то семья, барин! – замотал головой Перхуша так, что шапка совсем наползла ему на глаза.
И, поправив шапку, спросил:
– А какова лошадь-то?
– Раза в два больше обычной.
– В два? Это мало. Я у нас на станции видал и поболе. Вы там новое стойло не приметили?
– Нет.
– Осенью построили огромадное. Я вон по радио слыхал, нонче в Нижнем на ярмонке был битюг с дом четырехэтажнай.
– Есть такие лошади, – серьезно кивнул доктор. – Используются для сверхтяжелых работ.
– Вы видали?
– Видал издали, в Твери. Вез такой битюг состав с углем.
– Во! – прищелкнул языком Перхуша. – Сколько ж такая лошадь в день овса жрет?
– Ну, – доктор прищурился, морща свой нос, – я думаю, что...
Вдруг самокат тряхнуло, крутануло, послышался треск, и доктор чуть не вылетел в снег. Лошадки всхрапнули под брезентом.
– Ух ты... – только успел выдохнуть Перхуша, теряя свалившуюся с головы шапку и налетая грудью на правило.
С носа доктора слетело пенсне, замоталось на шнурке. Он сразу поймал его и надел. Самокат стоял на обочине, накренившись на правый бок.
– Засади тебя... – Перхуша слез, потирая грудь, обошел самокат, присел, заглядывая под него.
– Чего там? – спросил доктор, не вылезая из-под полости.
– Напоролися на чтой-то... – Перхуша сошел вправо с дороги и сразу провалился в снег, заворочался, кряхтя, полез под самокат.
Доктор ждал, сидя в накренившемся самокате. Наконец показалась голова Перхуши:
– Щас...
Он откинул успевшую покрыться снегом рогожу, потянул вожжи назад, не садясь на свое место:
– А ну, а ну, а ну...
Лошадки, отфыркиваясь, стали пятиться. Но самокат лишь дергался на месте.
– Дай-ка я сойду... – Доктор отстегнул медвежью полость, слез.
– А ну, а ну, а ну! – Перхуша уперся в самокат, помогая лошадям пятиться.
Самокат дернулся назад, дернулся еще, съехал с гиблого места и встал поперек дороги. Перхуша обежал его спереди, присел на корточки. Подошел и доктор в своем длинном пихоре. Нос правого полоза был расколот.
– Вот оно, засади тебя... Тьфу! – плюнул Перхуша.
– Треснула? – пригляделся доктор, наклоняясь.
– Ракололася, – обидно чомкнул губами Перхуша.
– На что ж такое мы налетели? – поискал глазами доктор спереди самоката.
Там был только взрыхленный снег, на который падал хлопьями снег новый. Перхуша принялся на этом месте разгребать снег валенком, вдруг пнул что-то твердое, оно выскользнуло из снежной мешанины. Возница и седок склонились, силясь разглядеть это, но толком не увидели ничего. Доктор протер пенсне, надел снова и вдруг увидел:
– Mein Gott... – Он осторожно протянул руку вниз.
Рука коснулась гладкого, твердого и прозрачного. Перхуша встал на четвереньки, чтобы разглядеть. В снегу еле виднелась прозрачная пирамида размером с Перхушину шапку. Седок и возница ощупали ее. Она была из твердого прозрачного, похожего на стекло, материала. Поземка крутила снежные хлопья вокруг идеально ровных граней пирамиды. Доктор ткнул ее – пирамида легко скользнула в сторону. Он взял ее в руки, выпрямился. Пирамида была чрезвычайно легкой, можно сказать – совсем ничего не весила. Доктор вертел ее в руках:
– Черт знает что...