На четвертый день после землетрясения я решил спросить у своих наполовину японских детей, что они знают о происходящем. Оказалось, что ровным счетом ничего. Ни мой девятилетний сын, ни дочка-первоклассница по-японски не знали даже слов «радиация» или «атомный реактор».

Решив, что остальным детям все уже давно разъяснили родители и что в нашем случае все дело в отсутствии в доме телевизора, я обратился к живущему по соседству очень важному господину, родители которого работают в компании BMW. Важный господин девяти лет от роду, который каждый день после школы отправляется сначала в одну дзюку — платную репетиторскую школу, потом в бассейн, а потом во вторую дзюку, заявил, что слова эти слышал, что родители торчат перед теликом весь вечер и не дают ему играть в Play Station. И что «там что-то  сломалось, но деталей он толком не знает». Опросив еще двоих и получив ровно тот же результат, я наконец понял, что это явление повальное. Раз родители из средних слоев, живущие вне пораженных регионов, единодушно решили своих японских детей не информировать, значит, здесь работает какая-то культурная предпосылка. Но какая?

Детям в Японии отведено весьма странное место. Первые года три-четыре к ребенку относятся как к щенку или котенку, называя его словом «каваий» —  «миленький, хорошенький». Человек западной цивилизации пытается видеть в детских поступках взрослые решения, и, даже пока дети еще не научились говорить, каждый звук и каждый тривиальный поступок, как, например, выбор игрушки, интерпретируется как важное проявление становления личности. Японцам же несвойственна подобная интерпретация: например, агрессия ребенка отметается как неважная и не требующая вмешательства — «они же дети». В возрасте пяти–шести лет дети становятся обязанностью, которую родители должны как следует «выполнять». Быть родителем для японца среднего класса — это прежде всего долг.

Обязанность «правильных» родителей состоит в том, чтобы вырастить детей здоровыми и протолкнуть их как можно выше по карьерной лестнице. Для этого матери, во-первых, посылают детей в дзюки, где те проводят по нескольку часов в день за непрерывной зубрежкой. Во-вторых, без конца проверяют домашние задания, читая рацеи о важности обучения, то ругая ребенка, то (в лучшем случае) хваля за успехи.

Что же касается отцов, то их обязанность — наладить стабильный приток денег в семью, дабы оплатить дорогостоящие школы дополнительного образования, а потом и университеты. Устройство рабочей недели таково, что дома отцов практически нет —  большинство выходит из дома на работу раньше детей, а приходит часов в 10–11 вечера. Выходные они проводят в горизонтальном положении, поэтому в воспитании и образовании потомства не участвуют. Когда же ребенок благополучно окончил университет и поступил на службу в более или менее престижную фирму, родители могут вздохнуть свободно и сказать: свой долг мы выполнили.

Практически полностью отсутствует разговор с ребенком наравне: родители очень редко делятся с детьми своими проблемами и еще реже ищут от детей поддержки, как физической, так и психологической. Мне приходилось встречать немало девиц, доживших до двадцати, так и не научившись даже почистить картошку. Большинство детей не знают, где и в каком качестве работают их родители, не говоря уже о том, что творится у них на душе. И расклад, подобный моему дому, где дети сами способны сварить себе суп и вымыть полы и уже научились терпеливо выслушивать жалобы отца каждый раз, когда у него слишком много работы, теперь, наверное, не найти нигде, кроме японской деревни.

Такая система взаимоотношений с ребенком сложилась за сотню с лишним лет японской модернизации. В XIX веке детей воспитывали всей деревней, поскольку тогда в ходу были ночные посещения мужчинами своих соседок (так называемое ёбаи) и не было особенной ясности с тем, чьи это дети. Что же касается городов, здесь были весьма слаженные комьюнити — малые общества, сплоченные вокруг торговых улиц, которые и воспитывали детей более или менее совместно. В обоих случаях социализация ребенка базировалась на так называемом сэкэнтэй: буквально — «твое тело в общине», а другими словами — на том, что видно другим. Все были всегда на виду, от детей ожидалось ровно то же самое, что и от взрослых, и разговаривали с ними на равных. Да и детей как таковых не было —  они были лишь маленькими взрослыми.

Установка на усреднение поведения прекрасно отображена в японской поговорке: торчащий кол всегда добьют. И все японцы пожилого возраста, в молодости переехавшие в города из сел, говорят, что по большей части уезжали от глаз, которые  смотрели на тебя всюду, всегда готовые «вбить торчащий кол». Но, по крайней мере, усредненность вырабатывалась в самом социуме путем диалога, а любой диалог предполагает наличие индивидуальности.

«Сэкэнтэй» в городах был разрушен очень просто —  появлением супермаркетов. Торговые улицы с их маленькими лавками быстро вымерли, а образование детей (как и регламентация поведения взрослых) стало уделом Японии в целом, а не «малых обществ». Теперь общий знаменатель не вырабатывается внутри общества, а заимствуется из Европы и Америки, после чего транслируется через журналы или озвучивается непосредственно правительством.

В этой структуре дети — конечный пункт, куда социальность поступает уже в готовом виде, причем не от родителей, а от тех, кому общество доверило эту роль, — учителей. Теперешнее землетрясение, цунами и особенно авария на атомной электростанции — катастрофа, которую трудно переварить даже привычным к катаклизмам японцам. И расскажут о ней детям только тогда, когда общество выработает свой стабильный консенсус.

Так живет средний слой. Что же касается низших слоев, то здесь между поколениями, между категориями и между людьми в целом диалога гораздо больше. Люди или не умеют, или не хотят уз, которые налагают на них имена нарицательные. Здесь общение строится на несколько другом фундаменте. И я, пожалуй, чувствую себя с такими людьми гораздо уютнее.