«Балтийский дом» — не фестиваль, а смотр сил. Разбитая армия петербургской интеллигенции редеет, но не сдается. Трогательная тетушка в траченной молью муфте сменяется другой такой же. На месте постаревшего студента в дырявом кардигане самозарождается его точная копия.

— Mon dieu, одни и те же рожи! — воскликнула выдающийся театровед Щ., разворачивая  девять кругов боа из искусственной лисицы.  

Фланируя по фойе, встречаешь старых знакомых: театроведа Щ., киноведа Ы., философа Ъ. Они возвышаются над веселой толпой, а толпа бурлит. Потому что фестиваль открывает литовский гений Эймунтас Някрошюс. На него не попасть. На него билеты втридорога. У Някрошюса слава рок-звезды и сотни фанатов.

Сам он, впрочем, замкнут до аутизма и, кажется, невероятно стеснителен. На вступительной пресс-конференции обвел всех ясным взглядом и буркнул: «Это хорошо, что нас еще приглашают. Могли бы и не приглашать».

Он привез «Божественную комедию». Я расскажу, как устроен спектакль, и вы поймете, почему на Някрошюса ломятся.   

Пять часов, три действия: ад, еще раз ад, чистилище. Никакого рая, лишь его обещание в финальной сцене. Поэма сделана этюдным методом: один терцет — один этюд. Говорят по-литовски, иногда переходя на флорентийское наречие, но лучший способ воспринять спектакли Някрошюса — вынуть наушник синхронного перевода и распахнуть глаза пошире.

Някрошюс возвращает зрителю первобытное, наивное, детское ощущение театра: зачем эти странные люди делают на сцене эти странные вещи? Актер у Някрошюса существует особенно, он как будто и не актер вовсе, а театральное животное вымирающего вида. Движется с чисто природной грацией, пластика не бытовая — на полпути к танцу модерн —  сплошные рефрены из поклонов, объятий и геометрически точных прыжков. Слова, смех и плач переходят в хищный визг и птичьи крики — это фирменный стиль Някрошюса, растворение движения в танце, а речи — в животной немоте. Старые приемы работают — Дантовы тени в спектакле телесны: проклятый хор, низведенный до бесчеловечной бессловесности, пританцовывает и повизгивает, сопровождая Данте в его неоконченном путешествии снизу вверх.

Вначале Данте — наблюдатель, а не творец, зевака в красной рубахе, а не великий визионер. Гуляет по преисподней, как по сельской ярмарке, да знай берет автографы у томящихся в первом круге добродетельных язычников, а те и рады разнообразить адскую тоску. Только с Гомером промашка, потому что слепой и неграмотный, никаких автографов. Ад меж тем  (входящие, оставьте упованья) — это зеркальная ширма, в которую хор теней бьется головой. Одна лишь мука, зато какая: безысходность. Простая, безупречная метафора. Как и метафора чистилища: лингафонный кабинет, где тени повторяют слово «любовь» вслед за голосом в наушниках, спущенных с неба. Попав сюда, Данте превращается из зеваки в судью — ему решать, кому дорога в вечное блаженство, а кому нет. Новый мотив в поэме, главное открытие Някрошюса.

А второе открытие, что «Божественная комедия» — комична. В современном, а не средневековом смысле. Это эффект этюдного метода: в спектакле бушует игровая стихия, поэзия театра, параллельная Дантовым рифмам. Рысь сладострастия и волчица алчности превращаются в милых, но несколько приставучих девиц, а распоследние грешники — в безобидных персонажей детского утренника. А под конец вдруг появляется Папа Римский — совокупный образ всех грешных клириков — который пытается забраться на стул выше его раза в три. В сущности, фантазия не рождала более мощной антиклерикальной метафоры.

И тут мы поставим точку с запятой, потому что о спектакле можно говорить бесконечно, хотя чаще всего о Някрошюсе треплются зря.   

Ближе к полуночи, покидая пустеющий театр, одна дама в парике из фиолетовой проволоки сказала другой точно такой же даме:

— Как славно, cher ami, что есть на свете monsieur Някрошюс, что есть наш la maison baltique.

И она права, черт возьми.