Фото: РИА Новости
Фото: РИА Новости

Все военные годы, после того как папа добровольцем ушел на войну, мы с мамой жили у бабушки. В конце концов надоели мы ей изрядно и перебрались в маленькую комнатушку в нашем же дворе. Хозяйкой этой комнаты была баба Капа. Она жила в соседней комнатке, а та, которую мы заняли, принадлежала ее сидевшему в тюрьме сыну. Ненавидела она нас люто и с удовольствием изливала свои чувства на меня, девочку пяти-шести лет.

Обстановка у нас была до крайности простая: топчан, на котором мы с мамой спали вместе, стол и два стула. Мама уходила на работу, и я целыми днями сидела в этой комнатке одна, запертая на висячий замок. Моим единственным собеседником и компаньоном было радио.

В конце концов мама решила поменять нашу комнатушку на большую. Тогда мне было лет шесть, и мама взяла меня на смотрины. «Новая» комната также располагалась в коммунальной квартире, расположенной на главной улице города Саратова в полуподвальном помещении. В ней жила многодетная семья профессиональных нищих.

Когда мы с мамой вошли, то увидели узкую и длинную комнату без единого предмета. В дальнем углу, на полу, как зверята, дикие и грязные, прижавшись друг к другу и затравленно глядя на нас, лежали несколько детей. Кругом все имело серый оттенок: стены, пол, одежда, лица. И запах, запах застоявшейся грязи и вечной беды…

Они менялись с нами из-за доплаты, которую желали получить от нас. Скоро мы переехали, мама отмыла и обустроила наше новое жилище, и оно стало выглядеть вполне уютно. Здесь я встретила конец войны; последний запомнился мне очень мало. Помню только, что проснулась среди ночи — и дома, и на улице все кричат. Но я всегда была ужасной соней и тотчас же заснула снова.

В тот год, как и всегда летом, мама отправила меня с детским садом на дачу. Заведующей была сестра Долорес Ибаррури (очень популярной в те времена деятельницы испанского и международного коммунистического движения). Это была полная, немного смешная и добродушная дама со странным акцентом. Мы, дети, за все время видели ее два или три раза. Но как! Она, вальяжная, торжественная и полновесная, выходила из своего кабинета и объявляла: «Сегодна на обэд будут блынчики!» Последние слова ее обычно тонули в нашем дружном «Ура!»

Излишне говорить, что мы всегда были голодны. И блинчики были малюсенькие, и было их очень мало. Для утоления постоянного чувства голода между завтраком и обедом я бродила по окрестному лесу и ела все, что попадалось: сырые грибы, семена растений, стручки и цветы акации и все остальное.

Из тех времен вспоминается, что большим лакомством для нас, детей, были жмыхи, получаемые при производстве подсолнечного масла. Но и эта еда попадалась нам редко.

Когда мой сын был намного старше, чем я в те годы, я увидела  в руках моего папы кусок жмыха. Рыбаки готовили из этого продукта пахнущую приманку для рыбалки. Я сказала папе, что в память о моем военном детстве считаю жмыхи чрезвычайно вкусными. Он засмеялся и протянул мне кусок. Но ведь это невозможно было есть! Я тотчас же вернула ему жмых обратно.

А еще мы в те далекие голодные годы жевали смолу или, как мы ее называли, вар. В Саратове прямо на улице стояли огромные котлы, под которыми были разведены костры — асфальт тогда варили прямо на улице. Однажды я жевала и жевала  вар, а потом стала крутить кусочек в волосах. Смола запуталась у меня в голове. Волосы пришлось выстричь.

Уже к концу войны в Саратове началось строительство, которое осуществлялось руками пленных немцев. Мы, дети, боялись даже смотреть на пленных. Они казались нам монстрами. Чудилось, что вот сейчас у них вырастут рога, клыки, когти и они кинутся на меня. Если кто-то из них поднимал на меня взгляд, я в страхе убегала.

Как же меня удивил услышанный в то время рассказ о том, как одна женщина подошла к пленному и поделилась с ним хлебом. В те времена, когда хлеб был по карточкам и с очередью, этот поступок дорогого стоил. Так мы учились доброте.

Летом 1945 года, в последнее мое лето перед школой, я была на даче с детским садом. Помнится, тогда на репейнике созрели липкие колючки, и мы лепили из них разные фигурки. Эти колючки очень ценились у нас, и у меня была своя «заначка», спрятанная ото всех в потайном месте. И вот однажды с утра пораньше я старалась незаметно проскользнуть к своему тайнику и летела к нему сломя голову, не замечая ничего и никого.

Навстречу же мне идут и мешают какие-то люди. Я натыкаюсь на одного из них. Пытаюсь увернуться, это не удается — и я попадаю в плен какому-то военному. Хочу вырваться, но меня почему-то не выпускают. Неожиданно слышу мамин смех и ее голос. И тут я начинаю понимать: этот военный — мой папа. Что тут было! Эти репейники до сих пор лежат там, где я их спрятала, наверное, там выросла целая роща репейников.

Папа привез много необычных вещей. Больше всего я запомнила зубную пасту, которую увидела тогда впервые. В СССР зубная паста в свободной продаже появилась в семидесятые годы прошлого столетия, до этого мы пользовались зубным порошком.

Осенью этого же года я пошла в школу. В школе я была тихая и училась средненько. Учеба давалась мне трудно, особенно предмет, называемый чистописанием.

Писали чернилами при помощи перьевых ручек. Чернила должны быть фиолетовыми, в самом крайнем случае — синими. Черные чернила были признаком вольномыслия, написанное черными чернилами не было смысла представлять учителю: никто читать этого не будет. Красными чернилами писали только учителя.

Чернила наливались в чернильницу. Чаще всего это был просто пузырек. Сколько школьных трагедий произошло из-за пролитых чернил, сколько слез было, сколько испорченной одежды! И это в то время, когда и купить-то ничего нельзя, да и денег лишних у наших родителей не водилось.

Писали перьями, вставленными в ручку. Перо должно быть только одного типа, никаких альтернатив — только номер 98. Если задание написано другим пером, его читать не будут. Это чистописание ужасом врезалось в мою ребяческую память, и я вспоминаю его до сих пор.

С начала войны вплоть до 1947 года в стране была карточная система. Еще до школы я выполняла мамины поручения, ходила за продуктами и стояла в очередях. Однако мы все-таки оставались детьми и играли даже в очередях. Однажды я так заигралась, что не заметила, как у меня пропали и карточки, и деньги. То ли я их потеряла, то ли кто-то украл их у меня. И это произошло в начале месяца! Мама ругала меня и плакала. Как-то мы все-таки прожили этот месяц. Скорее всего, мама втридорога купила карточки на рынке.

Сейчас много пишут о погибших реликтовых приволжских ковыльных степях. Могу сказать, что я еще застала эти степи, и воспоминание о них хранится в моей памяти. Мы с мамой ездили на прогулку, за город. Я гуляла, играла в траве и собирала дымчато-серебристый ковыльный букет, который долго стоял потом в вазе. Белесый ковыль мерно колебался под ветром, и издали всю степь можно было принять за волнующееся море.

Фото: Леонид Лазарев/ФотоСоюз
Фото: Леонид Лазарев/ФотоСоюз

Запомнились еще несколько эпизодов. Наша семья уже жила в другом месте. На сей раз у нас стало две небольших комнаты, окна которых поднимались над землей приблизительно на один метр. Эта квартира также была коммунальной, с общей кухней и туалетом, а умывались принародно в кухне.

Однажды, когда папа был в командировке, я проснулась среди ночи от страшного маминого крика. Я даже не знала, что она может так кричать. К нам лез вор. Он тихонько, особым способом разрезал стекло в нашем низко расположенном окне. Мама услышала шум, начала кричать, и вор убежал.

На наши крики собрались соседи, вышли на улицу и увидели, что вор, сбегая, второпях бросил весь свой инвентарь. Сюда входили ведро с жидкой глиной, резак для стекла и еще какие-то приспособления. Вор не шел на «мокрое» дело и, чтобы не поднимать шума при резке стекла, смазал его жидкой глиной. В этом случае стекло можно удалить с меньшим шумом. У нашего вора что-то не заладилось, стекло зазвенело, и мама проснулась.

Постепенно все успокоились, мы кое-как закрыли окно и снова легли спать. Только утром мы с мамой заметили пропажу. Накануне мне купили цигейковую шубу. Это было выдающееся событие в жизни нашей семьи, думаю, что купили ее по каким-то особым каналам. Ничего подобного в магазинах и не бывало. Шубу не убрали в шкаф, она висела на видном месте, возле окна. Вор, убегая, все-таки не растерялся, а успел схватить самую дорогую в нашем доме вещь — мою новую, ни разу не надеванную шубу.

Как я уже писала, жизнь была скудная, а достаток семьи небольшой. Юристы в советские времена имели очень маленькие зарплаты, и мне во многом отказывали. Однажды у мамы в гостях была какая-то ее знакомая. Они беседовали о своих делах, а я играла в мячик. Он закатился далеко под кровать. Я полезла его доставать и вдруг в глубине увидела коробочку с резиновыми «воздушными шариками» — моей мечтой.

Меня не обескуражило, что по форме они были не круглыми, а длинными. Я радостно схватила их, побежала к маме, стала показывать их ей и упрекать в том, что она не дала мне эти «шарики». Однако мамина реакция была очень странной: она смутилась, покраснела и одновременно рассердилась на меня. Я так и не поняла, в чем дело.

После войны в Саратове было много инвалидов — без рук, на костылях. Но самое большое впечатление на меня производили полностью безногие мужчины. Они сидели на небольших самодельных деревянных тележках с колесами из подшипников и передвигались, отталкиваясь кусочками дерева от асфальта. Разумеется, ни о протезах, ни о инвалидных креслах тогда никто и не помышлял.

Недалеко от дома моей бабушки было что-то вроде небольшой толкучки, где продавали всякую мелочь: самодельные конфеты, семечки. Я же, как загипнотизированная, стояла возле безногого инвалида. У него был ящичек, разделенный на ячейки, в которых лежали билетики, сложенные как аптекарские порошки. Белый попугай с красивым хохолком вытягивал билетик счастья и отдавал покупателю. У меня не было денег, и я до сих пор не знаю, что было написано в этих билетиках.

Еще мне запомнилось, что в Саратове в летнюю жару лошадям на голову надевали очень симпатичные белые косыночки, отороченные красной каймой, как мама говорила, чтобы не перегрелись. А лошадей тогда было много: все грузы — и хлеб, и воду, и прочее — развозили на лошадях.

Перебирая в своей памяти события тех времен, я думаю, что присутствовала на спектакле театра, руководимого народным артистом СССР Соломоном Михайловичем Михоэлсом. Это было приблизительно в 1946 или 1947 году, незадолго до его трагической смерти.

Мой дядя, как мне сейчас видится, был кагэбэшником. Я помню, что мои родители и дядя Петя очень долго шептались, а потом сказали мне, что, если я буду хорошо вести себя и не задавать лишних вопросов, берут меня в театр. Театр я любила, обрадовалась и пообещала все, что от меня хотели.

Мы сидели во втором ряду. У меня такое впечатление, что два первых ряда занимали люди, хорошо знакомые папе и дяде. Теперь я сказала бы, что такие же кагэбэшники, как мой дядя Петя. Спектакль шел на непонятном мне языке. Главный герой был немолод и очень некрасив. Первые два ряда сидели чинно и молчаливо, не реагировали и не аплодировали.

Теперь мне кажется, что представляли «Тевье-Молочника» и главную роль играл сам Михоэлс. Мне, семилетней девочке, было чрезвычайно удивительно, что за моей спиной были зрители, которые понимали, о чем идет речь, реагировали на происходящее на сцене, смеялись, плакали и горячо аплодировали.

Мне все время хотелось обернуться и посмотреть, что это за люди. Но оборачиваться мне запретили — приказали сидеть тихо и молчать. Сзади же многие плакали.