Фото: Аnzenberger/Fotodom
Фото: Аnzenberger/Fotodom

— Убийственная красота, — Патрикей любуется на себя в зеркало. Нижние его конечности обтянуты красными лосинами, заправленными в сапожки. Остальное тельце голенькое, бледный животик пульсирует, сосочки трепетно морщатся. На голове фальшивыми камушками поблёскивает корона. Позу он принял балетную, добавив к ней непонятно где подсмотренный, боюсь, врожденный, вульгарный изгиб.

— Ну? — снисходит до меня Патрикей, отставив ручку с пласмассовым перстеньком на безымянном.

Не прошло и получаса, как он забежал мне за спину, проникнув в открытую дверь, и не успел я обернуться, как услышал звук — удар по клетке. Его мать тоже не глухая, отправила мне нежную улыбку, полную извинений и раскаяния за сына. Я эту улыбку принял, как и торопливый поцелуй, которым она наградила мою левую щеку. Левша, все время слева чмокает. Приложила ко мне губы, как промокашку к незначительной факсимиле прикладывали в пору чернил и перьев, а сама была уже не здесь, мысленно скакала вниз по ступенькам, не дождавшись лифта, и рулила нетерпеливо навстречу предсказуемым, многократно пережитым, но не менее от того желанным удовольствиям субботней ночи.

Заперев дверь, я шагнул в одну из двух комнат моего необширного жилища, в ту, где Патрикей колотил по клетке.

— Не надо пугать его, он живой. Вот если бы ты сидел в комнате, а по стенам бил какой-нибудь великан? — взял его за руку и повел подальше от клетки, от забившегося в угол, моргающего длинными усами, представителя животного царства, шиншиллового семейства, серого меховика Кузи.

Напоследок Патрикей треснул по клетке ещё раз, оглянувшись с неутоленным волнением, с грустью, свойственной увлеченному трибунальному стрелку, когда уже подготовил под себя очередного приговоренного, а тебя снимают с вахты и твоего агнца выпадает прикончить сменщику.

Мягкие волосики на холке Патрикея приятно скользнули под моей ладонью. Подзатыльник получился в меру крепкий, убедительный, без увечий. Захныкал. Знал бы, как я себя сдерживаю, чтобы не свернуть его тонкую шейку с позвоночной оси, радовался бы. Маленький мерзавец проделывает с клеткой одно и то же, каждый свой ко мне визит. И что его привлекает в этих ударах? Моё волнение, ужас Кузи или звук десятков накрест спаянных железных соломин?

Она приводит сына ко мне, когда не с кем оставить. Он играет с куклами и наряжается девочкой. Месяц как исполнилось девять. Как быть с мальчишкой, который ни за что не соглашается в холода поддевать под джинсики обычные колготки, только лосины, да и те либо красные, либо других кабарешных цветов. Ладно бы только в холода, в теплое время он тоже носит только лосины, уже без всяких джинсиков. И как он умудрился корону отыскать. Я же ее спрятал глубоко в шкаф. Весь в мать, привычка рыться в чужих вещах. И вот он, быстро забыв о подзатыльнике, красуется передо мной в красных лосинах, сапожках и короне и едва не протягивает ручку для поцелуя.

– Ты очень хорош собой. Тебя ждет какао.

Заинтересовался. Скинул корону, торопится на кухню. Корона от падения разломалась. Пластмасса. Я поднял половинки, убрал подальше, иду следом за Патрикеем. Пороть его надо. Доктора говорят, при порке выделяются эндорфины.

– Салфетку.

Салфетки трубочкой торчат из вазы на расстоянии руки. Ему лень тянуться. Делаю вид, что не слышу, нахожу себе занятие – перебираю вилки, вглядываюсь, вдруг что новое в этих вилках разгляжу. Начинает громко хлюпать, брызгаться, утираться локтем, все время косясь на меня. Утрется и глянет. А рядом на столе куколка сидит, которую он с собой притащил. Вся из себя фифа. Небось, хочет стать таким, как эта куколка. Точнее такой.

Немного тревожусь за его будущее. Что если, когда он вырастет, примут закон, предусматривающий для физлиц за красные лосины посажение на кол при большом стечении мирян в немарком и практичном. И законодатели с исполнителями будут очень возбуждены. Созерцая казнь того, кто позволил себе запретное, непременно испытываешь возбуждение. Они в себе каленым железом, а этот позволяет. И от воплей его они будут спускать в недра своих балахонов, в поддетые под десять рейтуз красные лосины, которые и сами тайно натягивают, стыдясь только одного, высшего, свидетеля, которого к счастью не существует. А как еще словить это изысканное, непроизвольное наслаждение, как ни искорененяя в других то, что самому не дает покоя.

Начавкавшись досыта, он, не подозревая о своем отнюдь не безмятежном будущем, спрыгнет со стула и убежит, крутя красной попкой, в комнату, где я поставил для него мультики. К шуму колонок скоро прибавится треск моторчика. Машинка на дистанционном управлении, карябая углы, проедет по моей ноге, за ней с воплем и топаньем пробежит и сам Патрикей. Его фаворитка с телом из ударопрочной термопластической смолы подскакивает на водительском сиденье.

От беготни и бутербродного масла, опять забыл, масло ему ни в коем случае, моего малолетнего гостя вырвет. Его выворачивает на кошачий манер, плюх и все. Никаких стенаний, изрыганий, испарины на лбу. Оклемается быстро и возьмется за взаправду летающий маленький вертолет, который тут же запутается в люстре, вырвав очередные, основательно, после покупки вертолета поредевшие, висюльки. Что и говорить, я не из тех, от кого остаётся антиквариат. За люстру отругаю, хапну куколку, оказавшуюся в поле зрения, пригрожу отобрать её до завтра. Или хрумкнуть совсем ее тельце, проверить ударопрочность. Поднимет вопль, схватит вертолет, швырнет о пол, потребует к маме, скажу, что мама только завтра, но куколку верну. Выхватит, бросится с ней, несколько картинно, на белую кроватку и заревет, словно княжна, которую насильно выдали замуж. Пережду острую фазу и предложу в кино, чем снищу прощение. Настроение у него меняется, как дым при переменчивом ветре. Даже продемонстрирует недавно освоенный навык – растянется на шпагате.

Шпагат. Он бы еще с лентами станцевал. С таким сыночком наследников не дождешься. И во что она его превратила.

Из сеансов для детей будет только фильм, который он уже видел с мамой и потому станет бурчать, но к концу показа увлечётся зрелищем настолько, что описается. В машине у меня припасены сменные трусики и лосины. Сиреневые. Переоденемся. Зайдем в его любимое место – один раз платишь и ешь, сколько влезет.  Влезает в него много. Давно сыт, а жрет. Любит профитроли. Нагребет целую гору. Ему нельзя, но я позволяю, чтобы избежать криков со слезами. На нас и так поглядывают, особенно на лосины. Ест он эти профитроли брезгливо, с желанием и одновременным отвращением. С профитролями у него, как у взрослых со шлюхами.

На обратном пути обязательно блеванет на заднем сидении. Переел и укачивает. Я наготове, пакеты в боковом кармане дверцы. Когда подъедем к дому, обязательно забуду в салоне испачканные трусики. Машина забита детскими вещами. Иногда фантазирую, что подумает полицейский, который однажды решит обыскать мое средство передвижения.

Дома мы почистим зубы и я подоткну одеяло ему под пяточки. Боится, что если ножки торчат наружу, то обязательно кто-нибудь ночью дотронется холодными пальцами. Не успею выйти из комнаты, он уже будет спать и ночник станет ласкать тусклыми пятнами белую кроватку. В его летах я заглядывался в витрине на большущую белую кровать, пришло время – купил сыну похожую.

Проснется рано, разбудит, потребует завтрак. Когда подам, заявит, что мама дает другое, вкуснее. Скажу, у мамы свои порядки, у меня свои. Надуется. Затушу трагедию разрешением погонять конфискованный накануне вертолет. Но только на улице, после выполнения домашнего задания. Нехотя докажем теорему, помусолим стишок, коряво раскрасим карту перемещений Чингизхана. Потом во двор. Сморщит носик – свежая краска. Подновленные, местами примятые, с подмазанными трещинами, куличи бомбоубежищных вентиляций с решетчатыми иллюминаторами. Веники деревьев в зелёных клоках. Вчера ещё были коряги, а сегодня так и дымятся листвой. Колтуны вороньих гнезд со дня на день утонут в распускающихся кронах и вертолет станет тяжелее оттуда выковыривать. Раньше я хотел волосы в такой вот ярко-зеленый покрасить. А теперь расхотел, да и волосы уже не те.

Мама вернется вечером с опозданием. Таинственная, едва заметно растрепанная, улыбающаяся и хмурящаяся минувшей ночи, набухшая желанием рассказать. Сыпанет на щечки сына горстку поцелуев, а сама будет не здесь, а где-то в прошлом и в будущем одновременно, но не с нами. И я проткну пузырь ее желания вопросом: «Ну как?» и на меня хлынут потоки волнений, счастья, а как ты думаешь, когда мужчина такое говорит, это серьезно? Я стану выслушивать, не перебивая, ей не нужны ответы, не для того спрашивала.  После первой волны исповедания спросит попить, предложу чаю, нет, только коньяк, потому что завтра на работу вставать. Разолью, усядемся. Как он себя вел? Не хулиганил? Не тошнило? Опять наряжался? Начнет охать, как бедный мальчик будет жить с такими особенностями и как она иногда думает страшное, хоть ей стыдно, она даже в церковь ходит, Матроне свечки ставила, у экстрасенса была, но всё-равно нет-нет да юркнет в голове, что лучше бы он тогда, в полгода, от ангины умер.

А недавно, разве она мне не рассказывала? Нет? Так вот, он в дневнике две оценки подделал за четверть. Четверки вместо трояков нарисовал, по русскому и математике. И так аккуратно исправил, ни за что не заметишь. Как будто классная своей рукой писала. Пришлось его всех куколок лишить до каникул. Кроме одной. Сказал, если всех заберёт, то он не знает, что сделает.

Да, думаю, недооценивал я Патрикея, с его талантами одним посажением на кол дело не обойдется. У парня наклонности разветвленные. А она закурит, глотнет и вслух придет к выводу, что надо было аборт делать. Посмотрю на нее выразительно. Он же за стеной, все слышит. И вообще хватит пить, прав лишат. А Патрикей в соседней комнате притихнет перед мультиками, будет смотреть так внимательно, как только можно, целиком вникая в экран, чтобы только он и экран, а лучше один экран. А я возьмусь рассуждать, что склонность к подделке документов дело временное, мало ли что в детстве случается. Если уж серьезно увлечется, тогда надо меры принимать. Да и то, может, этот его неожиданно раскрывшийся талант позволит ей достойно провести старость.

И она выкурит еще две, улыбнется, саму себя этой улыбкой развеселя, расскажет про хорошее. Как взяла кредит, три миллиона. Патрикею на учение в частной школе, где его дразнят вроде меньше, чем в государственной. Чтобы кружок танцев оплачивать и художественной гимнастики...

Ему только художественной гимнастики не хватает. Сегодня шпагат, а что завтра. Подумать страшно. Но не перебиваю.  

...Себе машину взяла, годовалую. Патрикея возить. И чтобы мужики уважали. А на сдачу железную дверь поставила. Сделала три выплаты и больше не собирается. Коллекторов из-за железной двери на три буквы посылает. У мамаши престарелой, правда, недавно приступ случился от нервов, но ничего, прорвемся. Кредиты только дураки отдают. Истории про честный труд у нас неуместны. Тут хоть всю жизнь паши, как бобик, ничего не напашешь. Или государство всей своей тушей навалится, задушит и достанет из самой глотки или какие-нибудь отдельные псы из его, государства, бесчисленной своры. А кто не понимает, пусть горбатится, только не она.

И дышит в меня дымом запальчиво, ждет, осуждать начну, сомневаться, охать, учить. А мне ее так жалко, что и сказать нечего. И подругу ее, и Патрикея, который, подделывая оценки, совершает то же самое, что она с кредитом, а она этого не понимает и наказывает. И прочих всех тоже жалко. Столько всего хочется, а шансов ноль. Ей на сына и вправду взять негде. Можно было бы без машины обойтись, но чары потребления её заморочили. Или замуж или воровать. А выгодно замуж у нее шансы нулевые. Возраст не тот уже, сосок полуголых на улице пруд-пруди.

И вот она отражает атаки коллекторов, следом за которыми явятся приставы. Могут арестовать квартирку ее мамаши, где она с Патрикеем проживает. Покалечить в темном подъезде. Посадить. Лишить родительских прав. Смотрю на нее через стол, где она в глубине дымных облаков, расположена, и думаю, какая она красивая. И все эти приставы и неплательщики. Только бы очистить их от телесной, человечьей, шелухи. От их испуга, несоразмерных желаний, наивных целей, мечтаний, хвастовства, страха быть недостаточно успешным. Они бы тоже непременно очень красивыми оказались. Как цветочки в весеннем лесу. Но повсюду успех. Бросай колоться и успех, купи и успех, женись и успех, роди и успех. Бежим, ковыляем, ползем, преодолевая все эти десять, семь, пять шагов к успеху, который, как мираж, всегда недостижим. И если шелуха эта осыплется, то останутся жалкие, помятые люди. Слабые, не стыдящиеся своей нелепости.

Перебрав умом все эти высокие, трогательные, слезливые кухонные мудрости, я утрачу жалость и приду к выводу, что каждый получает по заслугам и в общем и целом меня просто развезло, уже поздно, пора спать и какая, вообще, разница. Моя же собеседница, вконец разморенная коньяком, минушей ночью и долгожданным потеплением, внезапно шатнется вокруг стола, как пассажиры морского судна вдоль борта шатаются, и бухнется мне на колени. Повернет свой гибкий стан, примется целовать сначала мою руку, потом мои губы. Станет хрипло шептать, что ночью думала обо мне, когда была с ним, и два раза кончила со мной, а не с ним, и что никак не припомнит почему у нас тогда, давно, не сложилось и давай попробуем снова.

Мне не придется ни принимать ее ласки, ни отвергать, сама спохватится, скажет, что я ее не люблю. Тут она права. Глянет на стрелки и цифры, всполошится, завтра в школу, закурит последнюю, спросит, как вообще, передаст привет, сделает лицом понимание, после двух затяжек вдавит в пепельницу, сгребет сонного Патрикея и я останусь один. Только клетка будет дрожать иногда от Кузиных прыжков. Представители семейства шиншилловых по ночам активны. Посмотрю календарь. Завтра после обеда Еремей, у них совместный психологический тренинг, а бабушка слегла. Во вторник встречаю у школы Луку, у матери допоздна работа. Среда – Марк Аврелий, четверг – Матфей, пятница – Ферапонт с Евдокией, выходные – Агриппина.

Еремей полезет на шкаф, отвлеку фокусами, разучил по самоучителю. Лука станет кидать в меня буквами магнитного алфавита, когда я буду штудировать с ним азбуку. До выходных надо склеить корону, чтоб Агриппина смогла нарядиться феей и сломать ее по прежнему разлому, когда на фею нападёт дракон. Перед сном непременно дать ей пилюли. В прошлый раз забыл, мать нас отругала.

Знакомые приводят ко мне своих обременительных детей. Я хорош. Смирный, без вредных привычек, есть детская, игрушек полно. Мой сын шесть лет как в могиле. Компактный гробик, белый воротничок, черные сандалики. Летом хоронили, зимой бы ботиночки надели. А ноготки у него сиреневые были, замерз, хоть и жара стояла. Осталась мебель, обои с кроликами и представитель семейства шиншилловых. Потом я жену застал, ножом кроликов со стен соскребала. Я хотел мебель переломать и во дворе возле контейнера сложить, но она не позволила. Лечилась. Теперь где-то в мире. Этот город больше видеть не может. Живет в чужих странах, потому что не понимает о чем люди вокруг говорят. Едва начнет местный язык разбирать, в другое государство перебирается. У нее семья сплошь долгожители и к языкам способность, не знаю, что будет, когда страны закончатся. Может быть, вернется. Жду.

Детсткую я сохранил. Держал запертой, а потом одноклассник попросил за мелким присмотреть, совсем край, со своей поцапался, она в Египет, а ему позарез в ночное надо, оставить не с кем. Я согласился, детскую откупорил. Следом давняя моя, Патрикеевская маман, пронюхала, за ней другие узнали и прорвало. И все несут, живу, как настоящий русский учитель-воспитатель – подаянием. Хорошо, я не баба, а то бы сплошной шоколад и цветы. Бутылки сразу пресек. Или налом или по любви. Тут у меня скорее со шлюхами сходство. Ну, если уж какой-нибудь хозяюшке приспичит пирожками собственной лепки угостить, принимаю.  

Дети мне особо не нравятся и это им самим по вкусу. Не сюсюкаю, не занудствую, как многие взрослые, которые из зависти к беззаботной поре состаривают детей, трамбуют жизненным опытом, опаивают страхом разочарований. Я идеальная нянька, ведь дети, как женщины, не отлипают, если не цацкаться. Наверное, в этом секрет. Желающих столько, что приходится расписание составлять, некоторым вынужден отказывать.

Среди моих подопечных в основном мальчишки. Теперь много мальчишек. Говорят, такая мужская концентрация перед войной складывается. Но и девочек приводят. Сначала осторожничали, думали, может, я извращенец. Но мне без разницы, у меня на несовершеннолетних не стоит. Теперь мамаши мне доверяют, иногда даже бабки внучков приводят, которых им молодые сбагрили. Посредницами выступают. А сами в Консерваторию или на танцы для тех кому за.

Инцеденты редки. А если точно, то лишь однажды неприятность приключилась. Пантелеймон катался на саночках и перекувырнулся физиономией на ледышку. И язычок себе прикусил существенно. Произошло это, что называется, не в мою смену, а под мамашиным присмотром. И мамаша то ли уже по привычке, к тому моменту успевшей сложиться, то ли по другой какой неведомой причине, позвонила почему-то не в «скорую», а мне и голосом совершенно изменившимся стала умолять. Я набрал знакомого хирурга, отца одной из моих, первоклассницы Зоечки, тот вошел в положение и наказал незамедлительно везти к нему в клинику. Я тотчас сообщил взволнованной родительнице координаты и пароли, и скоро, признаюсь, забыл об этом деле, но спустя неделю, когда наступил день Пантелеймона, в который я должен был его опекать, пока мама побудет в зале, салоне и ещё где-то, откуда она всегда является то радостная, то понурая, так вот, в урочный день Пантелеймона ко мне не привезли и сигнала никакого не подали. Коря себя за черствость и забывчивость, я связался с его матушкой и получил ответ весьма прохладный. Оказалось, что врач, мною порекомендованный, чем-то ей, матери, не угодил, то есть, язычок Понтюше сшили, как был, еще шепелявит, но обещают, что скоро швы снимут и только воспоминания останутся, и вроде без осложнений, но как-то вот ей, матушке, не по вкусу пришлась клиника. И разговаривали с ней вроде нормально, но как-то не так, как хотелось бы, в другой клинике за эти деньги прыгали бы, как цирковые. А взяли не то что бы много, но она потом узнавала и нашла место подешевле, и стул ей где-то там во время не подали. В процессе разговора дама все больше входила в состояние разгневанное, и даже оскроблённое и под конец сообщила, что больше Пантелеймона ко мне не приведет.

Попрощавшись с ней я обнаружил в себе мысль – мне было совершенно безразлично приводят ко мне Пантелеймона или нет. И не потому, что он мне был не симпатичен, очень даже симпатичен, милый, смышленый мальчик, даже мудрый какой-то, умеющий своим детстким инстинктом противостоять примеру матери, тиражной патрицианки с журнальными лицом, телом и помыслами, подбирающей труху за мужем, грызущим бюджет вверенного ведомства. И чем больше я понимал, сколь мальчик славный, тем сильнее радовался, что нисколько не переживаю от того, что больше его не увижу. А если какая-нибудь мамаша снова спросит меня о помощи, я снова помогу хоть и наживу себе, возможно, таким образом нового неприятеля. Невольная моя воспитательская стезя выработала во мне свойство – каждому даю возможность раскрыться.

Ребенком я услышал, мужик должен в жизни три вещи сделать: дерево посадить, дом построить и сына вырастить. Тогда я подумал, это просто. Так и оказалось, только у меня дело дальше пошло. Деревьев я посадил много, но в один год напутал с удобрениями и корни сгубил. Дом построил, только супруга губернатора вместо нашей деревни захотела башни. Губера сняли, супруга скукожилась, но сад, где мы строились теперь украшен фундаментом, присыпанным угольками. И еще нескольких пожгли, кто ближе к краю. Деревья, которые после моей подкормки оклемались, пожар опалил. Впрочем, одна слива живая. Угольки заростают, ветки зеленеют. А потом сын. Оказалось, здоровье на самом деле не купишь, даже маленькое, детское.

Потеряв все, во что вложил счастливые годы, к чему был прикован всем сердцем, в чем видел всего себя, в чем все, что во мне было человеческого воплощал, амбиции, ум, веру, любовь, только получив эту привику концентрированного обретения и утрат, я не понял даже, а всем собою ощутил, что это и есть самое главное, с чем нельзя справиться, а можно только принять, что неминуемо приближается, что каждому предстоит.

А родители все теперь думают, что безопаснее, чем со мной их малышам нигде не будет, в одну воронку два раза не падает.

Оставшись один, почешу Кузю за ухом, лягу и стану засыпать.

Мой бы сейчас был на год старше Патрикея. Каким бы он вырос? Надевал бы девчачие лосины? Играл бы с куколками? Подделывал бы оценки в дневнике? Исповедовался бы я какой-нибудь коньячной подруге у неё на кухне, что лучше бы он умер?

В его неслучившемся возрасте одноклассник толкнул меня на переменке. Я стукнулся об угол музыкального проигрывателя и на пол упал передний зуб. Вернувшись домой из больницы, задвинувшись в ванной на шпингалетик, я посмотрел в зеркало и отвернулся. А потом долго еще смотрел и думал, как теперь жить. Прошел день, второй, я привык к дразнилкам, интересу и даже зависти приятелей и немного взгрустнул, когда доктор заполнил пустоту  искуственным резцом, не отличить. Время покрыло тот случай туманом, одно помню отчетливо – когда я увидел в зеркало, что зуба нет, сразу понял, смерть. И ничего, живу с тех пор мертвым, здоровье не беспокоит. Спустя годы тот одноклассник сынка своего, Марка Аврелия, мне подсунул под присмотр, с чего и началось моё нынешнее занятие.

Завтра новая неделя. С Еремеем пойдём к пруду кидать камешки. Его мамаша снова сунет мне благодарность – запеченое куриное тело в фольге. И чувственно спросит, не надо ли чего еще.

С Лукой остановились на двадцать первой странице. Он уже научился выводить свои буквы, мамины и мои. Его отец опять загулял, мать станет плакаться, выслушаю.

Тезка императора на прогулке вооружается палкой и колотит что есть мочи по молодым, недавно высаженным в парке деревцам, будто они враги ему, которых следует сломать, лишить лиственного покрова и ветвей.

С Матфеем играем в цвета, ищем в окружающих предметах желтый, потом красный, потом белый.  

Евдокия картавит, рычим по словарю. Заставить ее трудно, приходится идти на уступки, позволять делать то, что не позволяют дома – сжигать кукольный домик. Каждый раз Дуся является с новым кукольным домиком и каждый раз, в обмен на упражнения по исправлению речи, набивает домик бумагой и спичками и запаливает на балконе. Соседи принюхиваются и грозят пожарными, успокаиваю. Малышке нравится вдыхать вонючий дым и смотреть, как из окошек и дверцы вырывается пламя, как пластмассовая крыша вздувается и оседает, превращая все строение в пузырящийся блинчик.

У брата поджигательницы, Феропонта, иная страсть – анатомия. Пока мы с Дусей читаем подряд слова начинающиеся на «Р», он внимательно изучает медицинскую энциклопедию, а потом потрошит сестринских пупсов. С ее разрешения и под моим присмотром, разумеется. Ножи у меня наточены хорошо.

Феропонт уснет первым, а Евдокия расскажет мне сказку про деда и его дочь Жучку, которая родила славненького сынишку. Вырубимся оба, я на стуле, она в кроватке, когда Жучка поведет сынишку в цирк.  

Родители близнецов часто в разъездах, а бабушку больше интересует крепость напитков в стакане, чем судьба исчезающих после визитов ко мне домиков и пупсов.  

В моем роду я последний, мне никогда не фотографироваться с кульком младенца на руках, моя ручища и его ручонка, все эти черно-белые нежности мне недоступны. Мне не суждено узнавать собственные черты в маленьком личике, умиляться семейным, повторённым в родном малыше, повадкам. Но детей у меня целое стадо. Когда-нибудь они обзаведутся потомством и поволокут меня к каждому очередному крестным. Те подрастут и все это будет меня тормошить, поздравлять с датами, верещать поблизости. Непременно найдутся какие-нибудь особенно ласковые и внимательные претенденты на состояние мое, две комнаты и пепелище, не пропадать же. Впрочем, ничего дурного в этом нет. Надо будет ближе к делу ответственно распорядиться, заверить нотариально. С согласия жены. У нас все совместное. Мне только зуб вставной принадлежит. Левая двойка, что вместо выбитой одноклассником вставили. Все меняется, только она крепка и блестит эмалью идентичной натуральной, как в первый день. Завещаю кому-нибудь небрезгливому.

После близнецов Агриппина, потом Патрикей... и кто её надоумил так сына назвать. Да и остальные тоже, что ни имя, или Евангелие или летопись...

Выбитый зуб я долго хранил в коробке, а потом потерял...

Перевернусь на другой бок, ногу отлежал, подростковая белая кроватка коротковата...

Кто там после Патрикея...