Пангея
Предисловие Алены Долецкой
Универсальный солдат
Перед вами одна из сорока двух новелл восьмисотстраничного романа писателя Марии Голованивской. Говорят, с толстыми книжками в мир приходят отвязные писатели, которые хотят по полной программе занять время родственников и друзей. Решать вам. Мне понравилось.
А вот саму «отвязную» Марию Голованивскую мне посчастливилось знать лет эдак пятнадцать-двадцать.
Про друга писать непросто, но, если отстраниться от неизбежных соплей восхищения, наш автор – персонаж во многих отношениях неординарный. Она – универсальный солдат, который при этом нарушает все правила военной дисциплины, с радостью и залихватским гусарством достигая своих целей.
Она консультирует крупных политиков, куда-то все время летает, никогда не откровенничает на эти темы, и я всякий раз успокаиваю себя мыслью, что ее почином не случилась какая-нибудь дурацкая революция. В перерывах между или в дополнение к политической стряпне профессор, доктор филологических наук Мария Константиновна читает лекции в МГУ и завораживает студентов темами типа «Синтаксис территории» или «Основы европейского мировоззрения».
Ночью Маша Г. может без повода кинуть на имейл свое новое стихотворение и с напором юного пламенного Лермонтова приписать: «Скажи как? Как тебе? Скажи немедленно». «Немедленно» Маша – как правило, прямо с порога – хочет всего. Это может быть немедленно чашка кофе или ни в коем случае не кофе, а наоборот, чай. И немедленно «твои блинчики без дрожжей». И немедленно обсудить Х. И немедленно сесть на партию скрабла или китайской стратегической игры го.
У меня до сих пор не укладывается в голове, как этот яркий, требовательный, образованный, часто несуразно разбросанный и вечно куда-то несущийся персонаж мог планомерно четыре года прописывать, проживать и прорисовывать (да-да, на огромных листах была расписана вся «семейка» Пангеи с годами, веками, месяцами и сложными кровными узами героев) этот исполинский роман.
«Пангея» – столь же пестрая книга, сколь пестра ее автор. И вот что поразительно. Да, профессор МГУ с портфельчиком, но полностью лишенный скучного академизма. Сидим мы как-то, играем в скрабл, и тут Мария кричит: «Всё!!! Я победила! Все фишки выставлены, у меня пятьдесят сверху, и вот мое последнее слово», – гордо выкладывая на доску слово «зоря». «Вообще-то “заря“ пишется через “а“, Маш», – говорят игроки. «Этого не может быть!!!» – кричит профессор и с хохотом сдается после предъявленного словаря.
Да, политконсультант очень важных госмужей, но у нее никогда не увидишь известных бегающих глазок и потираний ручек от жирных гонораров. Да, капризный и требовательный друг, но способный с феноменальной легкостью, щедростью и добротой просидеть с тобой всю ночь напролет, разруливая тупиковую ситуацию, в которую ты влип.
Как-то давно у меня приключилась буквально криминально-личная трагедия с наездами одного злобного полубезумного персонажа, с угрозами «раздеть догола во всех смыслах и потом лишить жизни», с поливанием грязью в прессе, короче – с позором на весь свет. Приезжает Голова (это домашнее прозвище МГ, а мое – Крот) и говорит: «Крот, у тебя от ужаса уже уши просвечивают. Ты исчезаешь на глазах. Что происходит?!» А я ей, мол, сил нет, я не воин, жизнь пропала, букируем место на кладбище и т. д. Голова (немедленно потребовав горячего супчика и картофельного пюре) за час разложила мою необычайно запутанную ситуацию в виде американского комикса или, точнее, в виде вудиалленовского фильма и закончила: «Ну, а если убьет он тебя в темном переулке, какова будет героическая смерть! А туфель и нарядов у тебя хватит на самую что ни на есть пышность!» И ведь была права. Смеялись всю ночь, а наутро я была в отличном настроении, с ясной головой и все победила.
Про свою «Пангею» Мария Голованивская говорит, что ее можно всю целиком, одним чохом, не глотать. Можно почитать пару новелл и отложить, а потом снова вернуться. Так что победим всем миром восемьсот страниц нового романа Марии Голованивской.
— Алена Долецкая
Григорий и Агата
Он бежал мимо ее подъезда с нелепой крашенной в красный дверью сначала маленьким к остановке, чтобы доехать до школы. Потом, уже подросший, чтобы с этой остановки доехать до школы, до кино, до метро со светящейся алым буквой «М», которое везло в центр города. Потом, совсем уже выросший, худой, длинноногий, он бежал все тем же маршрутом и непременно мимо ее подъезда – именно так пролегал путь.
В школу она выходила позже, ее подвозили на машине, и поэтому утром они никогда не сталкивались. Встречались иногда во второй половине дня: она выходила в ярком платье или ярком шарфе с помпонами зачем-то, куда-то, а он проходил мимо, как будто случайно, и всегда, даже когда она уже вышла замуж за себе подобного, себе равного, он всегда останавливался у подъезда с надеждой поговорить, что-то успеть сказать за краткий миг, который обычно длится случайная встреча.
Вот и сейчас она вышла с ядовито-розовой коляской, где лежала ее новорожденная девочка, и он осторожным шепотом успел произнести:
– Какая прекрасная… Как назвали?
– Маша…
И опять сейчас, и снова сейчас он бежит к облезлой остановке, и она снова выходит за руку с уже окрепшей Машей, и он спешит что-то сказать, доставая из кармана милый подарок, перевязанный алой лентой по несуществующему поводу, так это было уже много раз в примерно такой же день:
– Это тебе. Маленький подарок. У тебя же вчера был день ангела…
– Вчера? Как это день ангела? Опять дорогущий? – с деланным раздражением, изумлением, но точно без радости говорила она. – Откуда ты их берешь? Я не приму. Что я скажу мужу?
– Что подарила подруга. Возьми… Пожалуйста, возьми…
Он, тогда еще маленький, а потом подросший, а потом уже выросший, все готовил для нее какое-то волшебное слово, даже не с целью завоевать ее – это было бы бессмысленным замыслом для него, сына туалетной уборщицы. Он был сущая дрянь, красная тряпка для ее самодовольных родителей и напыщенных подруг. Но их же столкнул прямой, как рельса, проспект. Он же объединил их одной прямой! Это был все-таки аргумент. Это слово, точнее, эти слова теснили ему грудь, ему – маленькому, подросшему, большому. Ставшему черным, коричневым, красным, пускай не по цвету одежды, но по убеждениям.
Около ее парадного, по дороге к автобусной остановке, в этой главнейшей для него системе координат, он всегда зависал, чувствуя болезненный внутренний сбой, и она выходила на этот сбой – когда-то с подругами в кино, а теперь с растущей как на дрожжах Машечкой, отмеряющей и его дни, наполненные вечерней учебой, беготней по приработкам, маминым поручениям – купить дешевой еды, выбросить всегда такой огорчительный для нее мусор. «Ну что они накручивают столько бумаги? – сетовала она. – Не жалеют леса, сил наших не жалеют, ничего не жалеют».
– Я старая, я никому не нужна, – часто говорила его мать, всхлипывая, – старушка я.
– Ну что ты, мама, – успокаивал он ее. – Погоди, будешь еще внуков нянчить.
– Да какие внуки, Гриш, твоя-то зазноба, Ленка, уже родила, а на других ты и не смотришь. Когда Агате своей деньги понесешь?
Гриша, при всей своей простоте, сложно относился к Агате. Вот вчера она тоже все говорила, когда он пришел отдать ей ее оплаченные счета за квартиру:
– Старость, Гришенька, никому не нужна, ни тому, кто стар, ни тому, кто рядом.
– Это вы-то старая, Агата Викторовна? Да я такой настоящей красавицы, как вы, и не видал никогда. У меня ни на одной работе такой нет.
– Просила же тебя – без отчества, – одернула его Агата. – Не барыня я тебе, да и ты мне не прислуга.
Агата и вправду красовалась, носила дорогие украшения, шелка, мех. Дом ее всем напоминал домик Мальвины: розовые диваны, шторы, мягкие розовые ковры, накидки с павлинами, розовые чашечки с золотой каймой.
– Не прижила вот деток, – уже в сотый раз за последний месяц сетовала Агата. – Некому будет пресловутый стакан воды подать.
В этот раз Григорий вспоминал, как Леночкина Маша в их последнюю встречу на улице не давала им сказать друг другу ни слова. Она перебивала его, дергала мать за руку, тараторила сама, не закрывая рта. Ее маленькое личико было злым, оно кривлялось, передразнивало их, взрослых, все время что-то требовало:
– Мама, а ты прогони его, это чужой дядя. Уходи, слышишь! Пошел, пошел!
– Почему она так ведет себя? – спросил Григорий. – Я ей очень не нравлюсь?
– Да нет, она просто предъявляет свои права на меня, – вздохнула Леночка. – Показывает, что я принадлежу ей.
– Ну пошли же, пошли, – истошно вопила Маша. – Пошли, а то я папе скажу!
Он хотел треснуть ее тогда с размаху, и этот воображаемый момент, как он разбивает вдребезги в кровь эту злую девочку, все время возвращался к нему. Он вернулся к нему и теперь, когда Агата говорила о старости и о неслучившихся детях.
– Это, может, и хорошо, Агата, что нет детей. Они, знаете, бывают очень злые. Я сам принесу вам стакан воды.
Агата жила тем, что давала деньги под проценты, и вокруг нее было много разных молодых людей. Были, конечно, и знакомые знакомых, то есть люди с рекомендациями, от которых можно было не ждать опасностей невозврата. Но таким клиентам заламывать особо высокие проценты было не с руки. Именно поэтому она и соблазнилась, так сказать, на молодую поросль, которым она давала небольшие суммы, но втридорога. И они, эти молодые люди, эта, как она выражалась, поросль, всегда брали не задумываясь, потому что у них обычно была острая нужда, вызванная необузданностью их чувств и желаний. «А умеет ли молодость рассуждать?» – любила восклицать Агата, складывая губки сердечком, напомаженным алым. «Да нет же! – сама себе отвечала она. – Хотенье рубль не сбережет, вот помянешь потом мое слово!» Но он, Гришка, конечно, ничего такого не поминал. Именно по такой причине он попал к ней однажды: ему нужны были деньги на очередной подарок Елене в связи с ее блистательным окончанием исторического факультета, а до получки оставалось еще больше недели.
Он пришел подготовленный, с ксероксом паспорта, написал под диктовку расписку, ни капли не вникая в ее содержание, и в тот первый раз схватил деньги, даже не взглянув в лицо Агате. А лицо это, как всегда, было при ней: кудряшки из парикмахерской, накрашенные губы, подрумяненные щеки и обильно подведенные буровато-желтые глаза.
– Зачем вам деньги? – дежурно спросила она. – Дела сердечные?
Он пожал плечами.
– Я старый человек, – сказала она с неуместным кокетством, – и мне нечего терять. Понимаете, о чем я говорю?
Он тогда не понял, но кивнул. «Светлый мальчик, – подумала она, проводив его. – Можно будет ему давать суммы и побольше».
Агата красиво прожила свою жизнь. Когда-то белокурой бестией приехала покорять столицу из курортного черноморского городка и сразу поступила в лучший вуз, имея на вооружении не только карие с отливом в рубиновый глаза, но и школьную золотую медаль. С привычным уже отличием она отучилась все положенные годы, твердо зная, что главное из них впереди и такого у ее проворных и тоже нередко белокурых сокурсниц не будет: респектабельный жених, а впоследствии – и муж. Он таким и оказался – головокружительный полковник, быстро с ее помощью дослужившийся до генерала.
Агата для молодого генерала своего мужа сделала главное – добилась назначения за рубеж, в Венгрию. Конечно, наступила совсем уж красивая жизнь, но она спуску себе не давала: пристроилась при штабе преподавать русский язык и с первых же денег отложила. Она всегда копила: сначала из заработанных крох, а затем, когда стало можно, уже не из крох – перепродавала втридорога то, что привозила из-за границы. Она копила, как она считала, на старость – или на черный день.
Жизнь пронеслась как транссибирский экспресс – быстро, дорого и увлекательно, в праздниках и милых путешествиях, примерках обнов и неизменном восторженном сиянии ставших с годами почти рубиновыми глаз, особенно пригодившихся для продвижения административной карьеры мужа. Благодаря ее усердию он завел множество полезных знакомств, стал на короткой ноге с Федором Прокловым – главой торгпредства, отчего ввозимый Агатой ассортимент сильно расширился и уполовинился в себестоимости. Ясное дело, Проклов был в доле, и когда мужа с треском отставили и они вернулись, она продолжала с ним приторговывать, что давало солидную добавку к и без того нескудной генеральской пенсии. Он расклеился, пристрастился к рому, а потом и к коньяку с желтой текилой и умер совсем не старым, вмиг сделавшись пунцовым от хлынувшего в мозг проспиртованного кровяного потока. Она осталась вдовушкой при капитале, приобрела себе премило скроенную должность – преподавателя русского языка в столичном университете – Федор помог, спасибо ему, и она продолжила привычную жизнь даже с выездами «в свет», оставаясь интересной женщиной и наружно, и своими суждениями.
– А вы хотите, молодой человек, – сказала она как-то раз Григорию, – чтобы старость была кому-то нужна?
Одиночество и незащищенность были ее любимой темой перед желторотыми чистыми птенчиками, которым вполне являлся и этот ее должник.
– Посмотрите на нас. Кому нужен наш опыт, мудрость в этом городе, где даже вода в реках – и та уже давно родит двухголовых головастиков, не помнящих родства?
Григорий говорил, как важен каждый опыт, каждая жизненная история, рассказывал, как ездил в деревню под Архангельском хоронить свою столетнюю бабку, где собралось могучее поминальное застолье, и до утра подвыпившие гости вспоминали Большой голод и Войну, как бежала усопшая к поездам с заключенными по морозу, чтобы отдать им припрятанные на крайний случай шерстяные лоскуты на портянки или полстакана синьки от цинги.
– Ну, мил человек, – парировала Агата, раскрасневшись, – жизнь моя прошла все ж вдалеке от Соловков и все поближе к Будапешту, тоже не сахар, но все ж.
– Вы очень умный и интересный человек, – каждый раз с искренним восхищением говорил Григорий, – и для меня разговаривать с вами – большая честь.
– Так сколько вам сегодня необходимо для счастья? – с мимолетной улыбкой спрашивала Агата, доставая гроссбух с расписками и колонками цифр. – Десяточку?
Он стал иногда заходить к ней просто так. Она казалась ему необычной, совсем другой, чем-то близкой Елене. Агата иногда скупо угощала его просроченной ветчиной или разбавленным донельзя кофе, суфле в красной фольге или пахнущим затхлым овсяным печеньем. Он ей тоже был чем-то мил, этот молодой человек, внимательно слушающий ее велеречивые рассуждения о старости.
– Ходи к старухе, ходи, – говорила ему мать после нескольких стаканов портвейна, – купи ей кефира или еще чего, поухаживай, может, потом отпишет тебе квартирку, так заживешь.
– Да что ты, мама, – смущался Григорий, – я ведь к ней не из-за квартиры хожу, а из жалости и по делам.
Она обычно присвистывала, цепляя красными, распухшими от вечной хлорированной воды пальцами селедушку с тарелки, да цокала языком: добрый ты у меня парень, да дурачок, но это ничо, Господь недалеких любит.
Он работал ночным сторожем в стоматологическом кабинете, день через три, иногда разгружал в ночную фуры в соседнем роскошном супермаркете, кидал мороженые бордово-белые туши в оцинкованные люки, ведущие в магазинный склад. В магазине ему изредка перепадали разбитые упаковки с дорогой и изысканной едой: тунец в лимонном масле, оливки, фаршированные анчоусами. Днем он подрабатывал курьером, напяливал красную куртку с белой надписью конторы, а вечерами из последних сил, ничего не соображая, аккуратным почерком записывал лекции по логистике перевозок. «Хорошая будет профессия, – мечтал он. – Уеду куда-нибудь, где всегда жарко, руководить перевозками грузов. Вернусь человеком, с деньгами в кармане».
Он иногда приносил деликатесы Агате, и она с вдохновением рассказывала ему о настоящей еде, приемах, презентациях, афтерпати, нередко добавляя:
– Эх, молодой человек, молодой человек! А вы знаете, что у меня сейчас мог бы быть такой сын, как вы?
Это была фраза, усердно сконструированная ею за последние годы для отмыкания юных душ, и только с этой целью. Она никогда не хотела детей, что совсем уже сделало жизнь ее поначалу доблестного мужа холостой и опустошенной.
– Да ты спятила, мать моя, – говорила ей Джоконда, редкая подруга, с которой они распивали чаи и ходили по праздникам в церковь проветривать шубы. – Он шмонается к тебе из-за квартиры, а то еще, гляди, и пришьет тебя. Он знает, где у тебя деньги? Он много у тебя занял?
Агата рассказала ей когда-то про Григория, милого заемщика, захаживающего к ней на чашку спитого чая.
– Да он безвредный, – уверяла Агата. – Видела бы ты его! Трогательный, чистый мальчик, худой, измученный. Может, и не бросит меня, если поскользнусь, сломаюсь, разобьет паралич. Да и поможет мне выколачивать долги, если понадобится. Важно все-таки, чтобы видели, что я не совсем одна. Многим говорю, что он племянник мой, – соседям, например.
– Ты старая стала, – как-то рявкнула Джоконда, – зубы съела, не видишь больше людей.
Агата видела и не видела. Ей захотелось вдруг вот такого милого мальчика – сына, племянника, доверенного и преданного.
Он помогал ей. Двигал мебель. Переклеивал обои, когда однажды ей захотелось «освежить свою жизнь». И он торчал под потолком, расправляя непокорные обойные листы своими сильными, привыкшими к физической работе руками. Именно в тот раз он передвигал сервант, и из внезапно отлетевшей ножки что-то посыпалось и заскакало по полу. Это оказались старинные кольца с бриллиантами и рубинами.
– Там у меня тайничок, – засмущалась Агата. – Не скажешь никому?
Он, конечно, сказал Леночке. Мол, помогал одной старушке, но она в то же время и не старушка – у нее шуб много, и из мебельных ножек бриллианты вываливаются.
– Ты начал пить? – брезгливо спросила Леночка. – Или пошел по старухам?
– Да она милая, – улыбнулся Григорий. – Почетный работник, я сам грамоту видел. Хочешь, познакомлю?
Когда Григорий попросил Агату о его визите к ней с Леночкой, она очнулась.
– Да зачем это? – спросила она встревоженно. – На черта мне эта твоя замужняя любовница?
Григорий обиделся:
– Она не любовница.
– Ты говорил ей обо мне?
– Да.
Агата умело выспросила, кто да что. Муж – деловой человек? Ездит на белой дорогой машине? У нее кольца как у меня? У нее красивые шубы? Это школьная любовь? Она все поняла. Заговор. Заговор. Они придут вместе, подсыплют снотворного, откроют дверь подельникам.
– Дура я, – призналась она Джоконде. – А ты была права. Что теперь делать? Отказать ему, простить долги? Но он ведь так много знает!
– Поздравляю! – только и сказала Джоконда.
Что же делать, что же делать? Агата вызвала на совет своего древнего, ставшего совсем рябым любовника. Она, как и все старики этой огромной страны, мучительно боялась расправы, отравления, жестокости, своего бессилия. Уже несколько лет она отслеживала криминальные сводки, где рассказывалось о том, как дети убивали старых родителей, совсем немощных и беззащитных, из-за квартиры, небольших накоплений на сберкнижках. Она подчеркивала красным карандашом, как, жестокие и безжалостные, они запирали стариков, оставляли без еды, подмешивали в суп или чай яды, планомерно и беспощадно отправляя их на тот свет. А она, зная все это, прошляпила? Как же быть? Убить самой? Но как она справится с этим огромным, длинным, тяжелым телом, этими ботинками, пальто, тяжеленной сумкой с конспектами?
– Я, конечно, приму вас с Леночкой. Извините старуху за брюзжание, – сказала она ему почти нежно.
Пока Агата обдумывала свой план, она старалась быть с ним милее прежнего, чтобы узнать все его планы и не давать ему не малейшего намека на свои подозрения.
– Спасибо вам, Агата, спасибо вам, – от всего сердца благодарил Григорий. – Я и подозревать не мог, что у меня когда-нибудь будет такой друг, как вы.
– А у тебя много друзей? – участливо интересовалась она.
Он с жаром рассказывал ей про институт, про его одногруппников, надежных ребят, которые не продадут, если что. Он брал у нее все больше в долг, не заметив даже, что она снизила проценты, потому что он стал весел от возможности куда-то привести Леночку, а может быть, когда-нибудь, кто знает, и этой причудливой квартиры. Ведь она так благоволит к нему, так дружит с ним – так отчего бы и нет? Он будет, как сын, ходить за ней до самого конца, читать ей вслух газеты, покупать и приносить модные журналы. Он будет ухаживать за ней, как за родной, хоть десять лет, хоть двадцать. А почему бы и нет? Разве он уже не привык к ней, не привязался, не принял ее как родную? Вот он, счастливый финал для них обоих: она ухоженная, любимая сыновней любовью, заканчивает свои дни, а он потом – счастливый наследник, и Леночка больше не скажет, что он оборванец, что она рождена не для таких, как он. Он продаст это мальвинино гнездо, эти розовые стены, эти серванты да мягкие кресла. Он купит себе машину. Он отдаст матери все, что она захочет, все рубины, все бусы с коньячными топазами. А что? А что? Пускай побудет королевой на старости лет. Он бросит наконец всю эту мутотень и выспится. Будет пить свежевыжатый сок на завтрак, найдет прекрасную жену, не из тех, кто готовы с кем угодно из бедности, а настоящую, разборчивую, как Леночка. И будут потом внуки и внучки, на пальцах которых засияют через много лет Агатины кольца из сервантных ножек.
Агата читала эти его мысли, видела их шевеление в его голове и была уверена, что он не дождется со стаканом воды. Она сама искусила его мечтой об этом стакане, этом шансе, единственном для него шансе подняться из той рухляди, среди которой он жил и которой был он сам.
– Из окон дует, поможете утеплить? – спросила Агата, стараясь усыпить его бдительность. – Я хочу разобрать библиотеку и отдать книги тем, кто еще будет читать их. Тургенева, Достоевского… Сделаем на выходных?
– А можно Достоевского я возьму себе? – опрометчиво попросил он.
– Любите этого автора? – с показной радостью воскликнула Агата. – Читали?
– Только в школе, да и то не до конца, – признался Григорий. – Но сейчас прочел бы. Вот пойду в ночную.
Чистый мальчик с ужасной кожей на лице. Угристой. Со шрамами от юношеских прыщей. Агата все больше заставляла себя видеть эту кожу, грязноватые руки, засаленные рукава свитеров. «Мерзкий мальчишка, – повторяла она себе. – Как я раньше этого не видела?»
План ее окончательно созрел черным зловонным ноябрьским утром, когда никто и не ждет, что встанет солнце. Оно совсем не показывалось целых три недели, головы людские наполнились до краев липкой грязью, которая, казалось, не просохнет уже никогда. Все эти три недели Агата ночи напролет пила валокордин, рисуя себе полноцветные картины расправы то над собой, то над ним. Хорошо, она попросит его поехать с ней за город, как бы на пикник. Но куда? И какой в ноябре пикник? В соседнюю рощу среди бела дня? Где грязь по колено и собачьи экскременты? Да что она вообще может сделать с таким бугаем? Может быть, ей кого-то нанять? Черт с ними, с деньгами. Но ведь наймешь, а потом нанятый же тебя и порешит. Может быть, здесь, дома? Но куда она потом все это денет? Предположим, все потом раскроется, и что, ее, семидесятилетнюю, будут судить, посадят в тюрьму? Может быть, яд? Яд!
Через день она поехала на дальний рынок, не тот, что был через дорогу, где многие продавцы знали ее как скупую сварливую старуху в дешевой куртке. Она держала в тамбуре ужасающую куртку для этих походов за лучшей едой для себя, которую она, прибедняясь, как никто умела сторговать за бесценок.
На вопрос о крысином яде выскочил навстречу низкорослый татарчик в застиранном свитере, говорливый, сладкоречивый, удивительно быстро смекнувший, какая именно крыса беспокоит его прикидывающуюся простушкой покупательницу.
– А есть еще таблеточки, красавица моя, беленькие. Месяцок подаешь – и нету крыски твоей.
– Это что, прямо у меня в квартире сдохнет? – забыв о предосторожностях, поинтересовалась она.
– Ну зачем в квартирочке, – улыбнулся татарчик, – это уж где придется. Лопнет у крыски сосудик – и все, ни следа, ни кровиночки.
Она поинтересовалась еще. Он объяснил подробнее.
– Аккуратненько все, – добавил он, почти уже без тарабарского акцента.
– Мучительно? – почему-то спросила она.
– Да в одну секундочку! И так естественно, так хорошо.
Она заплатила цену без торга. Она взяла таблетки и всю дорогу домой – сначала в трамвае, потом в метро, потом в троллейбусе – все думала, а не принять ли ей самой, все сразу или по частям, раз такая дурацкая вышла забота в ее полной расчетов и красиво выписанных цифр жизни. Но потом она поняла: это Господь спасает ее.
Она привечала Григория. Он дважды приходил к ней с Леночкой, оказавшись наконец в состоянии пригласить ее в настоящие светские гости. Агата рассказывала ей о своей жизни, мужчинах, делилась с ней женской мудростью. Леночке временами казалось, что это и есть настоящая мать Григория, а эта толстуха-уборщица со слоновой болезнью ног – так, галлюцинация, дурной сон, неправда. А он, этот милый Григорий, очень даже симпатичный, и напрасно она никогда не принимала его подарки – они ведь всегда были очень хорошие, да и сделаны были от чистого сердца.
Ей все больше нравилось вырываться от капризной Маши и требовательного мрачного мужа, уже забывшего вид букета цветов, который принято дарить женщинам.
В последний визит к Агате она дала Григорию поцеловать себя в лифте, увлекшись этим настоящим, полным мужской страсти поцелуем. Ничего удивительного: давно никто так не целовал ее, забытую в огромной квартире с дорогими шторами, не сжимал в стальных объятьях, не дышал горячим дыханием в нежную шею.
Григорий написал ей неуклюжее письмо за день до того, как внезапно почувствовал слабость, разгружая коробки с окороком и столь любимыми Агатой шведскими сардинами в лимонном масле под ледяным ноябрьским дождем. Он присел в каптерке, вытирая побежавший по лицу пот, решив, что поднял слишком большую тяжесть.
Через несколько дней он почувствовал то же самое, когда сидел с Леночкой в нарядном кафе – она в первый раз согласилась пойти с ним на такое же свидание, как когда-то ходила со своим мужем.
Григорий был благодарен Агате. На занятые у нее деньги он купил лилии, которые Леночка любила больше всего. В последнюю встречу у старушки, когда та опускала в его чашку с теперь уже хорошо заваренным чаем последнюю таблетку, уже обеспокоенная отсутствием обещанного результата, Григорий даже разоткровенничался с ней, предался прекраснодушию, закончившемуся клятвами в верности в благодарность за все – за настоящую дружбу со старшим человеком, за долгожданную возможность сравняться с Леночкой, за шанс стать счастливым.
– А вы говорите, что никому не нужны, – почти со слезами на глазах твердил Григорий, – а вы нужны, посмотрите, как нужны!!!
– Я прощаю тебе все долги, – сказала заготовленную фразу Агата, – пойдем, я отдам тебе все расписки, ты же мне как сын.
– А почему вы не родили сына? – осмелился спросить Григорий.
– Дура была, сделала аборт, – почти искренне посетовала Агата. – Но у каждого, – сказала она через паузу, посвященную сбившемуся крашеному локону, – у каждого, деточка, своя судьба. И я не ропщу. Знаешь, почему в нашем городе квартиры стоят целое состояние? Нет? А потому что эти квартиры – это и есть судьбы, причем разнообразные, от этого они такие дорогие и есть.
– И эта ваша квартира – тоже судьба?
Агате нравились слова, которые выходили из нее. Еще бы – идеальная учительская речь, безукоризненные интонации и ударения, столь нравившиеся иностранцам, всегда заслушивающимся тем, как говорит Агата на родном языке.
Григорий умер мгновенно в стоматологическом кабинете на заре, даже не проснувшись для того, чтобы напоследок схватить черными зрачками первый проблеск нового дня. Этот день проглотит один лучик, второй, третий, и пошел крутить события уже без его участия.
– Обширный инфаркт с летальным исходом часто бывает у таких молодых и здоровых парней, – устало заключил патологоанатом после вскрытия, на котором, сама не зная почему, настояла обычно бессловесная мать Григория. – Знаете, сколько таких было у меня за год, – словно в утешение сказал он ей на прощание.
Поняв, что Григорий уже больше недели не приходит к ней и не звонит, Агата привычным движением написала в гроссбухе напротив его имени и колонки цифр «возвращено», благо что и расписок его у нее уже не было.
– Пропал Григорий, – через какое время сообщила она Джоконде, прозванной так за крайне непривлекательную внешность, – может быть, устроился наконец на нормальную работу, и ему больше не нужны мои деньги. Да и сама больше не нужна, – как бы философски подытожила она.
– Ну, дай Бог, – вздохнула с показным облегчением Джоконда, – а то я же волновалась за тебя, такое и на старости лет… Совсем ты, мать, расквасилась.
– Да нет, – грустно отозвалась Агата, – голова на месте, поеду куда-нибудь отдохну, может быть, к морю, эти ноябри здесь всегда такие черные...
После смерти Григория Агата прожила еще пятнадцать лет, рассказывая все эти годы своим молодым заемщикам о том, что у нее был сын и он трагически погиб. Ушел и не вернулся, и никто так и не знает, как он погиб, но то, что нет его среди живых, – это точно. Многие жалели ее, помогали ей, чем могли, но никого из них она больше не пускала в свое сердце.
Она умерла, оставив все свое состояние одной из церквей неподалеку от ее дома с завещанием молить за упокой ее души как можно дольше, что, конечно, не было исполнено, так как в церкви сменился батюшка, а завещание ее затерялось. Поговаривали, что многие дела этой церкви были не чисты и даже опечатывался сейф, но никто подробностей этого дела не знал. Второй пункт ее завещания также не был исполнен – развеять ее прах над Москвой-рекой. Не был исполнен потому, что по небрежности прах ее из крематория не был забран в срок и похоронен вследствие этого в общей могиле со всеми теми, чьи останки никому не были нужны. Да и момент тогда был особенный, почти разрушилась страна, Пангея ходила ходуном, так до старушечьего ли было праха?
– Такие победы мне не нужны, – прошипел Сатана даже не зло, а как-то грустно. – А раз не нужны, значит, я тут и ни при чем. Зачем мне наполнять твои пределы праведниками и невинными жертвами, ты сам посуди?
– А кто при чем, ты сам посуди, – Господь попытался сымитировать его рассудительность и немедленно пожалел об этом. – В раю ведь не жертвы, там спасенные.
– А что же ты не спас? – приободрился Сатана.
– Я не успел, – вздохнул Господь.
Род Агаты далекой своей оконечностью соприкасался с родом Семена Голощапова. Прапрадеды Семена и Агаты были братьями по отцу. И случилось так, что и Агатин предок выжил через свое отчаянное умение с одного раза рубить буйные головы особенным таким взмахом, в котором была и красота, и особенная веселая задорность, за которую собравшиеся всегда благодарили его выкриками и рукоплесканиями. В 1801 году группа из восьми каторжан бежала из тюрьмы в уссурийском крае, переправилась через Амур и пошла громить приграничные деревеньки китайцев. Беглые каторжане использовали в качестве оружия цепи от своих кандалов, которыми они орудовали с такой жестокостью и гневом, что остановить их смогли только прибывшие на место власти в сопровождении крепкого воинского эскорта. Светловолосых и ясноглазых погромщиков с рваными ноздрями не стали казнить, а вернули назад в Россию. Там их также не стали казнить, а приговорили к таким телесным наказаниям, что через год остался в живых только один, и то благодаря тому, что сам обучился терзать чужую плоть. Уже совсем в старости освободившись и выйдя из этих мест, палач-самозванец тщетно бродил по монастырям в поисках милосердного прощения, и так он добрел до южных окраин, осев в небольшой деревушке около Ессентуков, где сошелся с женщиной и прижил с ней ребенка. Ребенок этот, мужского полу, возмужал и пошел служить в редут, как потом сделал и его сын. Когда пришла революция, он охотно перешел на сторону революционных отрядов и вызвался участвовать в расстрелах и пытках своих вчерашних товарищей, якобы натерпевшись от них обид. Так он говорил своим новым командирам, да и самому себе. Он геройски прошел войну и вернулся в родную деревню с орденской плашкой. Развил государственную карьеру, женился на местной докторице, потому как был многократно ранен и ранения его нуждались в уходе. Он переехал к жене в квартирку, которую давали всем сотрудникам санатория. Они родили Агату, которой дали такое причудливое по тем временам и местам имя, потому что оба хотели, чтобы их дочь выросла красавицей.
Род Григория происходил из городка Жиздра, и предыдущие поколения его предков исправно служили письмоводителями в местной управе. Люди они были степенные, никуда за свои полномочия не вылезали, только переходили по указанию начальства из одной комиссии в другую. Многие из них трудились при дорожной комиссии при уездном казначействе, при дворянской опеке и сиротском суде. Революция и война забрали почти их всех. Уцелела только бабушка его, материна мать, и то благодаря тому, что одной из первой была отправлена в лагерь, где начальство поимело к ней снисхождение за кротость нрава и приятную наружность. Там же родилась и его мать, увязавшаяся за детьми репрессированных ученых ехать в столицу учиться. Но учиться она не смогла и работала долгое время домработницей наряду с хохляцкими Валями и молдавско-румынскими Анитами, пока жестокие жизненные перипетии не дали ей сына Григория и не столкнули совсем вниз, туда, где орет быдло, а пьяные мужики со слезами всегда рассказывают о первой любви.С