Алексей Макушинский /

Пароход в Аргентину

«Пароход в Аргентину» — это корабль-призрак, за которым с трудом различим еще более призрачный берег русской Атлантиды, сгинувшей в пучине революции и Гражданской войны. Тонкие нити воспоминаний, тянущиеся к этому берегу, и пытается собрать автор. «Сноб» публикует отрывок из книги Алексея Макушинского, которая выходит в издательстве «ЭКСМО»

+T -
Поделиться:
Иллюстрация: РИА Новости
Иллюстрация: РИА Новости

Я узнал в тот день от Пьера Александровича Воско, что архитектором его отец решил стать еще в детстве, на исходе детства, в отрочестве, или, как вдруг выразился П. В., усмехнувшись в свои ухоженные усы, когда был еще... как это?.. teenager... говорят ли так в России? Конечно. Незадолго до первой войны, двенадцати- или тринадцатилетними мальчиками, они решили, что будут строителями, Александр, тогда еще, скажем, Саша Воскобойников и его детский друг, Владимир, тогда еще Володя, наверное, Граве; решили и, в общем, выполнили.

— Где-то там лежали у моря на песке, и вот вдруг решили, — рассказывал мне Пьер Воско, передавая, в свою очередь, рассказы своего отца в конце жизни. — Я недавно ездил в Ригу, — рассказывал он, теперь это так просто сделать, то есть просто слетать туда, даже визы не нужно, а вот найти там что-нибудь... Там уже никого и ничего не осталось. Может быть, я не так и не там искал… Я даже не знаю, где они жили в Риге, — говорил Pierre Vosco, — знаю только, что квартира была строго выдержана в модном тогда югендстиле, что вся мебель была соответствующая и что были вьющиеся, гнутые, столь характерные для Art Nouveau, узоры на стенах, которые мой отец любил потом рисовать в своих тетрадках, блокнотах. Югендстиль вообще, похоже, поразил его в детстве, это для нас югендстиль — история, а он пережил все это ребенком, как что-то новое, необыкновенное, сказочное... Еще я знаю, что после войны, и революции, и Гражданской войны они жили все в той же квартире, так что моему отцу было куда с Гражданской войны возвратиться. То есть он просто пошел домой, как много раз рассказывал мне в моем детстве — и затем в своей старости, когда мы снова... или, может быть, впервые по-настоящему начали говорить с ним... просто, рассказывал мне Pierre Vosco, пошел к себе домой, когда в мае девятнадцатого года балтийский ландесвер (знаете, что это? — спросил он меня совсем так же, как его отец меня некогда спрашивал, знаю ли я, кто такие дипийцы... переведем как отряд земской обороны, сам же он и ответил), когда, следовательно, балтийский ландесвер выбил из Риги большевиков, дома, впрочем, не задержался, да там никого и не было, вернулся туда лишь в двадцатом, после поражения Юденича. Его военная эпопея мне как раз известна в подробностях. Все мое детство только и было разговоров, что о войне, о Юдениче, о князе Ливене, полковнике Дыдорове, о ландесвере, о графе фон дер Гольце, графе Дона-Шлоббитене, майоре Бишоффе, Флетчере и как их всех звали. Мой дедушка с материнской стороны, du côté maternel, тоже был ливенец, говорил Pierre Vosco, они там и познакомились, мой отец и дед, в отряде светлейшего князя. Отец убежал в Либаву, когда ему еще и восемнадцати не было. Откуда убежал? Из Берлина. Потому что он сперва бежал с сестрой и родителями в Берлин от большевиков, а в Берлине уже убежал от родителей, завербовался в ландесвер и уехал в Либаву. Замечательно, что он вступил именно в русский отряд при германском ландесвере, я не знаю почему, то ли потому, что с фамилией Воскобойников сражаться за создание Великого Ливонского герцогства все же немного смешно, то ли потому, что чувствовал себя скорее русским, чем немцем. Светлейшего князя Ливена они оба хорошо знали, и отец, и тем более дедушка, переписывались с ним до самой его смерти в конце тридцатых годов. Портрет его потом стоял у нас в гостиной на секретере; в детстве, помню, — говорил П. А. В. с каким-то вдруг отсутствующим видом, словно он на мгновение провалился куда-то, — в детстве мне все казалось, что он на меня и только на меня смотрит своими глубоко сидящими глазами.

Глаза у него были как две пули после меткого выстрела... Ливен жил на хуторе, оставшемся у него от огромного когда-то имения, которое латышские власти и не думали ему возвращать. Был такой журнал, — рассказывал Pierre Vosco, — такой, скорее, журнальчик, с корявым названием «Служба связи Ливенцев и Северозападников», сразу видно, что не писатели, а военные его издавали. У нас дома были все выпуски этого журнала, дедушка сам печатал в них свои воспоминания, такие, знаете ли, говорил Пьер Воско, типические воспоминания военного, схемы сражений, даты походов. Все это сохранилось, конечно, — говорил он, отвечая на мой вопрос, — лежит где-то на чердаке, там, в Нормандии...

— В вашем замке? — спросил я.

— В моем доме, — ответил он сухо. — А к Юденичу, — рассказывал он, на мой вопрос отвечая опять же, отец попал очень просто, все с тем же отрядом светлейшего князя Ливена. Юденич, когда стал формировать в Ревеле свою армию, потребовал передать ему русские части, расположенные в Остзейском крае. Только князь Ливен послушался. Не то, что Бермондт-Авалов, слыхали это имя? Не слыхали? Мое невежество его, похоже, порадовало. — Был такой авантюрист, — добавил он почти снисходительно. Как они ругали его, честили на чем свет стоит, особенно, конечно, мой дедушка.

Отца все это не так уж и волновало, мне кажется, для него это был законченный эпизод его юности, перевернутая страница. А дедушка имени этого не мог слышать спокойно, говорил Pierre Vosco, улыбаясь воспоминаниям. Бермондт и предатель, и войска к Юденичу не привел, и на латышей напал неизвестно зачем, и никакой он не князь Авалов, а самозванец и проходимец, и вообще лизал всю жизнь прусские сапоги. Они же проделали с отрядом Ливена весь поход на Петроград, стояли уже в Красном Селе. Жаль, что не взяли? Конечно, жаль, что не взяли, ответил Пьер Воско, впрочем, без всякого сожаления в голосе. Грустно? Ну, теперь грустить уже нечего. Страшное было отступление от Петрограда, вот это было что-то очень страшное, судя по всем рассказам... Моего дедушку, маминого отца, звали Петр Сергеевич Саламов, рассказывал Pierre Vosco, он не одну войну прошел, но еще и на Японской войне успел повоевать, и Великую войну отвоевал всю, от радостного начала и до позорного конца, а Гражданскую войну закончил в Нарве полковником. Юденич перед самым крахом собирался произвести его в генерал-майоры. Уже не успел.

Мы снова вошли в Английский сад возле университета (у меня уже вовсю гудели ноги, я помню, но Pierre Vosco все шел и шел как ни в чем не бывало), возвратились на Одеонсплатц и все-таки, к моему облегчению, закончили прогулку, поужинав в очень дорогом и шикарном (в другие он, мне кажется, не ходил) ресторане на шикарной Brienner Straße; к скуластой и коренастой кельнерше П. А. В. обращался на довольно хорошем, хотя и шипящем, как у всех французов, немецком, всякий раз называя ее моя милая, meine Liebe, отчего кельнерша вздрагивала и смотрела в мою сторону, словно прося у меня поддержки. Он сел спиною к окну, забранному белыми, атласными, парадно-складчатыми шторами, светившимися уличным светом. Свет тускнел по мере нашего с ним разговора; затем превратился в желтый, фонарный, сливавшийся с электрическим светом большой, в середине зала, настойчиво и неприятно искрившейся люстры... Нет, дедушку с отцовской стороны, Воскобойникова, он не знал, рассказывал мне Pierre Vosco, отвлекаясь от чтения огромного, на белоснежной плотной бумаге отпечатанного меню, этот дедушка Воскобойников, Николай Тимофеевич, умер в Риге в тридцать пятом или тридцать шестом году, он точно даже не знает в каком. Служил на железной дороге? Ну, он не просто служил на железной дороге, — говорил Pierre Vosco, улыбаясь в ухоженные усы, — он был, в общем-то, начальником этой железной дороги, был инспектором железных дорог Остзейского края, или как-то так называлась эта должность, был действительный статский советник, или как-то опять же так… Он сперва был начальником Либаво-Роменской железной дороги, была такая, вот это, — говорил Пьер Воско, — я запомнил из рассказов отца, а потом, очень скоро, начальником над всеми дорогами в крае. И в независимой Латвии он тоже был каким-то самым главным человеком на железных дорогах, так что они не бедствовали. А бабушку, да, бабушку я отлично помню, — говорил Pierre Vosco, — отец перевез ее в Париж вместе с сестрой, моей теткой, в самую последнюю минуту, в тридцать девятом, когда уже диктаторы договорились друг с другом и пресловутый пакт был подписан... Бабушка была строгая немецкая женщина, без эмоций, но к Гитлеру симпатий не питала, надо признать, и домой в Рейх, heim ins Reich, ехать бы все равно отказалась. И, значит, погибла бы в сороковом под Советами, если бы отец мой не настоял на отъезде. Я в детстве ее побаивался, — говорил Pierre Vosco, плоскими и широкими пальцами разглаживая скатерть перед собою. То есть я почти и не знал ее в детстве, она переехала в Париж, когда мне было четыре года от роду, говорил он с улыбкой, показывавшей, что он уже и сам не может представить себя четырехлетним дитятей, и что, конечно, я не могу этого, и что он понимает, что я не могу, — да, четыре года от роду, а уже через год, или полтора года, мои бабушка и дедушка, то есть настоящие дедушка и бабушка, с маминой стороны, du côté maternel, увезли меня на юг, в свободную зону. Моя мать не поехала с нами, как мы ни уговаривали ее... Так что я, в сущности, познакомился с этой немецкой бабушкой только после войны... я, кстати, никогда не называл ее бабушкой, я вообще не знал, как называть ее, про себя прозвал ее фрау Эльза, но, конечно, никогда не обращался к ней так. Хотелось сказать ей гнедиге фрау, но мне бы этого не позволили, сочли бы насмешкой. Она жила возле парка Монсо, в хорошем квартале; какие-то были у нее деньги, вовремя переправленные во Францию. Денег тогда не было ни у кого, мы все были бедные, должен сказать вам, — всматриваясь в задумчивую даль, говорил владелец альпийского шале и нормандского замка. — Жила она почему-то с подругой, компаньонкой, фрау Шенк, балтийской немкой, как и она сама, сухопарой старухой, очень молчаливой и очень доброй. Эта фрау Шенк моей бабушки, по-моему, тоже боялась, ее все боялись, кроме моего отца, я так думаю. Отца она баловала, а меня, мне кажется, не любила. Мы жили с дедушкой и бабушкой, с настоящими бабушкой и дедушкой, в Billancourt, где много жило тогда эмигрантов... Давайте с вами выпьем просто водки, как русские люди? По воскресеньям, — рассказывал Петр Александрович, когда мы выпили с ним, действительно, водки, которую оробевшая скуластая кельнерша подержала, по его просьбе и настоянию, пять минут в морозилке, — по воскресеньям полагалось ездить в русскую церковь на rue Daru, за этим моя бабушка, настоящая бабушка, Елена Васильевна, следила строго. Она-то как раз была не строгая, — рассказывал Пьер Воско, про себя и в свои усы улыбаясь, — но тут поблажки никому не давала, ни мне, ни дедушке. Она даже не была очень набожной, вот что странно... А после службы отец, сам ни на какую службу не ходивший, ни на лютеранскую, ни на православную, забирал меня к моей немецкой Großmutter, фрау Эльзе, обедать или пить кофе с кухенами, приготовленными сухой компаньонкой. Почему-то иногда мы обедали, а иногда только пили кофе, и тогда обедали сначала вдвоем в ресторане. Какой был тогда отец? Отец был грустный и отстраненный, вот какой, или таким он вспоминается мне, — сказал Пьер Воско, отвечая на мой вопрос. Да, — снова сказал он, как будто еще подумав, еще точней вспомнив, — в те годы, перед Аргентиной, отец был грустный, отстраненный и озабоченный чем-то, вот именно так, отстраненный и озабоченный. И все время рисовал что-то в своем блокноте, и тут же зачеркивал то, что нарисовал. Эскизы домов, которые не верил, что построит когда-нибудь...