Зиновий Зиник: Дерек Джармен. Среди руин
Кент называют садом Англии. Здесь разводят хмель для знаменитых сортов английского эля, здесь выращивают вишню, кентские яблоки и делают сидр, здесь созревают овощи и легендарная клубника для всей страны. Но когда приближаешься к берегам Ла-Манша, кентские поля и леса уступают место пустошам, откуда, кажется, выдуло ветром Северного моря все деревья. Мой коттедж расположен на берегу к северу от Дувра – главного порта связи с континентальной Европой. Двигаясь в Дандженесс – вниз, к югу от Дувра, по всей линии побережья Кента, – продираешься под крики чаек и гул автомобилей сквозь прибрежную цепочку маленьких городков, с пабами, пирсами, маяками бывших рыбацких, а ныне курортных мест не слишком высокого пошиба. Но в какой-то момент выезжаешь на суровый и пустынный до самого горизонта ландшафт. Это гигантский мыс Дандженесс.
Какой тут может быть сад? Есть нечто потустороннее в этом пейзаже, где небо, земля и море сливаются в одно, как будто зеркально повторяя друг друга колерами – особенно в хмурые дождливые дни. Серая галька на километрах пустынного плоского берега сливается с рябью серого моря, перевернутого от горизонта у нас над головой в соб-ственное подобие – рябое сероватое небо без границ. А под бездонной голубизной в безоблачные дни километры гальки кажутся аравийской пустыней. Чайка, сопротивляющаяся резким порывам непрерывного ветра, застыла на месте в небе отражением чайки, которая держится внизу на одном гребешке морской волны, постоянно сменяющейся своим двойником, повторяя в миниатюре одинокий парус на горизонте. Все тут застыло в странном равновесии при постоянном движении – движении на месте; как будто из-за отсутствия событий остановилось само время. Так застывает в небе летящая птица – чайка в бреющем полете, как само море – это тоже движение на месте.
И в этом смысле киноэкран – как море: мы видим движущиеся образы на неподвижном полотне. Внешне Дерек Джармен был как его фильмы: он был в постоянном движении, преображении, столкновении противоречивых импульсов. Но при этом оставался самим собой. Впрочем, в отличие от мрачноватой тематики многих его кинолент он появляется в многочисленных киноинтервью неизменно экстравагантным и смеющимся, смущенным и ироничным, ни на минуту не остающимся в покое перед камерой, но и не выходящим за рамки кадра. Как и море в Дандженессе, незаметно переходящее в шуршащую гальку, жизнь Джармена входила в его кино. Его кинокамера была глазом, пытающимся увидеть мир изнутри, а не с птичьего полета классического кино.
Дандженесс с птичьего полета кажется безжизненным. Несколько домов прямо на гальке пустынного берега в сотне метров от моря выглядят заброшенным хутором, а сами дома, многие из них из черных досок – пропитанные черной смолой, – кажутся заколоченными. В стороне от них – полосатая, как форма арестанта, гигантская кегля маяка: здесь зимние туманы и опасные мели в километрах от берега. Да, здесь есть еще небольшой паб у автобусной станции и вездесущий сарайчик с fish-’n-chips (традиционная рыба в панировке с картофелем фри). И больше ничего. Впрочем, забыл упомянуть главное: на расстоянии от всего этого безотрадного человеческого присутствия нависает конструктивистская громада с пристройками. Это – атомная электростанция.
Однако то, что с птичьего полета или невнимательному взгляду со стороны кажется заброшенной прибрежной пустошью или полуиндустриальным пейзажем, живет своей тайной органической жизнью. Эти места – их неброская фауна и флора – охраняются как заповедник. Если присесть на камни, то увидишь, как мелкие дикие травы отчаянно цепляются за береговую гальку, как головки и стебли редких цветов переплетаются и держатся вместе, сопротивляясь постоянному ветру, как танцуют в воздухе мотыльки и бабочки, как загадочные стрекозы передразнивают в миниатюре своим бреющим полетом чаек в небе. А если нагнуться еще ниже, то можно углядеть редкую породу ящериц – с панцирем и длинным хвостом, как будто уцелевших с доисторических времен. Не считая лечебных пиявок и головастиков в лакунах. Тут идет большая, но незаметная работа по выстраиванию гнезд, нор, укрытий, распространению пыльцы, семян, преодолению границ, отведенных для выживания.
Дерек Джармен купил здесь бывший рыбацкий дом под названием «Проспект-коттедж» в середине восьмидесятых, когда врачи поставили ему диагноз – вирус смертельного заболевания, которое в те годы воспринималось с тем же ужасом и паникой, с каким в Средневековье воспринималась бубонная чума. Но к этому ужасу от фатальности СПИДа примешивалось еще бессознательное чувство стыда, позора, поскольку болезнь поражала главным образом гомосексуалистов и наркоманов. И те и другие в глазах общества были в ту эпоху париями. Дерек Джармен не скрывал ни своего гомосексуализма, ни страшной новости о заболевании. Он стал относиться к этой личной катастрофе не без макабрического юмора. Более того, он сделал все, чтобы превратить свою болезнь в сюжет, где пересматривается его прошлое и его будущее – все это в крайне ограниченном, отпущенном ему докторами отрезке времени. Культовая фигура британского кинематографа, Дерек Джармен за десять лет до этого создал несколько кинолент, считающихся сейчас хрестоматийными образцами британского киноавангарда – с гомосексуальными мотивами и провокационной образностью. Но сам он до последних дней позиционировал себя в искусстве кино как любитель и аутсайдер. Все его ранние фильмы сняты восьмимиллиметровой камерой, на карманные, можно сказать, деньги, что позволяло ему не ограничивать себя ни сроками съемок, ни коммерческими условностями киноэстетики. Джармен обожал сопоставлять несопоставимое, сближать далековатости и, в отличие от минималистов авангарда, не был чужд бурлеску и барокко, был склонен к литературным ассоциациям и скрытым цитатам из собственной биографии.
Так что присутствие атомной электростанции в Дандженессе сыграло роль еще одной визуальной метафоры. Энергия, то есть жизнь, возникала через расщепление атома, через радиоактивный распад, смерть. Бывший рыбацкий дом Джармена выглядит до сих пор элегантно (его партнер по жизни Кит Коллинз до сих пор живет здесь и следит за тем, чтобы и дом, и сад оставались в первозданном виде) – черные просмоленные доски в праздничном контрасте с ярко-желтыми оконными рамами, ставнями и дверью. Но когда приближаешься к дому в зимний день, когда все отцвело, кажется, что это место пережило страшную бурю и к порогу дома волны выбросили со дна моря весь мусор жизни, обломки бытия. Они громоздятся в случайном, казалось бы, сопряжении с камнями, похожими на тотемы и ритуальные фаллосы или обломанные пальцы каменного гиганта. Стоит глазу привыкнуть к этому хаосу, и тогда видишь, что весь хлам и рухлядь, оставленные морем на прибрежной гальке, вовсе не следы бурных стихий. Ты начинаешь различать строгую, чуть ли не геометрическую раскадровку площадки перед домом. Это расходящиеся правильные круги, чей периметр постоянно увеличивался с годами, и центры этих кругов соединялись едва уловимыми радиальными мостиками-линками. Эти круги, напоминающие следы храмов древних цивилизаций, придают всем садовым конструкциям сакральную торжественность. И даже атомная станция в отдалении смотрится как мираж загадочного храма.
Джармен снимал кино, был дизайнером, художником, писал стихи и эссе, вел регулярный дневник. Но в первую очередь его следует называть мыслителем. Недаром он снял фильм о философе Витгенштейне. Этот фильм был, конечно же, подсказан сходными аспектами биографии Джармена и австрийского гения. Как и Витгенштейн, Джармен был гомосексуален. Как и Витгенштейн, он искал иной социальный порядок в мире и в искусстве. Но главное, что, как и Витгенштейн, Джармен отрицал высоколобую метафизику. Вместо тавтологии метафизических сентенций он искал истину в образности, как скульптор мыслит в мраморе.
Концентрические круги из гальки и камней вокруг цветочных островков перед его домом были для Джармена символами цикличности времен года, периодичностью цветения и умирания сада, циклами его собственной жизни и смерти. Он жил на отпущенное врачами время: это было время жизни, «взятое взаймы» у смерти, и взамен он воссоздавал свое прошлое как сад, кругами уходящий в будущее своим ежегодным цвете-нием. Так интерпретирует сад Джармена, цитируя его дневники в своей университет-ской диссертации, Саша Подзярей (британка родом из Белоруссии) – моя спутница в философских прогулках по этому берегу Кента. Для нее, человека иной эпохи (она на поколение младше Джармена), активистки сообщества ЛГБТ, его сад в Дандженессе стал ключевой метафорой в разговоре о последних днях Джармена, погибшего от СПИДа в 1994 году.
Трудно удержаться от фрейдистской интерпретации фильмов Джармена, поскольку сцены насилия и разрушения, унижения и надругательства над человеческой плотью – от панковского «Юбилея» до барочного «Караваджо» – несомненно ассоциируются у зрителя с гомосексуальными мотивами: не только со страхом Джармена перед агрессивной гомофобной толпой, но и с его завороженностью и ужасом перед красотой, которая всегда таит в себе, как всякая власть, идею подчинения и потенциальное насилие. Но Джармен был в первую очередь документалистом и хроникером своей жизни, он полупрофессиональной камерой регистрировал то, что подсказывал ему его взгляд, а взгляд, в свою очередь, выбирал в качестве гида то, что отзывалось эхом в его памяти.
Он родился за три года до окончания войны, и его детство прошло в послевоенной Англии. Он видел обнаженные внутренности разбомбленных домов, где все смешалось: и личный быт, и руины стен, и человеческие останки. Кварталы, разрушенные бомбежкой, спешно застраивались собесовским бетоном для малоимущих. Позже, в семидесятые годы, это было разрушение викторианского прошлого – крупноблочное строительство: социалистическая утопия на деньги зоологического капитализма с контрактами для циничных подрядчиков и демагогов-бюрократов. Все это переросло в конце концов в эстетику панков: сортирные цепочки, пальто с чужого плеча, дешевые фабрично-солдатские ботинки «Доктор Мартинс», наполовину обритая голова с клоком волос на макушке. Они перекочевали в пророческий фильм Джармена о панках «Юбилей». В этой обнаженности и брутальности современной британской цивилизации Джармен видел новую эстетику. Эта эстетизация разрухи и руин была крайне распространена среди послевоенного поколения – от Кена Расселла и Пазолини до Вима Вендерса и самого Джармена, – выросшего среди руин Берлина, Варшавы, Лондона. Руины притягательны. Нас к этим развалинам притягивает страшное любопытство к хаосу, к бездне на краю, к насилию и разрушению. С другой стороны, руины придают глубину и солидность нашему эфемерному настоящему: если есть руины, значит, было и великое прошлое. Руины, как всякое общее несчастье в прошлом, сближают нас. Но руины – не только свидетельство разрушенной цивилизации; они воплощают еще и творческое состояние незаконченности, незавершенности формы, требующее созидательного усилия. Именно это состояние становления и притягивало Джармена – видимой уродливостью, незавершенностью и одновременно скрытым оптимизмом.
Российскому зрителю и моему читателю не слишком известно, насколько депрессивно смотрелась послевоенная Англия вплоть до семидесятых годов – эпохи диктата профсоюзов, всеобщих забастовок, палестинского и ирландского терроризма. Речь идет о стране, в ходе войны с нацистской Германией потерявшей империю, практически обанкротившейся, жившей в долг, взаймы (на деньги Соединенных Штатов – государственный заем) и по карточной системе, просуществовавшей еще с десяток лет после окончания войны. Об этом писали и Оруэлл, и Баллард. Серые улицы, дешевые сигареты, ржавые лезвия для бритья, скисшее молоко; и среди этой серости и убожества – желтый банан и оранжевый апельсин как редчайший экзотический фрукт. С такой же экзотической яркостью возникают среди серой гальки и засохших водорослей на берегу Дандженесса яркие цветы в странном саду Джармена.
В садах британцев можно прочесть историю Британской империи по экзотическим кустам и цветам, появившимся в английских парках, поместных садах и домашних садиках вместе с каждой частью мира, попавшей под контроль британской короны. Английский сад, как и империя, всегда эклектичен. Каждый фильм Джармена – это стилистическая эклектика. Ничто, однако, не случайно (ни в жизни, ни в искусстве) у тех, кто, как Джармен, склонен был видеть в мире некий клубок связей, параллелей и ассоциаций – как заросший сад. Сцены насилия, кровопролития и разрушения – особенно в его «Эдуарде II» об английском короле-гомосексуалисте или в фильме «Себастьян» с надругательством над св. Себастьяном римскими легионерами – обставлены маскарадом одежд и манер, где эпохи эклектически смешаны, намеренно перепутаны. Однако исторические ассоциации у этого киномаскарада вполне конкретны, даже в своей географии.
Когда мы говорим: Кент – мы подразумеваем белые скалы Дувра. Это первое, что увидели римляне, приближаясь к британским берегам; отсюда они стали колонизировать Британию, насильно приобщая местное население к римской цивилизации. До сих пор по всему побережью вокруг Дувра бродят заядлые коллекционеры-любители, в прибрежных песках и гальке они ищут громоздкими металлоискателями миниатюрные древнеримские монеты. И находят! Дувр и еще несколько портов побережья Кента – это линия защиты британской короны и от норманнских завоевателей, и от кайзера, и от Гитлера. От домика Джармена можно пройти пешком до странных сооружений на берегу, выстроенных в эпоху Первой мировой бетонных конструкций в форме гигантской ушной раковины или глубокой тарелки. Это были экспериментальные – по тем временам – подслушивающие устройства, которые должны были улавливать рокот далекого вражеского самолета. Они давно утеряли свое стратегическое значение, но успели попасть в несколько британских научно-фантастических рассказов. Отсюда началась во Вторую мировую войну британская битва с вермахтом за воздушное пространство. В своих интервью Джармен никогда не забывал упомянуть, что его отец был военным летчиком, летал на бомбардировщике и, возможно, участвовал в тотальном разрушении немецких городов. А с отцом у него были сложные отношения: отец был военным человеком, сдержанным и замкнутым; Джармену удалось разговориться с ним лишь под конец жизни. Но именно отец увлек Джармена идеей кино. В доме была любительская камера – эти кадры семейной хроники с улыбчивыми детскими лицами на фоне послевоенной жизни Джармен использовал в своей поздней киноленте «На Англию прощальный взгляд», где в калейдоскопе образов можно увидеть и ужасы войны с толпами беженцев на морском берегу, и костры вдоль дорог, и легендарную сцену прощания с чистотой юности и наивностью: сцена, где невеста, она же – английская королева (Тильда Суинтон), на ночном пляже разрывает и разрезает на себе ножницами свадебное платье.
Джармен пришел в кино через живопись (он окончил художественное училище Слейда в Лондоне), и проявилось это не только в выборе тем (скажем, его фильм о Караваджо, о св. Себастьяне, чей образ связан с полотном Тициана). Название фильма «На Англию прощальный взгляд» взято у художника XIX века Форда Мэдокса Брауна, одного из основателей движения прерафаэлитов. На его картине – супружеская пара, эмигранты, отплывающие из Англии к иным берегам, на пути, скорее всего, в Америку (Викторианская эпоха была временем массовой эмиграции в Соединенные Штаты – и не только из нищей Ирландии). Белые скалы Дувра в углу картины ускользают от подавленного взора эмигрантов на борту корабля. Америка – это другой мир, Новый Свет, и фильм Джармена под тем же названием был прощанием с Англией его детства и, конечно же, осознанием фатальности своей болезни, предчувствием перехода в мир иной, к новому свету. Но есть еще одна биографическая подробность, связывающая эту картину Мэдокса Брауна с садом Джармена в Дандженессе, где снимались и многие кадры этого фильма. В паре километров от Дандженесса находился дом внука автора этого ностальгического полотна. Форд Мэдокс Форд был ключевой фигурой литературного мира тридцатых годов двадцатого столетия. Он создал литературную репутацию многим английским авторам, был другом и Джойса, и Хемингуэя; но для нас любопытен ранний период его биографии, когда великий Джозеф Конрад пригласил его в соавторы. Они написали пару не слишком удачных романов и разошлись, не сойдясь, как говорят в делах о разводе, характерами. Это не помешало Конраду многие годы снимать дом Форда Мэдокса Форда – Пент-Фарм – в паре километров от Дандженесса.
В этом доме Конрад написал один из своих пророческих романов «Тайный агент», где российский дипломат планирует взрыв в Гринвичской обсерватории с ее нулевым меридианом: цель этой провокации – возложить вину на анархистов и диссидентов, врагов царизма, и добиться от британского правительства их ареста и высылки. Таким врагом авторитаризма и, в частности, его российской разновидности той эпохи был и сам Джозеф Конрад. Поляк по рождению, он стал писать романы на английском после десятка лет службы в торговом флоте. Неудивительно, что он выбрал для жительства эти места в Кенте. К анархистам причислял себя и Джармен, хорошо осведомленный о своих соседях по прошлому Кента и, в частности, о Джозефе Конраде.
Кент вообще и особенно места, связанные с фильмами Джармена, – это пограничная территория, линия фронта между островной Англией и европейским континентом. Но война всегда была еще и делом доходным. Пяти портам Кента (в том числе Дувру и городку Хит, рядом с Дандженессом) была дарована королевская хартия: корона освобождала эти города от налогов взамен на поставку войск из числа местных жителей для защиты восточной границы британского отечества от европейских захватчиков. В мирное время здешнее население главным образом занималось (и занимается до сих пор) контрабандой ходких товаров – от табака до вина – из этой самой Европы: в хорошую погоду отсюда через Ла-Манш виден французский берег. Вместо римских завоевателей сюда в наши дни попадают нелегальные иммигранты – из Восточной Европы и Северной Африки. Тут жили не только рыбаки. Кент еще и место угольных шахт, и кентские шахтеры были наиболее радикальными в своем протесте против закрытия угольной промышленности правительством Маргарет Тэтчер в восьмидесятые годы, когда Джармен и приобрел дом в Дандженессе.
Но в викторианские времена многие из этих прибрежных местечек – от Брайтона на юге до Маргейта на северной оконечности Кента – были курортными, и атмосфера тут приближалась к богемной и даже декадентской, учитывая либеральное отношение ко всем возможным сексуальным отклонениям от общей нормы. Здесь в пабах можно часто попасть на популярное кабаре трансвеститов – спектакль, не чуждый и самому Джармену. Тут население такое же пестрое, как и разнообразные виды пернатых в прибрежных районах, вроде холмистой болотистой пустоши Ромни-Марш с одиноко стоящими церквами, где был дом Конрада. Его соседями была целая плеяда писателей-иностранцев, поселившихся тут. В километрах двадцати к югу от Дандженесса жил Генри Джеймс, американец. Да и Форд Мэдокс Форд был наполовину немец. Дерек Джармен в одном из интервью упомянул, что предки его матери – евреи из российской черты оседлости.
Сад – зеркало человеческого темперамента, своего рода дневник человека, хроника его жизни. И в этом смысле сад Джармена – антитеза саду Генри Джеймса, американца, вообразившего себя английским аристократом, у которого все – от одежды до атмосферы в его доме – было образцово английским (в понимании иностранца). И в первую очередь английским был сад – с можжевеловой изгородью, жимолостью и под бобрик подстриженным газоном в центре, с ожерельем из розовых кустов. Джармен был гражданином страны, едва уцелевшей в войну и после эйфории свингующих шестидесятых скатившейся в идеологические распри о коммунизме и капитализме в эпоху семидесятых. Англия Джармена – это столкновение и нагромождение самых противоречивых идей и образов в сексе, в политике, в эстетике. Для Генри Джеймса Англия была синонимом стабильности. Для Джармена это была страна неравенства и контрастов, подавленных инстинктов и классовых предрассудков, эстетических конфликтов с правящей консервативной элитой. И поэтому Джармен воспринимал сад как пространство, где все, что в жизни выглядело незначительным, отвергнутым, сброшенным в кучу мусора и обломков, обретало под его взглядом, у него в руках, в линзах его кинокамеры эстетическую высоту и масштабность. Он умел подобрать на берегу какую-нибудь корягу и превратить ее в элегантную скульптуру. Недаром английская мода, в отличие от французской, идет из низов. Английские модельеры подхватывают элементы одежды у уличных бродяг, пролетариев, экзотические наряды нацменьшинств – и превращают их в эстетический шедевр высокой моды. Джармен культивировал все, что было в меньшинстве и в загоне, выселено за черту оседлости, заперто в гетто неприятия.
Место, где жил Генри Джеймс, называется Rye и произносится как «рай», что позволяет нам провести еще одну параллель с садом Джармена. В связи с библейскими образами в поздней киноленте Джармена, которая так и называется – «Сад», Саша Подзярей цитирует в своем эссе мысль Джармена о том, что всякий сад – это подобие, отражение в нашем сознании библейского Рая. Разведение сада – это ментальная попытка вернуться в Рай, точнее, в нашу интерпретацию этого библейского Эдема, откуда мы были изгнаны. В детстве Джармен всегда строил в углу сада родителей свой маленький шалаш, куда скрывался от мира взрослых. Сад в Нессе (как он называл Дандженесс) стал его последним «райским приютом». Дерек Джармен был изгнан болезнью из жизни и, культивируя свой последний сад-убежище, воссоздавал в символической подборке цветов и растений вокруг свою прошлую жизнь как идиллию, куда попадут его потомки в будущем.
«Цветы появляются и оплетают, словно вьюнки, все тропы моего детства. Самыми любимыми были синие звездочки незабудок, мерцавшие в темноте эдвардианских кустов сада моей бабушки. Чистые снежинки, разбросанные под приветливым солнцем, и один пурпурный крокус, выделяющийся среди золотистых соседей. Дикая аквилегия, цветы которой были похожи на позвонки, и пугающий рябчик, прячущийся по углам, словно змея...» – записывал Джармен в своем дневнике последних лет.
Дандженесс – пустынная территория на границе воды и земли. Пустыню можно заполнить собственным воображением. Джармен «насаждал» эту каменистую пустыню цитатами и амулетами, подхваченными у самой природы, подобранными на прибрежной свалке. Каменистый пляж он постепенно наращивал слоями почвы, где высаживал цветы и кусты, связанные с его детством и его любовными увлечениями, с его любимыми поэтами – от Шекспира до Джерарда Мэнли Хопкинса. На боковой стене его коттеджа можно прочесть цитату из Джона Донна о том, что, в отличие от солнца-педанта, любовь светит всегда, не соблюдая ни часов, ни времен года, ни перемен климата. Джармен как бы вписывал мысли-образы, порожденные сегодняшним днем, в контекст своего прошлого на языке цветов и таким образом сохранял его для будущего, как некий живой организм в тени смерти. В этом саду – и его гомосексуализм, декаданс, карнавальное, как сказал бы русский философ Михаил Бахтин, отношение к сексу, его склонность к переодеваниям, к женственной стороне своей природы, его гендерная амбивалентность, как говорят сейчас сексологи, то есть все, что с точки зрения традиционного большинства превращало его в парию общества. Это сад преодоления невзрачности ежедневной жизни, отчужденности человека, постоянно осознающего себя меньшинством в серой массе традиционности.
Как ни парадоксально, но в этих мотивах мироощущения Джармена я визуально узнаю собственное советское детство. В мире самодельных игрушек и бытового убожества на серых улицах послевоенной Москвы, без реклам и освещенных витрин, дети в огромных московских дворах устраивали свои «секретики» где-нибудь за сараями, в углу у забора. В земле вырывалась ямка и туда складывались сокровища: фантики, металлические шарики, обломки фарфора, цветные стекла. Этот тайник прикрывался куском разбитого прозрачного стекла, а сверху набрасывалась горсть земли для сокрытия «секретика». Периодически тайник раскапывался, чтобы полюбоваться этим удивительным личным сокровищем, где под осколком стекла переливалось многоцветие всей этой ерунды. Сейчас я понимаю, что это было детское воспроизведение магической машины, в которой сквозь глазок можно было увидеть кружение цветов в их неожиданных соединениях. Я, конечно же, говорю о калейдоскопе.
Именно таким «секретиком», где в магическом сопоставлении заурядные обломки и мусор быта преображались в головокружительную мозаику, как в калейдоскопе, я и воспринимаю фильмы Джармена. И его сад – это тоже «секретик», это побег из серой депрессивной реальности послевоенной Англии. Дикий алый мак соседствует с ярко-желтой кашкой – она тут называется «дикой морковью», и ее можно спутать с цикутой, чей яд выпил Сократ, отказавшийся уйти в изгнание. Соперничает с морем голубой репейник, своего рода мальва, и чертополох. И салатовой нежностью громоздятся острова морской капусты. У Джармена были и кусты дикой герани, цветы которой смотрятся как капли крови, потому что Джармен окольцовывает эти всплески красок суровостью обломков с ржавыми гвоздями, заросшего ракушками и моллюсками якоря или сломанных корабельных килей – руинами большого плавания. Как Просперо в его мрачноватой интерпретации «Бури» Шекспира, Джармен сумел за десятилетие в Кенте сконструировать на пустынном пляже некий магический мир, свой остров на острове, сад в саду, где лишь сам он знал тайную символику каждого, казалось бы, случайного, обломка кораблекрушения или облюбованного им дикого цветка.
Сейчас тут все скуплено богемным Лондоном, а шахтеры и рыбаки переквалифицировались в рабочих-строителей и маляров. Несколько соседних с Джарменом рыбацких коттеджей перекрашены, в подражание домику Джармена, в черный цвет с желтыми рамами окон, а владельцы тщательно имитируют его сад диких цветов вокруг обломков из моря. Дандженесс стал туристским центром культового поклонения Джармену – с его посмертным статусом художника-мученика. Не думаю, что это ему бы понравилось. Он в жизни любил смеяться, провоцировать собеседника и зрителя, поражать и развлекать. В своих интервью он принижал свою роль кинорежиссера и гордился своими открытиями садовника. Но и в этом жанре он инстинктивно был инакомыслящим, аутсайдером и бунтарем. «Я в садовниках родился, не на шутку рассердился, все цветы мне надоели, кроме...» Кроме репейника, кроме дикой ромашки и мака. Жимолости и вереска. Или розмарина. И лаванды. Но и роза тоже неплоха. Джармен всей своей жизнью предлагал вам начать разводить ваш собственный уникальный сад.С