Лев Александрович Нетто: Я был в плену и у Гитлера, и у Сталина
Лев Александрович Нетто родился в Москве в 1925 году. В 1943-м — призван на фронт, прошел обучение профессии минера в школе НКВД. В феврале 1944-го с группой диверсантов десантировался в Эстонию и во время первого же боя оказался в плену. Отправлен в лагеря военнопленных в Двинске (Латвия) и Каунасе (Литва), затем в Западную Германию. 15 марта 1945-го — освобожден американскими войсками. Несмотря на многочисленные предложения уехать в США или Францию, решил вернуться в Москву. 19 мая 1945-го из американской оккупационной зоны передан в советскую. В колонне бывших военнопленных и остарбайтеров пешком дошел до Западной Украины, где был призван на военную службу в Красную армию. В апреле 1948-го арестован контрразведкой города Ровно по подозрению в шпионаже. 22 мая приговорен к 25 годам заключения. Этап Ровно — Киев — Москва — Свердловск — Красноярск — Норильск. Осеню 1949-го прибыл в Горлаг (Норильск). Девять месяцев провел на общих работах, затем работал токарем в ремонтно- механической мастерской. 25 мая 1953-го, после Норильского восстания заключенных переведен в другой лагерь. Освобожден по амнистии. Работал инженером, занимался разработкой автоматизированных систем управления. Написал две книги воспоминаний. Живет в Москве.
Я был в плену и у Гитлера, и у Сталина. Меня часто спрашивают: где было тяжелее? Так я вам скажу: у себя тяжелее. И физически, и морально.
На фронт меня призвали в 1943-м. Я оказался в группе диверсантов у лейтенанта Сергея Батова. Забросили нас в глубокий тыл. Бой у нас был один. Эстония, лес. Немец нас уже окружил, боеприпасы закончились, снаряды летят и летят... Лежим... Товарищ мой смотрит на меня: «Все, Лео». Ну, попрощались, минута — смотрю, голова его залилась кровью. Командир наш Сергей Батов бросил последнюю гранату, приподнялся: «За Родину, за Ста...» — и не договорил...
У меня осталась одна граната-лимонка. Думаю: должен я сделать то же, что мой командир. Выдернул чеку, приподнялся... На долю секунды закрыл глаза — и увидел маму.
Когда мы ехали на фронт, на Казанском вокзале час ждали поезда, и я бросился домой, к себе, в Даев переулок. Забегаю, вижу: сидит мама, шьет на машинке солдатское белье и плачет. И вот теперь этот образ передо мной встал.
Выпрямиться я не смог. Бросил гранату за валун — и все, и меня уже окружили.
Поселим тебя в Париже, девчата у нас такие хорошие...
Сбежать мне удалось только весной 1945-го, под Эйзенахом, в Западной Германии. Нашу колонну — несколько сот человек — вели всего четверо немцев, местные старики, последние, кого удалось призвать. Вечером повели через мост, мы втроем спрыгнули в воду, в потемках этого не заметили.
Недели две скрывались: собирали картошку, свеклу. Хотя уже было ясно, что Германия проиграла, и по стране шли советские войска, немецкие крестьяне давали нам хлеб, оставляли ночевать...
Обнаружила нас фельджандармерия. Немецкий офицер дает команду двум автоматчикам, и те нас куда-то ведут. Ну, думаю, если сразу не расстреляли, значит, есть надежда, что смерть минует нас. Мы вдвоем спокойно, уверенно так идем под автоматчиками. А третий наш друг, единственный, кто понимал по-немецки, бледный как полотно.
Видим — ведут нас в овраг. Неприятно как-то стало, мурашки начали бегать. Спускаемся, а там колонна военнопленных, нас к ней присоединяют, и все. Мы совсем успокоились, а третий из нас говорит: «Боже, какие вы глупые. Офицер так сказал: в овраге колонна пленных. Если она там — отдайте этих охране, если нет — оставьте их там».
* * *
...Переночевали под каким-то навесом, утром смотрим — нет нашей охраны. Вроде как непривычно... Вдруг видим — странные большие машины с пулеметами ездят, а за рулем — люди, все черные. И все закричали: «Американцы-ы!»
Тут и настоящие, белые американцы появились и на нас прямо набросились: начали обнимать, целовать! Радуются, кричат: «Рашн, рашн!» А какой там рашн, у нас и украинцы, и кавказцы, и узбеки...
В американской оккупационной зоне я провел почти месяц. В Плауэне оказалось много русских, и шла большая пропаганда — плакаты, списки, кто куда хочет уехать: и в Америку, и в Канаду, и в Австралию, и в Новую Зеландию. Рядом была французская граница, французы-пленные звали нас к себе: мол, куда ты поедешь, пошли пешком к нам, поселим тебя в Париже, девчата у нас такие хорошие... А скоро уже среди русских начали говорить, что возвращаться домой нельзя, что военнопленных сажают. Но я решил: еду домой.
В Россию мы шли пешком
Скоро начали формировать колонну в русскую зону. К тому времени большинство русских уже разъехались, на родину решили возвращаться немногие.
Американцы нас провожали, как и встретили: обнимали, целовали, дарили подарки. Мне кажется, к нам они относились лучше, чем к тем, кто решил эмигрировать. Думали, что мы... не бросаем Родину, что ли?
Нас всех посадили в открытые «Студебеккеры». Больше там было не военнопленных, а семей, которые угоняли на работу, за эти годы у них и детишки стали большие. Дальше — демаркационная линия, солдатик. Женщины и дети кричат, машут руками, приветствуют. Солдатик стоит как статуя, а на лице прямо написано: вон, изменников родины везут. В этот момент я впервые подумал, что, видно, возвращаюсь напрасно.
В русской зоне началась поголовная проверка. Отделили мужчин, чтобы передать в войсковые части. Семьи разрывались безоговорочно. Женщины в слезах, дети орут... И стали готовиться к возвращению на родину.
* * *
В Россию мы шли пешком. Выходили колонной, как только светало, и шли до самого вечера. В день проходили километров 90. Параллельно нам на восток двигались стада племенных немецких коров и проносились бесконечные эшелоны. Ни разу я не видел, чтобы в них возвращались солдаты-победители. Шли они, груженные совсем другим.
Прошли Германию, потом Польшу. И оказались на Западной Украине в городе Ковель. Там мне объявили: тебе всего 20, должен ты нести свою воинскую службу. И оставили у себя.
* * *
Через три года, в феврале 1948 года, объявляют мне о демобилизации и перед самым возвращением посылают в командировку в штаб армии города Ровно, сопровождать курьера с пакетом.
Приезжаем, курьер заходит в кабинет начальника, я жду. Потом вызывают меня в тот же кабинет. Там три или четыре офицера, спрашивают: «Ты знаешь, где находишься? Какой штаб армии? Ты в контрразведке! Ты арестован. Ты в тюрьме».
Смотрю на судей и улыбаюсь
Начинают меня допрашивать: в американской зоне был? Ну и как там? Я рассказываю — и чувствую, что они все уже знают. И вдруг говорят: «Ты сказки-то не рассказывай, что добровольно сюда приехал. Возвращаются только шпионы. Так что давай, рассказывай: кто тебя вербовал, какое задание?»
А на столе у следователя вижу бумагу, подпись: Латышев. Это был наш солдат. Он дневальным в первом отделе работал, а к нам только на политзанятия ходил. А я на политзанятиях был активным, когда спрашивали, рассказывал, какие американцы хорошие парни, ничем, мол, не отличаются от русских. Он это докладывал, и появилось основание меня арестовывать.
* * *
Допросы длились месяца два, каждую ночь. Я все равно все отрицаю — и начинается самое настоящее физическое воздействие: и удары, и наручники, и карцер...
Больше всего я боялся, когда майор бил под ребра, как будто до внутренних органов доставал. Дверью пальцы мне защемляли. А один раз переусердствовали: кожа у меня лопнула, косточка беленькая показалась — и я сознание потерял. Проснулся в камере, палец в крови. Соседи говорят: подписывай, что говорят, а то можешь и инвалидом стать.
На следующем допросе говорю следователю: ладно, я все подпишу. Только легенду сами придумайте, я не умею. Назавтра вызывает, говорит уже вежливо: «Мы понимаем, что ты не шпион, но раз уж сюда попал — обратного пути нет. Если из десяти осужденных попадется один предатель — уже будет наша заслуга. Поэтому вот тебе легенда, подписывай».
Начинаю читать, думаю: что такое?! Ни слова об американцах, а написано, что я убил командира отряда, перебежал к немцам, выдал секреты...
Думаю: не-ет, что я шпион, подписать могу, а такое — не дождетесь. А следователь спокойно так говорит: «Ну, ты еще подумай. Не будешь подписывать — вызовем сюда отца и мать, пусть полюбуются на изменника родины».
И я все подписал.
* * *
На суде мне дали 25 лет. Люди там обычно чуть не в обморок падали, а у меня такое чувство, будто это какой-то спектакль. Мне 23 года, сидеть 25... Стою, смотрю на судей и улыбаюсь.
Настроение хорошее, цель жизни моей ясна
В Красноярск меня привезли уже в мороз, Енисей замерз, стало ясно, что придется тут зимовать. Я написал домой: «Настроение хорошее, цель жизни моей ясна, до скорой встречи». Нет, никогда я не жаловался. На что? Что скучаю? Скучно мне не было: в лагере рядом были друзья. Нужно было вместе бороться за жизнь, за свое человеческое достоинство.
Можно ли в лагере выжить? Конечно, те, кто был в обслуге, в тепле, — выживали. Те, кто работал в вечной мерзлоте, гибли как мухи.
Помню, в Норильске копали мы котлован. Двадцать метров вниз тянется вечная мерзлота, твердая как скала. Кирка ее не берет, кайло ломается, отбойного молотка и в помине нет.
За смену мы выбирали сантиметров 10—15. И вот на глубине метров в 12 вспоминаю я своих погибших товарищей, думаю: они-то уже отдыхают. Почему Всевышний меня наказал, оставил в живых? За что я теперь мучаюсь? Отчаянное такое состояние.
А потом судьба сделала мне подарок, меня взяли токарем в центральную ремонтную мастерскую. Я оказался в тепле, мне не надо было вырабатывать норму, отрабатывать пайку. Но я не халтурил. Мы все знали, что наша работа нужна. Нужно, чтобы добывался никель, добывалась медь. И до 1954 года я работал в разных лаготделениях на токарном станке.
Мужчин расстреливали, а женщин рубили топориками
Все говорят: «Норильское восстание». А ведь восстания как такового не было, была забастовка. После смерти Сталина мы надеялись, что жизнь станет легче, но получилось наоборот: началось объединение МГБ и КГБ, их сотрудники стали бояться, что лишатся куска хлеба, и, чтобы показать, что они нужны, усилили режим.
Нас отстреливали как дичь. Идем на работу через тундру, один зэк спотыкается и вываливается из колонны. Тут же автоматная очередь, конвой спускает овчарок, и две-три собаки рвут уже мертвое тело. Подбегает начальник колонны, видит: труп всего в метре от остальных. «Все ясно, попытка побега». Тело оставляют, колонна идет дальше.
Убивали и на работе. Терпение переполнилось, когда в конце мая кому-то из охраны показалось, что зэки нарушают режим, и он дал очередь по бараку. Убил человек десять, за день до этого застрелили еще одного. Каждый раз прибегали офицеры, смотрели и писали в протоколе все ту же «попытку побега». Конвоиров поощряли отпуском или премией, а каждый из нас готовился в любой момент уйти на тот свет. И 26 мая загудели гудки в котельной. Всё, забастовка. Лозунг: «Свобода или смерть».
Другие лагеря мы оповестили: повесили флаги с черной полосой, сделали воздушных змеев, к ним привязывали листовки: «Нас стреляют, сообщите в Москву», — зажигали фитиль и поднимали в воздух. Когда фитиль догорал, листовки разлетались по всему городу.
* * *
Разбираться приехала комиссия из Москвы, якобы от самого Берии. А у нас уже письменные претензии были. Свободу мы не требовали, требования у нас были бытовые. Чтобы сняли решетки с окон, не запирали двери бараков на ночь, сняли номера с бушлатов, разрешили свидания и письма, пересмотрели дела. «Ну, номера, — нам говорят, — можете хоть сейчас снимать». И все начали срывать свои номера.
Было и еще одно требование: чтобы не преследовали организаторов забастовки. Его комиссия не выполнила.
В конце июня мы узнали, что готовится силовое подавление восстания, в 5-м лаготделении использовали пожарные машины и войска. 1 июля даже у нас в лагере были слышны автоматные и пулеметные очереди оттуда, на следующий день с одной из вышек бросили камень с запиской: «В пятой зоне много убитых и раненых». Мы начали готовиться к концу. Подавили восстание большой кровью. Мужчин расстреливали, а женщин рубили топориками. Тех, про кого было известно, что они принимали участие в организации восстания, под видом безобидного этапа отправляли на материк, а потом на Колыму или во Владимирский централ. Меня к организаторам не отнесли и просто перевели в другой лагерь.
Про участие в забастовке мы все вспоминаем с гордостью. Конечно, в основном после нее все осталось как раньше (единственное — разрешили письма, сняли решетки и спороли номера), но мы считали, что все равно победили: власть поняла, что держать группы вооруженных людей опасно, и впервые стала разговаривать с нами по-человечески.
Айна
В Германии я провел почти месяц. Мы с товарищами договорились, что каждый найдет хозяйство, где будет работать, пока нас не отправят домой, просто чтоб познакомиться с Германией.
Я тоже нашел себе хозяйство. У хозяйки — ее звали Эльза — муж погиб на фронте, осталась дочь Айна, 16 лет. Шла весна, начинался сезон. И так получилось, что на все работы нас с Айной отправляли вместе. Скоро я уже сам не мог без нее обходиться.
Через месяц мы собрались уезжать. Хозяйка расстроилась. Говорит: «Зачем тебе уезжать? Там тебя ждет Сибирь, а Сибирь — холодная страна. Оставайся. Тебе — 20, Айне — 16, будьте хозяевами».
Я уже был готов остаться. Но так случилось, что, когда нужно было ехать, я образ Айны словно потерял. До сих пор не могу вспомнить ее в тот последний день, ее глаза.
Иногда думаю: как я ушел, с каким лицом? Словно не я, а кто-то другой такую штуку мне сделал. Сначала Всевышний показал образ матери, когда я должен был умереть. А потом скрыл образ Айны, потому что моя судьба была иной. Поэтому я никогда не жалею, что был в застенках, что оказался в лагере. Если бы я просто вернулся в Союз или сразу попал в ГУЛАГ, сегодня я бы оказался совсем другим человеком.