Александр Снегирев /

Как же ее звали?…

«Как же ее звали?..» — новый сборник короткой прозы Александра Снегирева, готовящийся к выходу в издательстве «ЭКСМО». Истории, которые рассказывает автор, самым естественным образом сочетают яркую драматургию, неожиданность сюжета и откровенную чувственность с основательностью и убедительностью изложения. «Сноб» публикует заглавный рассказ

+T -
Поделиться:
Иллюстрация: Corbis/East News
Иллюстрация: Corbis/East News

Она спросила: «Это Сталин?»

Деревья, кустарник, хрустящие дорожки. Сюда сосланы властелины прошлых государств и ведомств. Подвиги и злодейства остались позади, за поворотом века, а памятники, словно заблудившихся склеротиков, собрали по городу и свезли на траву под кроны. Наркомы, маршалы, несгибаемые солдаты забытых фронтов, гранитные, бетонные, отлитые из цветно-металлических сплавов, лишенные площадей, постаментов, некоторые вовсе позорно уложенные в траву. Каждого можно облапать и на коленки присесть для прикольной фотки. А старички только рады. Высовываются из зарослей, выглядывают из-за кустов. Превратились в лесных духов, сатиров и вакхов, во всю ту нечисть, которая населяет леса, парки и водоемы.

Белокурая малышка притащила меня сюда. Позирует, просит сфотографировать. Лучше бы в кино пошли. Надо было с ней рвать, когда она, пожелав сойти за умную, назвала любимые книжки: «Мастер и Маргарита» и «всё» у Ремарка. Я себе давно пообещал: «Услышишь про Ремарка — рви сразу, не оттягивай». И вот она ласкает юдифьевым педикюром каменные губы Ильича-Олоферна, того и гляди растормошит старика, и тот не удержится, лобызнет ей мизинчик. И она еще спрашивает, Сталин ли это. А ведь могла и Пушкиным назвать.

Кстати, мы встречались раньше. Неужели тот самый? Только шея надломилась. Помню, стоял себе в одном маленьком дворике, и лишь конец Советcкого государства переместил его в эту скульптурную резервацию. Наступил сентябрь, как сейчас, и воздух был прозрачен, и видно было далеко, как сквозь хрусталь. Хотя это для красного словца. Сквозь хрусталь ни черта не разобрать и на метр, я однажды пробовал, смотрел сквозь вазу. Но когда оцениваешь хрусталь со стороны, кажется, что он увеличивает прозрачность атмосферы в разы.

В тот год я только приехал в город после армии, провалил вступительные, устроился рабочим в мосфильмовском павильоне и снял комнату у Елизаветы Романовны. Слонялся в выходной день по опустевшему центру, когда москвичи укатили на дачи, и увидел объявление: «Сдаю комнату студентке». И почерк такой аккуратный. Я еще подумал, может, девушка красивая, компаньонку ищет для совместных штудий. Вряд ли, конечно, но чудеса случаются. И хоть я и не студентка вовсе, студентка из меня, прямо скажем, хреновая, но по адресу решил пойти, благо в двух шагах.

Елизавета Романовна оказалась далеко не девушкой, годов ей тогда было хорошо за семьдесят, но спину держала прямо, два раза в неделю по часу плавала в «Москве», регулярные пешие прогулки, контрастный душ. Активное долголетие, короче. К моменту нашей встречи Елизавета Романовна несколько лет как овдовела, муж — отставной полковник — помер, оставив трехкомнатную квартиру, старомодные галифе с кантом времен Парада Победы и сына, который, как водится, оказался неблагодарным, во второй раз женился и уехал на строительство электростанции на далекой северной реке, воды которой вовсе вымыли память о родной матери. Тогда еще эта тема с великими северными стройками была актуальна, на излете, правда, но спрос имелся. Короче говоря, сын далеко, внуков нет, быт налажен, горка с посудой, зеленый штоф, белые салфетки, Елизавета Романовна решила сдать комнату.

Я сразу ей приглянулся. Певуче, по-московски так, она сказала, что я, кажется, приличный молодой человек и не обижу старушку. И пустила меня на постой в тот же день. Плата оказалась вполне по карману, я получил ключ, право пользоваться туалетом и ванной и целый список правил, как следует себя вести в новом жилище.

Я зажил очень хорошо и спокойно бок о бок с Елизаветой Романовной. Она рассказывала про мужа, потом стала кавалеров вспоминать, попутно давая мне советы, как себя вести с девушками, что делать следует, а чего делать нельзя ни при каких обстоятельствах. Мне запомнился ее рассказ о студенческих годах, когда за ней ухаживал институтский красавец, спортсмен, здоровяк, победитель соревнований, все девушки заглядывались, и юная Елизавета Романовна едва не согласилась за него выйти. Если бы не одно обстоятельство: однажды в столовой она случайно увидела, как спортсмен и здоровяк доедает с чужих тарелок. Бедняге не хватало стипендии наесться досыта, он был нищий, все были нищие, все голодали, но доедать за другими... Больше она с ним не то что за руку держаться, видеться не могла. Вот такая тонкая душа. А потом соседка по комнате с курсантом познакомилась, а у того, конечно, приятель оказался. И закрутилось. Мужа в погранвойска направили, в Эстонию, которая только-только почти добровольно присоединилась к Союзу шестнадцатой республикой. Переехали на новое место, муж стал возвращаться за полночь. Сначала злой бывал, а потом стал пьяный приходить или вовсе не являлся. Говорят, ночные расстрелы им поручали. Всех младших офицеров привлекли. Надо было срочно с эстонцев спесь сбить. Слава богу, война. Трагедия, конечно, зато не до пьянки. Ее с пузом как жену военного в поезд — и на Урал в эвакуацию, а мужа на фронт. Сына родила поздней осенью, когда немцы Москву взять почти взяли, да застыли, морозом ранним заколдованные. Как выжили, не знает, тряпье эстонское, которое с собой прихватить успела, на хлеб меняла, так и протянула до возвращения мужа через два года. Контузия, зато руки-ноги целы. Потом по стране мотались, хорошо, соседка на Сахалине надоумила, и муж в Академию поступил. Перевелся в Москву, закончил учебу, получил назначение в Генштаб, дали комнату, потом квартиру. Домик старый, неказистый, ни одного прямого угла, но за другими объедки не собирали.

Я решил год готовиться, а пока подрабатывать, чем придется, на киностудии. Узнав о моих амбициях, хозяйка моя воспрянула, сообщив, что мечтала быть актрисой, поклонялась Орловой и открытки с итальянками собирала, только они потерялись при переезде. Хотел бы я увидеть женщину, которая не мечтала стать актрисой. Наверное, такие где-то водятся, но мне не попадались. Однажды утром Елизавета Романовна, встретив меня на кухне, пожелала доброго утра слепящими помадой губами, а через плечо песец переброшен. Кажется, в ответ я сделал достаточно изящный для раннего времени суток комплимент. На что Елизавета Романовна закурила длинную сигарету.

Она покуривала — но что б вот так, рука на отлете, кольца в потолок и туманящийся взгляд? Такого я раньше не замечал. С того дня окурки в помаде стали попадаться повсюду, она их вдавливала в каждую чашечку, ложечку и розетку. Пепельницу Елизавета Романовна не заводила, потому что не признавалась, что курит. «Если бы я курила, то стоило бы приобрести пепельницу, — говорила она. — А я так, балуюсь». На слове «балуюсь» она подмигивала мне слипшимися от туши ресницами.

Наряды сменяли один другой. К завтраку, обеду и ужину Елизавета Романовна иначе как в новом платье или накидке не выходила. Лиса и упомянутый песец, германские трофеи, усыпленные нафталином и мирно почивавшие годами в старых чемоданах на антресолях, были разбужены и диву давались на свою хозяйку. Я наблюдал метаморфозы Елизаветы Романовны, как безобидную очаровательную дурь престарелой, все еще яркой дамы, пока она не вручила мне завернутую в бумагу коробку.

— Подарок.

Почуяв недоброе, я стал вскрывать сверток, и пальцы слегка дрожали. Фотоаппарат. Елизавета Романовна купила мне фотоаппарат. На днях я, кажется, что-то брякнул про то, что она очень красивая в своем новом образе с сигаретой этой и мехами. И вот на тебе. Мог ли я тогда подумать, насколько этот подарок изменит мою жизнь. Я пожал ее руку, а следом, повинуясь какому-то инстинкту, поднес к губам. Когда, смущенный своим порывом, я посмотрел на нее искоса, то смутился еще сильнее — она широко улыбалась простой улыбкой, без намека или смысла, как дети улыбаются, и с ресниц ее накрашенных падали капли.

— Спасибо, — сказала она и отвернулась в поисках несуществующего предмета.

Я стал производить ненужную суету, а она принялась говорить о погоде. И оба мы смотрели в разные стороны, больше всего боясь встретиться взглядами. Такое у людей только после случайного интима бывает.

— Все говорят, у меня девичий овал лица. Я красиво курю и умею прощаться, как Анна Маньяни, — сказала, высморкавшись, Елизавета Романовна. Развернулась спиной, хлестнув меня по носу песцом, и пошла вон из кухни, качая задом, а на самом пороге коридора обратила ко мне свой девичий овал лица, вскинула осушенные и заново подкрашенные ресницы и подмигнула. А потом пошла дальше и махнула одними пальцами, не оборачиваясь. Не знаю, выделывала ли подобные штучки итальянская актриса Маньяни, но у моей домохозяйки получилось здорово, настоящая пута.

В тот день я только и делал, что ее фотографировал. В кресле мужа, на диване, в постели. В постели она позировала, облаченная в кружева. Естественно, она попросила меня снять крупным планом тлеющую сигарету во рту. Что-то наивное, подростковое есть в этой любви к фотографированию с сигаретой. Дескать, запечатли, фотограф, как плавится лед на моем бархатном теле. Такие снимки все похожи один на другой, все одинаково бестолковы. Но я тогда еще этого не знал, я держал фотоаппарат чуть ли не первый раз в жизни, и тот снимок у меня получился хорошо. Храню до сих пор. Сигарета между темными длинными ногтями, она кончиками пальцев всегда сигареты держала, и густые губы, пришитые к выбеленному лицу частыми стежками запудренных морщин.

Мы увлеклись. Не заметили, как наступил вечер. Перекусили бутербродами. Она сказала, что видела в польском фотографическом журнале девушку в шубе под струями воды. Не успел я оценить масштаб задумки, как Елизавета Романовна выволокла из шкафа огромный мешок и уже потрошила его, кашляя от пыли и нафталина. Я бросился помогать, и нашими совместными усилиями на свет была извлечена громадная норковая шуба.

— Не смотри, — сказала моя модель, и я отвернулся.

За спиной тяжело хлопали меховые полы и рукава, скрипели дверцы шкафа, доносилось бормотание «сейчас, сейчас», стукнула отброшенная крышка картонной коробки...

— Можно.

Я повернулся. Елизавета Романовна была в шубе и в белых туфлях на высоком каблуке. Надо ли говорить, что шуба с заметной, выеденной молью проплешиной на плече была надета на голое тело, которое Елизавета Романовна драпировала и приоткрывала одновременно.

В голове у меня мелькнула мысль, что дело заходит далековато, но моя хозяйка прошла прямиком в ванную, и облако духов увлекло меня следом.

Люди часто бывают жалкими, когда позируют. Пытаются казаться кем-то, неумело реализуют свои желания, раскрывают внутренний мир или что там у кого имеется. Но бывает такой порог, за которым человек перестает быть жалким и становится каким-то таким, чему нет названия. Что вызывает оторопь и молчание. Нелепость, производящая впечатление чуда. В тот день я стал свидетелем подобному.

Елизавета Романовна перемахнула, сверкнув мозолями, не без труда и с моей помощью через край ванны, пустила воду и тут только вспомнила, что горячую отключили из-за аварии. Я с облегчением решил, что авантюра не состоится, но Елизавета Романовна, утратив всякое благоразумие, проявила непреклонность, направила на себя ледяную струю и скомандовала: «Снимай!»

И я стал снимать. Щелкал и щелкал. А она с каждым щелчком все больше млела. Будто не холодной водой себя поливала, а гидромассажем нежила. Я очень боялся, что она заболеет, и несколько раз говорил «хватит». Губы ее сквозь смывшуюся помаду синели, шуба намокла, превратившись в тряпку, но она требовала еще. Наконец я отложил фотоаппарат и выключил воду.

А она стала настаивать, чтобы еще.

Вцепилась в мои руки.

И наши лица оказались как-то слишком близко друг к другу.

И я свое лицо отодвинул.

Передо мной стояла старуха в мокрой шубе, с прилипшими ко лбу крашеными прядками, с потекшей косметикой. Велел ей сбросить шубу, рукава которой долго не хотели отпускать тело. Вдруг я стал доктором или отцом. Завернул ее в полотенце и отвел в постель. Даже не помню, видел ли я ее голой.

Я сделал ей чаю и наказал спать. На следующий день она, конечно, заболела и провалялась в жару неделю, бредила, чертя на груди периметры ямы, которую должны выкопать какие-то инженеры. И все это время я ходил за ней, менял холодные салфетки на лбу, поил чаем. Фотографии проявил и пришпилил в ее в комнате к обоям. Все стены увешал. Без хвастовства признаюсь — классные получились снимки. Скажите после этого, что упорство не добродетель.

А потом она выздоровела, и началось. Сначала попросила всегда, когда я ухожу из дома, махать ей со двора в окошко. Путь к метро шел через дворик мимо памятника, и каждый раз, поравнявшись с Ильичом, я должен был обернуться и помахать ей рукой. Я был не прочь, махал себе и махал, а она повадилась меня провожать в любое время суток, как бы рано я ни уходил—– сухие листья облетели и снег образовал на гипсовой лысине белую шевелюру, а я все махал и даже полюбил это дело, пока один раз не забыл помахать. Торопился. Возвращаюсь вечером, устал как собака, весь день строили декорации, а на Елизавете Романовне лица нет. Глаза опухшие, весь день рыдала. И со мной холодна. Что случилось, спрашиваю.
— А вы не догадываетесь?

Нет ничего хуже, когда спрашивают, догадываешься ли ты о чем-то, а ты бы рад догадаться, да только не знаешь о чем. А когда все это на «вы», совсем дела плохи.

— Вы меня обманули. Не помахали, как мы договаривались, — дрожащим голосом предъявила она. — Я чуть с ума не сошла.

Тогда-то и надо было менять место жительства, только я не придал должного значения этой сцене, да и привязался к моей эксцентричной хозяйке порядочно. Я извинился в самых изысканных и откровенно льстивых выражениях и на следующий день махал в два раза дольше обычного. Она уже за занавеской скрылась, а я все махал, наверняка ведь в щелочку подглядывает. После работы конфеты купил, гвоздики, шампанское. Роковая ошибка. Посидели, выпили, инцидент вроде загладился, я засобирался спать, а она схватила кувшин с водой — и за мной в комнату. Кактус полить приспичило. Пожалуйста, я не против, только она кувшин до горшка с кактусом не донесла, а опрокинула мне на кровать, необратимо намочив место моего ночлега. Ох, ах, какая я неловкая.

Я уверил, что ничего страшного, на полу посплю.

А она мне:

— У меня кровать широкая, места хватит.

— Я храплю.

— У меня муж знаешь как храпел, тебе до него далеко.

— Я...

Она перебила меня поцелуем.

— Уж и пошутить нельзя! — задорно рассмеялась Елизавета Романовна, отлипнув от моих губ.

Я подхватил.

Мы захохотали.

Она толкнула меня в грудь.

Я хлопнул ее по плечу.

Она играючи коснулась моего живота. И не отвела руку. И придвинулась вся. И вниз полезла. И стала наглаживать, будто тесто раскатывала.

— Что, и пошутить нельзя? Пошутить нельзя? — твердила она, упорно смеясь и дергая пуговицы.

Я перехватил костяную руку.

— Пошутить нельзя? — захныкала она.

Я держал крепко. Только ее неожиданный визг заставил меня разжать хватку.

— Ты за кого меня принимаешь?!

— Елизавета Романовна...

— Я... пренебрегла всеми приличиями... я... не игрушка... скомпрометировать вздумал... вон из моего дома!

Не заставляя ее просить дважды, я стал кидать свои вещички, которых, к счастью, было мало, в сумку. Очередной месяц подходил к концу. Долгов за мной не было. Переночую в павильоне, сторож пустит, а там осмотрюсь, пора с этой сумасбродной старушенцией завязывать. Пока я собирался, она курила, презрительно присматривая, как бы я не прихватил что из фарфора. Думал, брать или нет фотоаппарат, решил взять. За последние недели не было и дня, чтобы я не фотографировал, и мои карточки уже хвалили на студии.

— До свидания, Елизавета Романовна, — сказал я с порога.

Тут она схватила себя за ушами и с треском рванула. К пальцам лип скотч. Она подтягивала кожу липкой лентой, маскируя эту косметическую уловку шарфиком и волосами. Шуршание скотча, поплывший девичий овал лица и ее злобное рычание поразили меня настолько, что я не мог пошевелиться. Бешенство старухи вылилось в слова. Она кляла меня на чем свет стоит, обзывала неблагодарной тварью, змеей, из ее рта вместе с ошметками помады летели неизвестные мне малороссийские проклятия, усвоенные, видимо, в пору обучения в Харьковском университете. Я был заворожен происходящим настолько, что не очухался даже тогда, когда она, отлепив наконец от пальцев скотч, разбила об пол горшок с кактусом, побежала в свою комнату, стала срывать со стен фотографии, скомкала, порвала и принялась швырять в меня. А потом вдруг бросилась мне под ноги, схватила и стала умолять не бросать ее.

— Я совсем умру одна! Ты не можешь вот так уйти! Кто тебя будет кормить?!

Я только поднимал повыше сумку, будто снизу плескали волны, грозящие намочить мои пожитки. Наконец, когда сознание вернулось ко мне, я не стал отцеплять ее от себя, не стал упрашивать прекратить истерику. Я просто сказал: «Я остаюсь».

Надо отдать ей должное: вопли и мольбы сразу прекратились, я подал ей руку, она встала на ноги и принесла извинения за свое поведение. Ту ночь я провел на полу рядом со своей мокрой койкой.

Несколько дней мы почти не виделись, она скрывалась в своей комнате, я пропадал на работе. А потом наладилось. Сначала аккуратно, как по первому льду, вернули совместные чаепития, затем я широким жестом возобновил прощальные помахивания. Вышел однажды из подъезда, остановился у памятника и помахал, не оборачиваясь. Как Анна Маньяни. И сразу обернулся. И увидел, как занавеска заколыхалась. Фотографирование, не сговариваясь, решили не продолжать, остались, что называется, добрыми друзьями.

Зима уступила место весне, которая была так долгожданна, что пролетела совершенно незамеченной, и вот уже августовские ветры вовсю подгоняли лето к новому сентябрю. Исполнился год, как я прибыл в столицу. К тому времени я без сожаления провалил вторую попытку поступления и познакомился с одной девчонкой, тоже приезжей. Она планировала выучиться на модельера, а пока временно работала ассистентом гримера. Не то чтобы она у меня первая была, но все равно что первая. Я от нее совершенным дураком делался. Она ко мне тоже очень благоволила, штаны-бананы сшила идеально по фигуре. Страсть, однако, угасла сразу, как только предмет моего восхищения покорился. Я почувствовал себя залихватски: стал озираться по сторонам, замечать других, превратился вдруг из тихони-лимитчика в пижона-соблазнителя. Недавно верный воздыхатель, я как-то сразу стал прожженным циником, загулял, как мне тогда показалось, довольно ловко, с другой, и тут моя вдруг забеременела. И я решил посоветоваться с Елизаветой Романовной. Не посоветоваться даже, просто рассказать. Мать бы меня запилила за неосмотрительность, а мне нужно было взвешенное мнение. После всего, что между нами было, я решил: лучшего исповедника не найти.

Вскоре за чаем представился удобный случай. Выслушан я был внимательно. Еще молодой человек. Впереди вся жизнь, в стране перемены, и скоро перед молодежью откроются такие перспективы, о каких старшее поколение и мечтать не могло. Елизавета Романовна расхваливала мой фотографический талант, говорила, что путь художника тернист, но славен, и что не стоит спешить обременять себя семьей, не набравшись опыта, не сделав еще даже первых шагов на этом пути. Умело переплетая факты с лестью, Елизавета Романовна поселила во мне сомнение, точнее, уверенность в том, что место рядом с гением не может занимать беременная помощница гримерши.

Некоторое время я раздумывал над ее словами, говоря сам себе, что люблю... как же ее звали?.. люблю, в общем, ту девчонку и хочу, чтобы она была матерью моих детей, но решение уже жгло своей очевидностью. Вскоре при первой же пустячной размолвке из-за несогласия, как провести выходные — гулять в парке или рвануть в Питер, мы рассорились, и я заявил, что должен о многом подумать. На следующий день мне хотелось извиниться и все забыть, про интрижку и разлад, но подружка моя сказала, что не хочет связывать свою жизнь с таким, как я. Я ответил, что сам давно хотел ей сказать о том же, пора разбежаться, а ей сделать аборт. Ни на какого модельера она с ребенком не поступит. Вроде как я о ее будущем подумал. Даже кассетный плеер Sony продал. Чтоб на доктора, на лекарства и на все остальное хватило. Только зря продал, она ничего не взяла. Но попросила в больницу с ней съездить. Я еще гордился, что поступаю, как настоящий мужик. Дело так быстро обтяпалось, я толком и сообразить не успел. Это была единственная женщина, которая от меня забеременела. Других случаев с тех пор не случалось. По крайней мере мне не известно. А имя из головы вылетело, совсем память ни к черту.

Когда в тот день я вернулся в свою комнату, Елизавета Романовна пила вино.

— Любимое вино Сталина.

Налила мне, подмигнула и опрокинула сразу весь бокал. И я хлебнул. Какая все-таки дрянь эти сладкие вина. Бабий вкус был у генералиссимуса. Если бы он пил сухое, коньяк, водку, ему бы многое простилось, но регулярно глотать эти сладенькие градусы...

— Сын пишет? — спросил я, чтобы не молчать.

– У меня нет сына, – ответила Елизавета Романовна.

И улыбнулась.

И зубы ее были черны.

— Мой сын родился мертвым в городе Ирбит Свердловской области второго октября сорок первого года.

***

Прошло больше двадцати лет. Союз распался, эстонцы, которых, вопреки сомнениям, гасимым водкой, некогда покорял муж Елизаветы Романовны, вместе с тринадцатью другими братскими народами покинули Россию, разбежались кто куда, влекомые посулами соседей и доброжелателей. Кратер любимого бассейна Елизаветы Романовны закупорили храмом. Я так и не предпринял третьей попытки поступления, а целиком отдался фотографированию, которое вскоре принесло мне деньги и положение. С той ночи я ни разу не заглядывал в маленький дворик, стараясь побыстрее позабыть Елизавету Романовну, что мне вскоре удалось. И вдруг теперь, когда моя спутница набрела на притащенный в парк, поваленный памятник, те далекие дни встали перед глазами с перекрученной резкостью.

Сославшись на головную боль, я навсегда отвез почитательницу Ремарка домой, а сам поехал к Елизавете Романовне. Я вошел во двор, когда на город опустился вечер. Вместо памятника фонтан и фонари, вместо окна... Домик стоял на прежнем месте, но видом своим изменился. В нем теперь ресторан и клуб, и окна второго этажа, в том числе то заветное, наглухо замурованы. Только очертания угадываются.

На веранде играл квартет, и гости, мои пьяные ровесники и те, кто помоложе, танцевали и пели советские, русские и еврейские песни. Дощатый пол дрожал.

В открытые окна донеслось, как полнотелый остряк, с горлом, перетянутым бабочкой, произносит тост за товарища Сталина. Толстяк кончил, и все захохотали. И музыканты грянули. И девки тряпки лондонские стали сбрасывать и бокалы икеевские бельгийскими сапогами топтать.

Я пошел мимо извозчиков, осыпающих подсолнечную шелуху под колеса спящих мерседесов, мимо придушенных асфальтом деревьев, мимо чужих домов и пресыщенных мусорных баков. Говорят, той страны, где я фотографировал Елизавету Романовну и махал ей на прощание, больше нет, а она вот она. И далекая мелодия звучит, и девушка со стулом танцует, и вокруг русская ночь, которую никакой нефтегазовый свет рассеять не в силах.

А вот я... Моя квартирная хозяйка не ошиблась: у меня и вправду талант. Моя работа стоит дорого, я никогда не фотографирую свадьбы, корпоративы и детей. Имею премии, выставки, обложки. Поток женщин не иссякает: я умею получать изображения, на которых заурядные длинноногие девчонки делаются нездешними королевами. Превращаю легонькое винцо в роскошный напиток, бижутерию в драгмет. В обмен могу выделывать с ними что пожелаю. Мужики завидуют, не зная, как я завидую им. Женщины любят не меня, а власть фотографа. Она делает их красивыми и знаменитыми, дарит отмычки от мира, о котором большинство их сверстниц только мечтают, скупая дешевые блестящие листалки возле окраинных станций метро. А я завидую бедным и бесправным. Они точно знают, что если любимы, то за просто так. А меня кто любил за просто так... Одна Елизавета Романовна и любила. Да еще та девчонка... только имени ее никак не вспомню.