Михаил Шемякин: «Моя жизнь: до изгнания». Отрывок из автобиографии
4 мая исполняется 80 лет знаменитому художнику, скульптору, сценографу Михаилу Шемякину. В «Редакции Елены Шубиной» готовится его автобиографическая книга «Моя жизнь: до изгнания», которая выйдет осенью этого года. «Сноб» публикует главы, посвященные поступлению автора в художественную школу при Ленинградском институте живописи, скульптуры и архитектуры имени И. Е. Репина
СЭ, ХЭ, ША! Скольким меня одарившая и столькому научившая Средняя художественная школа
Девятилетний красноармеец, прошедший в боях Гражданскую войну, сумел окончить экстерном Академию им. Фрунзе и Академию Генерального штаба — это мой отец. Почему я сейчас об этом вспомнил? Да потому, что доучиться в СХШ мне было не суждено: меня исключили за пагубное влияние на соучеников без права продолжить учебу в какой-либо другой художественной школе. Наверное, предчувствуя это, я яростно овладевал всеми знаниями, касающимися профессии художника, стремясь проникнуть во все тонкости выбранного нелегкого ремесла, и экстерном сумел пройти многие ступени художественных навыков, без которых немыслим творческий процесс.
Были ли для меня стены здания, объявленного в восемнадцатом веке местом учения изящным искусствам, мистическим пространством? Безусловно! Именно из этих стен вышли мои любимые мастера живописи, ваяния и архитектуры ушедших времен: боготворимый мною Рокотов, удивительный новатор Александр Иванов, великий Карл Брюллов, мистический философ Николай Ге, беспощадный Василий Верещагин, запечатлевший лики войны, необъяснимые Куинджи и Айвазовский, трагический Врубель… Да и сколько еще вышло из этих стен великих и любимых мною служителей Аполлона! А столетием позже — и мои старшие друзья, вдохновители, борцы с рутиной соц-арта: Александр Арефьев, Владимир Шагин, Олег Целков, Борис Заборов, Эдуард Кочергин. В этих стенах меня научили правильно держать кисть, в точных пропорциях смешивать краски для получения нужного колера, умело пользоваться карандашом, чтобы на листе бумаги провести безупречную линию и овладеть искусством штриховки. Замечательный скульптор и педагог Валентина Николаевна Китайгородская учила меня лепке лица и человеческого тела. Но главное — нас учили профессионализму. Вне школы это бесчисленные карандашные и акварельные зарисовки с натуры: люди, животные, предметы, деревья, пейзажи. На ежедневных занятиях в мастерских живописью, рисунком, скульптурой это портреты и обнаженные фигуры натурщиков, постановочные натюрморты и сложные композиции на заданные темы.
Учение было строгим, никаких вольностей. Ты должен был не только добиваться абсолютной точности в работе с натуры и грамотно овладевать законами многофигурных композиций, но и уметь правильно сколотить подрамник для картины, натянуть холст, соблюдая правильное направление волокон, проклеить его, отшлифовать и, наконец, нанести тобою же сваренный грунт.
Сегодня многое из того, чему нас обучали, осталось в прошлом. Холсты продаются любого качества, уже загрунтованные и даже натянутые на любой нужный размер. Художественное преподавание уже не имеет той жесткости и требовательности, которыми славилось мое время. Но пройдут годы, и я, получив в 1993 году Государственную премию Российской Федерации за цикл графических иллюстраций к поэзии Владимира Высоцкого и оставив себе только медаль лауреата, все денежное вознаграждение отдам педагогам СХШ в знак благодарности за годы обучения.
Становление руки
Еще в СХШ я поставил перед собой цель стать настоящим мастером. То есть овладеть рисунком, цветом и композицией. И это требовало в первую очередь серьезной работы. Никаких поблажек! Жесткий режим и беспощадная требовательность к себе!
Основа всего — рисунок. Для меня он не только скелет человека или животного, а скелетон каждого художественного творения, поскольку основа композиции картины — рисунок; движение фигур и пропорции — рисунок, и даже распределение цвета имеет прямое отношение к рисунку. И чтобы овладеть точной, четкой, безошибочной линией, я выбрасываю стирательную резинку и карандаш и начинаю копировать гравюры старых мастеров пером и тушью, которые исключают исправление ошибочных линий.
Рука глазного хирурга — вот мой идеал руки! Ибо для операции глаза необходима рука, обладающая опытом филигранной работы со скальпелем, умеющая провести наитончайшую линию разреза. И сотни и сотни листов недорогой бумаги с наитончайшими, но, увы, неточными линиями устилали пол у стола, за которым я приучал руку и глаз к предельной точности. Раз в неделю я собирал охапки неудавшихся рисунков и, вызывая негодование обитателей «вороньей слободки», до отказа набивал ими помойные вёдра, стоявшие на черной лестнице.
Прошел немалый срок, прежде чем я научился безупречно копировать гравюры, выполненные Иеронимом Коком с рисунков Питера Брейгеля Старшего, прозванного Мужицким. Фигуры людей, дома и деревья в них испещрены десятками, сотнями линий и штрихов, которые нужно безошибочно точно перенести на лист белой бумаги, лежащий передо мной. И вот, напряженно всматриваясь в расстояние между штрихами, в их направления и пересечения, ручкой с металлическим пером, побывавшим в баночке с тушью, вычерчиваешь точнейшую копию гравюры — штрих в штрих, линия в линию…
Много лет спустя я наткнулся на мысли Джона Рёскина о владении безупречной линией рисунка мастерами прошлого, которое «заключается в беспрерывном, последовательном ряде движений руки, более верных, чем движения самого искусного фехтовальщика; карандаш не только проводит с безошибочной точностью прямую линию от одной точки до другой, но с такой же точностью проводит линию изогнутую и ломаную… уверенность движений доходит до того, что художник может… одной линией начертить вполне законченный профиль или другую часть контура головы, и рисунок не потребует дальнейших изменений». А для этого должна быть «предельная точность мускульного движения» и «духовное напряжение», когда «рука художника каждую минуту подчиняется непосредственному замыслу». И у меня, и у Рёскина острие карандаша приравнивается к острию шпаги или скальпеля.
…Я делаю бесчисленное множество набросков с натуры, стараюсь одной линией передать динамику движения человеческой фигуры или животного. Рисую зверей и птиц в Ленинградском зоопарке. Папки заполняются зарисовками удивительных переплетений ветвей деревьев, комнатных и полевых растений, жуков, букашек, бабочек. Постепенно я начинаю овладевать точной линией… Педагог, ведущий класс рисунка, надолго задерживается у одного из моих карандашных набросков с двумя сидящими фигурами и громко заявляет: «Пропорции довольно странные, но какая удивительная линия, какая плавность и точность! Я еще с подобным не сталкивался! Рисунок забирается в образцы!» Ура! Мои старания достигли цели! А четверть века спустя я буду, не отрывая руки, одной линией чертить метафизические фигуры и композиции на двухметровых листах черной бумаги, прикрепленных к стене, и наблюдать за моей рукой будут студенты и профессора Оксфордского, Стэнфордского и других университетов. Пройдет еще пятнадцать лет — и в когда-то изгнавшей меня стране я буду давать мастер-класс в университете Москвы, вычерчивая одной линией сложнейшие фигуры.
Музыкальные пристрастия одного из моих однокашников
Узкие каменные коридоры с высокими арочными потолками вкруговую пронизывали гигантское здание Академии художеств. С одной стороны коридоров первого этажа были окна, с другой — глухие стены с отсеками, где пылились накрытые брезентом старые офортные станки и разная металлическая рухлядь. В конце одного из коридоров находилась столовая.
Обычно в коридорах было пустынно. Шумные ватаги сэхэшатиков и студентов появлялись только во время завтрака, с восьми до девяти утра, и с двух до трех — во время обеда. Те мальчишки, у кого не было денег на завтраки и обеды, в теплые дни сидели у гранитных сфинксов на ступеньках, ведущих к Неве, а в холодные бесцельно слонялись по академическим коридорам. Впрочем, таких было немного, человека два-три, и среди них я. Чаще всего я бродил в одиночестве по мрачным коридорам, размышляя и проверяя, готов ли мой незамысловатый обед, приготовляемый на чугунных батареях центрального отопления и состоящий из кусков черного хлеба, намазанных горчицей и густо посыпанных солью. Хлеб в столовой можно было брать бесплатно, и я, пользуясь этим, умудрялся заскочить в столовку раньше всех, набрать несколько кусков черного хлеба, намазать горчицей, присыпать сверху солью и разложить в коридоре на отопительные батареи — получались довольно вкусные сухари. О результатах такого питания легко догадаться: гастриты, колиты и язвочки в желудке достались мне на долгие десятилетия.
Однажды, одиноко слоняясь по коридору и грызя свой сухарь, я услышал странный звук, доносящийся из боковых отсеков, где стояли вышедшие из строя печатные станки, укутанные пыльным брезентом. Звук, похожий на завывание, то возникал, то замолкал. Заинтригованный, я зашел в этот отсек и увидел в полумраке необычную картину. На грязном каменном полу распласталось тощее тело мальчишки, на котором сидел другой, покрепче и поупитанней, и время от времени бил кулаком под ребра лежащему. Лежащий издавал жуткий, нечеловеческий вой, а сидящий прикладывал к своему уху сложенную ладошку и наклонялся к пасти орущего, чтобы лучше слышать вопль. При этом лицо его выражало неописуемое блаженство. Еще удар — протяжный вой — и долгое самозабвенное вслушивание. Еще удар — протяжный вой и долгое слушание. Вой затих — еще удар, и опять затяжной вой…
В лежащей фигуре я опознал всеми затравленного паренька — Германа Степанова по прозвищу Степа Уткин Нос, а в сидящем — Олега Григорьева, имевшего репутацию посвященного в некие тайны искусства и обладающего недюжинным талантом. «Олег! Что ты с ним делаешь?» — спросил я, озадаченный увиденным. «Мишка! А ты послушай только, какие уникальные звуки он издает!» И снова шарахнул кулаком меж ребер бедного Германа. Видимо, желая, чтобы и я оценил феноменальный звук, несущийся из глотки несчастного, Олег малость перестарался, поскольку вопль продолжался вдвое дольше обычного.
Я был намного выше и здоровее Олега. Схватив за шиворот и стащив с поверженного стонущего Германа оторопевшего Олега, я с угрозой в голосе произнес: «Еще раз захочешь помузицировать с Германом, я из тебя начну извлекать уникальные звуки — и твоим же методом! Понял?!»
Олег удалился, бормоча себе под нос что-то злобное, но Германа больше никогда не трогал. А я по-прежнему в тишине коридоров жевал свои «обеды», но уже не в одиночестве: за мной с той поры, как верный песик, семенил благодарный за спасение Степа Уткин Нос.
Тайны цвета и техники живописи
Итак, добившись каких-то успехов в рисунке, я должен был теперь овладеть техникой живописи. Великих живописцев во все эпохи существовало немало, но я выбрал в учителя двух гениальных колористов: венецианца Паоло Веронезе и испанца Диего Веласкеса. Часами всматривался я в их работы, пытаясь постичь секреты их палитры, создающей удивительные цветовые симфонии. Изысканность и богатство цвета достигалось у них благодаря владению искусством подмалевка и лессировки.
Постараюсь на простом примере объяснить, что являет собой лессировка.
Если на белую скатерть пролить чай, на скатерти появится желтоватое пятно. Если чай крепкий, цвет пятна будет темнее, но сквозь него все равно будет просвечивать ткань. Если пролить на скатерть клюквенный сок, пятно будет красное; этот же сок, разбавленный водой, дает бледно-розовое пятно. Допустим, розовое пятно на скатерти просохло, но на него опять пролился разбавленный клюквенный сок — и тогда пятно становится таким же красным, как и от неразбавленного сока. Вот это и есть принцип лессировки — нанесение тончайших слоев прозрачной краски поверх подмалевка, чтобы добиться мощного звучания цвета.
А что из себя представляет подмалевок? Ну, вернемся к той же самой идее пролитого чая и клюквенного сока. Допустим, скатерть белая, и, многократно поливая ее чаем или соком, можно только усилить, утемнить желтый или красный цвет. А если скатерть голубоватого цвета и на нее проливается желтоватый чай, то соединение голубого с желтым дает пятно зеленоватого цвета. Вот простой пример взаимодействия подмалевка с лессировкой. Разумеется, в живописи неисчислимое количество различных цветовых подмалевков с большим количеством различных цветовых лессировок.
Учащиеся художественных школ имели право бесплатно копировать в музеях картины старых мастеров. И я начинаю копировать в Эрмитаже полотна старых голландцев: Яна Трека, Питера Класа; затем перехожу к большой композиции Никола Пуссена «Снятие с креста». Я штудирую «Историю развития техники масляной живописи» Эрнста Бергера и «алхимичу» по его рецептам: готовлю грунты для холстов, чтобы краски на них держались вечно, экспериментирую с составами лаков для покрытия картин.
По ночам, пока соседи спят, ставлю в кухне на газ кастрюльки с техническими маслами, лаками, с пчелиными сотами, рыбьим и столярным клеем. Все это начинает вариться, булькать, шипеть и вонять. Особенно «благоухала» кастрюля со столярным клеем, который готовился из собачьих костей. Не скажу, что соседей эта алхимия радовала, хотя запах их стряпни был для меня невыносимее.
В поисках секретов техники «стариков» я был не одинок: рядом со мной всегда торчал Герман Степанов, спасенный от издевательств Олежки Григорьева. Он так же, как и я, был одержим идеей овладения техникой «стариков», мастеров прошлого.