Политическая дерзость или умственная болезнь? Отрывок из книги о Петре Чаадаеве
Значение «Философических писем» Петра Чаадаева для русской истории переоценить трудно. Философ и публицист, официально объявленный умалишенным за свои идеи, сумел создать произведение, вызывающее споры по сей день. Михаил Велижев в своей книге «Чаадаевское дело: идеология, риторика и государственная власть в николаевской России» рассказывает о том, как через процесс против Чаадаева можно понять более глобальные события, происходившие в стране в то время. С разрешения издательства «Новое литературное обозрение» «Сноб» публикует отрывок
I
Первый отзыв Николая I о первом «Философическом письме» отличался резкостью, но одновременно и некоторой неопределенностью. Царь назвал чаадаевскую статью «смесью дерзостной бессмыслицы, достойной ума лишенного». Граница между преступлением («дерзость») и безумием в представлениях императора не была четкой: он нередко сближал политическую неблагонадежность с сумасшествием. Так, 20 декабря 1825 г. в выступлении перед дипломатическим корпусом монарх следующим образом характеризовал декабристов: «Несколько негодяев и сумасшедших думали о возможности революции, для которой, благодарение небу, Россия далеко еще не созрела». В своих «Записках» он замечал: «Сергей Муравьев был образец закоснелого злодея. Одаренный необыкновенным умом, получивший отличное образование, но на заграничный лад, он был во своих мыслях дерзок и самонадеян до сумасшествия, но вместе скрытен и необыкновенно тверд». «Дерзок и самонадеян до сумасшествия» — эта формулировка живо напоминает «смесь дерзостной бессмыслицы, достойной умалишенного», с той оговоркой, что С. И. Муравьев-Апостол, по мнению императора, был умен, а Чаадаев — глуп. «Дерзость» и «безумная самонадеянность» привели Муравьева-Апостола на эшафот, и нет оснований сомневаться, что уголовное преследование могло грозить Чаадаеву уже в тот момент, когда первая реакция императора была положена на бумагу. Однако в итоге царь принял решение объявить Чаадаева «умалишенным». Назвав автора первого «Философического письма» безумцем, а не преступником, Николай создал прецедент, повлиявший на весь ход русской интеллектуальной истории. Каким же обстоятельствам мы обязаны появлению высочайшего вердикта?
II
К концу 1836 г. соперничество двух курировавших идеологию ведомств — III Отделения и Министерства народного просвещения — и их начальников, А. Х. Бенкендорфа и С. С. Уварова — уже стало осязаемым. Уваров решил воспользоваться чаадаевской статьей как предлогом с тем, чтобы уронить репутацию своего могущественного оппонента в глазах царя. 20 октября министр отправил императору несколько писем как формального, так и неформального свойства. В официальных донесениях, написанных по-русски, он предлагал закрыть «Телескоп» со следующего года и удалить цензора Болдырева со службы. Однако во франкоязычной записке, обращенной лично к монарху поверх рутинной корреспонденции, Уваров изобразил публикацию первого «Философического письма» совсем иначе — как «настоящее преступление против религиозной, политической и нравственной чести». По его мнению, Чаадаев обнаружил не «бред безумца», а «систематическую ненависть человека, хладнокровно оскорбляющего святое святых и самое драгоценное своей страны». В интерпретации Уварова появление в печати чаадаевского текста оказывалось связано с последствиями восстания 1825 г. Речь шла о новом выступлении людей, прежде пытавшихся ограничить самодержавие силовыми методами. Как следствие, Уваров предлагал привлечь фигурантов «телескопической» истории, прежде всего самого Чаадаева, к уголовной ответственности. Кроме того, министр приложил к письму и сам 15-й номер «Телескопа» с текстом пресловутой статьи.
Ход Уварова строился на рациональных и хорошо обдуманных аргументах. Он знал, что Николай имел склонность усматривать за самым невинным вольномыслием следы пагубного революционного влияния и любил раскрывать заговоры (особенно в старой столице). В особенности мнительность монарха усилилась после Польского восстания 1831 г., когда мятежники оспорили право царя на польскую корону. Вероятно, Уваров надеялся на характерное для императора охранительное поведение и всеми силами провоцировал его: указание на существование в Москве опасной фронды ставило под сомнение способность III Отделения контролировать ситуацию в стране. Министр народного просвещения выставлял себя жертвой обстоятельств, зловредных московских оппозиционеров и нерадивых чиновников, неспособных навести в империи порядок. Такая интерпретация позволяла ему снять со своего ведомства ответственность за промах пропустившего статью цензора, дискредитировать влиятельного конкурента и одновременно наказать Чаадаева. План Уварова отличался некоторым изяществом и, казалось, имел шансы на успех. Однако события развивались по иному сценарию.
III
Николай прочитал (или, что более вероятно, пролистал) первое «Философическое письмо» 22 октября 1836 г. В тот момент император жил в Царском Селе, временами наезжая в Петербург. Согласно камер-фурьерскому журналу, утром 22-го числа, в четверг, он принял военного министра А. И. Чернышева и царскосельского коменданта генерал-лейтенанта И. М. Стесселя. В 10 часов 20 минут Николай уехал в карете в Петербург и благополучно прибыл в Зимний дворец в 11:15. Здесь он выслушал доклады министра императорского двора П. М. Волконского и начальника III Отделения Бенкендорфа, а затем — рапорты о текущих делах военного генерал-губернатора Петербурга графа П. К. Эссена, столичного коменданта П. П. Мартынова и обер-полицмейстера С. А. Кокошкина. Судя по всему, эти разговоры оказались исключительно краткими, поскольку уже в 11:50 царь выехал в коляске в Михайловский экзерциргауз, где присутствовал на учениях гвардейских Московского и Павловского полков. В 13:40 он уехал из столицы и вскоре был уже в Царском Селе. Следом император пообедал с императрицей, а вечером отужинал в компании 31 человека, имена которых в камер-фурьерском журнале не названы. На следующий день (23 октября), также важный для чаадаевского дела, монарх занимался делами только утром. Он принял Чернышева, министра финансов Е. Ф. Канкрина, статс-секретаря графа Р. И. Ребиндера, а затем коменданта Стесселя.
Николай имел обыкновение смотреть бумаги утром до начала докладов, т. е. до девяти часов, и после обеда. Император держался подобного графика в Петербурге. Трудно сказать, насколько интенсивно рабочий ритм поддерживался в Царском Селе, однако можно предположить, что царь едва ли манкировал чтением официальных документов, находясь вне Зимнего дворца. Судя по данным камер-фурьерского журнала, он ознакомился с присланными Уваровым материалами и посмотрел 15-й номер «Телескопа» ранним утром 22 октября. Затем Николай оставил на обращении Главного управления цензуры знаменитую резолюцию, которую мы цитировали выше: «Прочитав статью нахожу что содержание оной смесь дерзостной бессмыслицы достойной ума лишенного: это мы узнаем непременно, но не извинительны ни редактор журнала, ни цензор. Велите сей час журнал запретить, обоих виновных отрешить от должности и вытребовать сюда к ответу». Амбивалентность отзыва показывает, что в тот момент финального решения о судьбе Чаадаева император еще не принял. Он уточнял: «Это мы узнаем непременно», вероятно имея в виду необходимость дальнейших следственных разысканий.
Впрочем, уже на следующий день, 23 октября, начальник III Отделения написал московскому военному генерал-губернатору Д. В. Голицыну письмо, в котором сообщил об императорской воле объявить Чаадаева умалишенным. На черновом проекте отношения к Голицыну Николай I оставил красноречивую помету: «Очень хорошо». Таким образом, участь Чаадаева окончательно определилась: позже у него были взяты показания, которые, однако, никак не изменили его статуса. Появлению бумаги Бенкендорфа несомненно предшествовал разговор с императором в Петербурге, который мог происходить только днем 22 октября, поскольку в следующий раз начальник III Отделения и монарх занимались делами лишь утром 26 октября.
По какой-то причине во время беседы с Бенкендорфом Николай пришел к выводу, что автора первого «Философического письма» следовало считать безумцем. Вопрос о том, кому принадлежала эта судьбоносная мысль, не имеет однозначного ответа. Возможно, Бенкендорф перетолковал императорскую резолюцию на докладе Уварова, а монарх поддержал его инициативу, или, наоборот, сам Николай предложил решение Бенкендорфу, а тот его принял, развил и обосновал. Как бы то ни было, царь остался доволен вердиктом. Цесаревич Александр Николаевич записал в дневнике 22 октября, что отец вернулся из Петербурга в отличном расположении духа. Не исключено, что хорошее настроение Николая было связано не только с удовлетворением от учений, но и с чувством радости от остроумно разрешенной чаадаевской коллизии. При всем том главным бенефициаром и интерпретатором царского вердикта стал именно Бенкендорф. Начальник III Отделения не мог согласиться с предложением Уварова назначить Чаадаева преступником — в этом случае он обнаружил бы собственную профессиональную непригодность, упустив из виду обширный антиправительственный заговор. Если Чаадаев в буквальном смысле сошел с ума, то тайная полиция по определению не могла распознать его замыслов. В этой ситуации ответственность за произошедшее ложилась уже на издателя журнала, цензора и стоявшее за ним ведомство — Министерство народного просвещения, возглавляемое Уваровым.
Как бы то ни было, возвращаясь к хронологии принятия решения, мы можем с определенностью утверждать, что «decision time», когда в уме Николая I созрела мысль объявить Чаадаева умалишенным, — это достаточно непродолжительный период, утро 22 октября 1836 г. У императора не было времени на длительные размышления. Это, в свою очередь, означает, что на выбор монарха в пользу того или иного наказания могло дополнительно повлиять его настроение в конкретный день, которое (пусть и гипотетически) мы в состоянии реконструировать.
IV
Продолжая традицию предшественников, Николай I с вниманием относился к круглым датам, связанным с артикуляцией императорского мифа. В эпоху формирования публичного образа национального монарха памятные дни приобретали особый смысл. В календаре имперских торжеств 22 октября было значимым (и неприсутственным) днем: на него приходился праздник Казанской иконы Божьей матери. 22 октября императорская семья порой посещала торжественное богослужение, хотя в 1836 г. этого, судя по всему, не произошло. Вне зависимости от того, был ли Николай у обедни, о самой дате он, скорее всего, помнил. Праздник Казанской иконы Божьей Матери создавал особенный фон для восприятия монархом первого «Философического письма». События, произошедшие в этот день, служили свидетельством особого, исторически мотивированного Божьего благоволения как к династии Романовых в целом, так и к Николаю в частности. Император дополнительно убеждался в сакральном характере собственной политико-религиозной миссии и в связи собственной биографии с провиденциальным сценарием отечественной истории.
Казанская икона Божьей Матери ассоциировалась с ключевыми победами русских войск над неприятелями в 1612 и 1812 гг., которыми Россия, согласно сценарию власти Романовых, оказалась обязана покровительству Богородицы. В 1611 г. икона отправилась в поход на Москву вместе с ополчением из Казани, соединившимся затем с отрядами Минина и Пожарского. 22 октября 1612 г., согласно принятой хронологии, поляки сдали Кремль и бежали из России. Чудесное спасение Русского государства праздновалось дважды в год — 8 июля (день явления иконы в Казани) и 22 октября, причем эти праздники стали частью торжественного канона по воле первых представителей династии — Михаила Федоровича и Алексея Михайловича. Именно с того времени икона «сделалась семейною в царском роде». В 1711 г. Петр Великий перевез икону в Петербург, а спустя еще 100 лет ее поместили в Казанском соборе Божьей Матери, символизировавшем глубинную связь русского монарха с Богом: императорское место в храме было отмечено надписью «Сердце царево в руце Божией». Кроме того, икона была связана с императорским именем: в Казани она впервые появилась в церкви Св. Николая. Наконец, в 1836 г. исполнилось ровно 200 лет с момента перенесения иконы из Казани в Москву и утверждения празднования 22 октября. В этот день в Казанском соборе читалась молитва к Пресвятой Богородице, главной темой которой выступало человеческое смирение перед Богом и отрицание значимости людского разумения перед наитием свыше. Комплекс мотивов, актуализировавшихся по случаю праздника, ясен: 22 октября — это день династического торжества Романовых, свидетельство их уникальной роли в истории России, сигнализирующее одновременно об их земном величии и смирении перед лицом всемогущего Господа, который гарантировал России серию судьбоносных побед над врагами — залог ее процветания в будущем.
Не следует забывать еще об одной немаловажной детали: 23 и 24 октября в календаре придворных дат также обладали особой семантикой. 23-го Николай и Александра Федоровна вспоминали момент собственной помолвки в 1815 г., а 24-го — императрицу-мать, умершую в этот день в 1828 г. 24 октября 1836 г. царственные супруги, наследник, великий князь Константин Николаевич, великие княжны Ольга и Александра Николаевны отправились в Павловск к великой княгине Елене Павловне, где слушали панихиду в поминовение Марии Федоровны. Семейная идентичность составляла ядро публичного образа императора как монарха — мужа, сына и, конечно, отца. В эти октябрьские дни в сознании монарха и его приближенных провиденциально-исторический сценарий власти Романовых мог совмещаться с представлением о династическом порядке, связанном с патерналистской идеологией самодержавной власти.
Случилось так, что именно в этом контексте Николай I и ознакомился с мрачным творением Чаадаева. На фоне наглядной демонстрации божественной подоплеки императорского режима рассуждения о пустоте русского прошлого и будущего смотрелись как минимум странно, а по большому счету совершенно скандально. 22 октября царь, будучи человеком глубоко религиозным, еще острее ощущал собственную провиденциальную миссию. Речь шла о страстном внутреннем убеждении, формировавшем особое умонастроение, связанное с семантикой памятных дат имперского календаря. Логика Чаадаева могла показаться царю не столько преступной, сколько нелепой и абсурдной. В итоге он быстро согласился с предложением Бенкендорфа объявить автора первого «Философического письма» умалишенным, если не сам предложил начальнику III Отделения такое решение.