Иллюстрация: Jocie Juritz/Penguin Books UK
Иллюстрация: Jocie Juritz/Penguin Books UK

> Кто-нибудь знает, как сделать хорошее фото звезд?

> Которые на небе или ладонями в мокром цементе?

> У меня из-за вспышки все белое выходит. Отключаю, но тогда слишком долго открыта шторка, а рука дрожит и все размазывается. Пробовала придерживать другой рукой, все равно плывет.

> Ночью телефоном бесполезно.

> Кроме как в темном коридоре посветить.

> У меня сдыхает телефон.

> Или позвонить кому-нибудь.

> Постарайся облегчить ему уход.

> Саманта, тут света до хера!

> Чума.

> Ты где, что видишь звезды?

> Чувак сказал, аппарат исправен. А я: «Если с ним все нормально, почему он сломан?» А он: «Почему сломан, если с ним все нормально?» И тут я еще раз попробовала ему показать, но, ясно дело, он опять работал. То ли разреветься, то ли убить его, такое чувство.

> Что там с бат-мицвой?

В любой момент на Земле есть сорок значений времени. Другой интересный факт: в Китае было пять часовых поясов, но теперь только один, и для некоторых китайцев солнце встает не раньше десяти утра. Еще один: задолго до того, как человек полетел в космос, раввины спорили, как в космосе соблюдать Шаббат — и не потому, что они предвидели полеты в космос, а потому, что буддисты умеют сосуществовать с нерешенными вопросами, а евреи скорее умрут. На земле солнце встает и садится один раз в течение суток. Космический корабль облетает Землю за девяносто минут, а значит, Шаббат наступает раз в девять часов. Одна теория предполагала, что еврей просто не должен находиться в таком месте, где возникают сомнения относительно порядка чтения молитв и соблюдения правил. Другая — что земные заповеди привязаны к Земле, и все, что происходит в космосе, остается в космосе. Одни доказывали, что еврейский астронавт должен следовать тому же ритуалу, какого придерживается на Земле. Другие — что время Шаббата следует устанавливать по приборам на корабле, при том что в Хьюстоне евреев не больше, чем в раздевалке «Рокетс». Два еврейских астронавта погибли в космосе. Ни один еврейский астронавт не соблюдал Шаббат.

Отец дал Сэму прочесть статью об Илане Рамоне — единственном израильтянине, летавшем в космос. Перед полетом Рамон пришел в Музей холокоста, чтобы взять что-нибудь с собой. Он выбрал рисунок Земли неизвестного еврейского мальчика, сгинувшего в войну.

— Представь, как этот милый ребенок рисует, — сказал Сэму отец, — а ему на плечо сел бы ангел и сказал: «Тебя убьют раньше, чем придет твой следующий день рождения, а через шестьдесят лет представитель еврейского государства возьмет с собой твой рисунок летящей в космосе Земли в этот самый космос…»

— Если бы существовали ангелы, — возразил Сэм, — его бы не убили.

— Если бы ангелы были добрыми ангелами.

— А мы верим в злых ангелов?

— Мы вроде бы не верим ни в каких.

Сэм любил узнавать новое. Накапливая и распределяя факты, он как будто начинал чем-то управлять, в этом была польза и чувство, противоположное бессилию, которое ощущаешь, если у тебя некрупное, не слишком хорошо развитое тело, не способное безупречно выполнять команды большого, перевозбужденного мозга.

В «Иной жизни» всегда стоят сумерки, так что один раз за день «иное время» соответствовало «реальному времени» игрока. Некоторые называли это момент Гармонией. Кто-то стремился не пропустить. Кто-то не любил находиться у экрана, когда этот момент наступал. Бар-мицва Сэма была все еще далека. Бат-мицва Саманты была сегодня. А когда шаттл взорвался, рисунок просто сгорел? Может, какие-то его мельчайшие частички еще кружат по орбите? Или они упали в воду, опустились за несколько часов на океанское дно и припорошили какое-то из глубоководных существ, настолько странных, что они выглядят пришельцами из космических бездн?

На скамьях расселись люди, которых знала Саманта, а Сэм ни разу не видел. Они приехали из Киото, Лиссабона, Сакраменто, Лагоса, Торонто, Оклахома-Сити и Бейрута. Двадцать семь сумерек. Они собрались вместе в цифровой синагоге, созданной Сэмом, — они видели красоту; Сэм же видел все, что было неладно в ней, все, что было неладно в нем. Они собрались к Саманте, община из ее сообществ. Повод, насколько они знали, был радостный.

> Покажи еще кому-нибудь. Потребуй, чтобы открыли.

> Выкинь его на хер с моста.

> Кто-нибудь объяснит, что тут творится?

> Забавно, я как раз еду по мосту, но я в «амтраке», и тут не открываются окна.

> Скинь фотку воды.

> Саманта сегодня станет женщиной.

> Окно можно открыть разными способами.

> У нее месячные?

> Представь тыщи телефонов, вынесенных на берег.

> Любовные письма в цифровых бутылках.

> Зачем представлять? Поезжай в Индию.

> Сегодня она станет еврейкой.

> О, я тоже в «амтраке»!

> Еврейкой?

> Скорее письма с проклятьями.

> Давай не вычислять, не в одном ли мы поезде, OK?

> Израиль на хер хуже.

> Вики: «По достижении 12 лет девочка становится «бат мицва» — дочерью Завета — и согласно еврейской традиции наделяется всеми правами взрослого человека. С этого момента она морально и этически ответственна за все свои решения и поступки».

> Включи таймер в камере своего телефона и положи на землю вверх глазом.

> Евреи хуже всех.

> Тук-тук.

> Зачем тебе вообще снимать звезды?

> Кто там?

> Чтобы запомнить их.

> Ну не шесть миллионов евреев!

>?

> Я валяюсь.

> Антисемит!

> Валяюсь, угар.

> Я еврей!

Никто ни разу не спросил Сэма, почему он сделал своим аватаром латиноамериканку, потому что никто, кроме Макса, этого не знал. Такой выбор мог бы показаться странным. Кто-то мог бы счесть его даже вызовом. Они бы ошиблись. Быть Сэмом — вот где странность и вызов. Иметь такие продуктивные слюнные и потовые железы. Во время ходьбы не уметь не думать о ходьбе. Скрывать прыщи на спине и на заду. Не было опыта унизительнее и экзистенциально более унизительнее, чем покупка одежды. Но как объяснить матери, что пусть лучше у него не будет вещей, которые нормально сидят, чем в зеркальной камере пыток убеждаться, что такой одежды не существует? Рукава всегда кончаются не там, где нужно. Воротник не может не быть слишком острым, или слишком высоким, или не топорщиться. Пуговицы на любой рубашке обязательно пришиты так, что вторая сверху либо душит, либо раскрывает все горло. Есть такая точка — буквально уникальное расположение во Вселенной, где нужно расположить эту пуговицу, чтобы было удобно и естественно. Но ни одной рубашки с таким расположением пуговицы никто никогда не сшил — наверное, потому, что ни у кого пропорции верхней части тела не были еще такими непропорциональными, как у Сэма.

Поскольку родители Сэма были в отношении технологий полные олухи, он знал, что они время от времени просматривают историю его поисковых запросов, — регулярная чистка, которая всякий раз тыкала его угреватым носом в ничтожность существования подростка с Y-хромосомой, который смотрит на Ютубе обучающие видео по пришиванию пуговиц. И в такие вечера, запершись у себя в комнате, пока родители тревожились, не серфит ли он огнестрел, бисексуальность или ислам, он занимался переносом предпоследней пуговицы и петли на своих проклятых рубашках в нужную точку. Половина его занятий изобличала в нем голубого. А вообще-то значительно больше половины, если вычесть такие занятия, как выгуливание средних размеров собаки и сон, которые равно свойственны геям и натуралам. Сэму было плевать. Геи не вызывали у него никакого неприятия, даже эстетического. Но он не преминул бы внести ясность, потому что больше всего не терпел, когда его не понимали.

Однажды за завтраком мать спросила, не перешивает ли он пуговицы на рубашках. Он отрицал с небрежной горячностью.

Она сказала:

— По-моему, ловко.

И с тех пор верхней половиной его каждодневной всесезонной униформы стали футболки «Американ Аппарель», даже несмотря на то, что они демонстрировали титьки, загадочным образом торчавшие из довольно-таки скукоженного торса.

Странным казалось иметь волосы, которые ни разу, сколь бы ты их ни приглаживал и сколь бы ни мазал на них всяких средств, не легли как нужно. Странным казалось ходить, и часто он ловил себя на том, что включает чрезмерно (или недостаточно) подчеркнутый подиумный шаг, при котором вихляет задницей, а ногу впечатывает в землю так, будто пытается не просто давить насекомых, а осуществить геноцид насекомых. Зачем он так ходил? Потому что ему хотелось ходить так, как не ходит никто другой, и его упорные старания этого добиться оборачивались кошмарным зрелищем кошмарного передвижения субъекта, настолько подобного непокорному вихру, что только передвижением это и можно было назвать. Странным казалось сидеть на стульях, с кем-нибудь встречаться глазами, говорить голосом, который он знал, как свой, но не узнавал, или узнавал в нем голос очередного самозваного шерифа «Википедии», что никогда не обзаведется биографической статьей, которую будет читать или тем более редактировать кто-то, кроме него самого.

Он допускал, что были такие моменты, помимо мастурбации, когда он чувствовал себя комфортно в своем теле, но не мог вспомнить их — может, это было до того, как он переломал пальцы? Саманта была не первым его аватаром в «Иной жизни», но первой, чья логарифмическая шкура села по нему. Ему не приходилось кому-то объяснять свой выбор — Максу хватало наивности или правильности не интересоваться, — но как он объяснял это себе? Он не жалел, что не был девочкой. Не жалел, что он не был латиноамериканкой. И опять же не не жалел, что он не девочка-латиноамериканка. При всей своей почти непрестанной досаде на то, какой он есть, Сэм никогда не обманывался и не считал, что проблема в нем. Проблемой был мир. Это мир ему не подходил. Но много ли радости принесло Сэму это предъявление счета к несовершенству мира?

***

Джулия стояла в ванной над своей раковиной, Джейкоб над своей. Парные раковины: такие были в некоторых старых домах Кливленд-парка, как и затейливый плинтус, обрамляющий паркетные полы, оригинальные камины и переделанные газовые рожки. Дома так мало в чем отличались, что стоило радоваться всяким мелким отличиям, а то иначе не понятно, ради чего так надрывался. В то же время ну кому, если честно, нужны эти парные раковины?

— Знаешь, что у меня спросил Бенджи? — начал Джейкоб, глядя в зеркало над своей раковиной.

— Будут ли окаменелости окаменелостей, если Земля просуществует столько, сколько для этого надо?

— Как ты узнал…

— «Радионяня» знает все.

— Точно.

Зубной нитью Джейкоб почти всегда орудовал при свидетелях. Сорок лет нерегулярного использования нити и всего три дупла — масса времени сэкономлена. Этим вечером, при свидетеле-жене, Джейкоб чистил зубы нитью. Ему хотелось провести немного времени у этих парных раковин. Или немного уменьшить время там, в одной кровати.

— В детстве я придумал собственную почту. Из коробки от холодильника сделал почтовое отделение. Мама сшила мне униформу. У даже были марки с портретом дедушки.

— Зачем ты мне это рассказываешь? — спросила Джулия.

— Не знаю, — ответил он, не вынимая нитку. — Просто вдруг вспомнил.

— Зачем ты это просто вспомнил?

Джейкоб хохотнул:

— Ты прямо доктор Силверс.

Джулия, без смеха:

— Ты любишь доктора Силверса.

— А отправлять мне было нечего, — продолжил Джейкоб, — так что я взялся писать письма маме. Меня привлекало само действо: содержание писем не заботило. Так или иначе, в первом я написал: «Если ты читаешь, значит, наша почта работает!» Это я помню.

Наша, — повторила Джулия.

— Что?

Наша. Наша почта. Не моя почта.

— Может, я написал моя, — ответил Джейкоб, сматывая нить с пальцев, на которых остались следы-колечки. — Точно не помню.

— Ты помнишь.

— Не знаю.

— Помнишь. Потому и рассказываешь мне.

— Она была отличной матерью, — сказал Джейкоб.

— Я знаю. И всегда знала. Она умеет внушить мальчикам чувство, что лучше них нет никого на свете и что они не лучше никого другого на свете. Тут не просто удержать равновесие.

— Папа не умеет его держать.

— А он никакой не умеет устанавливать.

Следы от колец уже изгладились.

Джулия протянула мужу зубную щетку.

Джейкоб попытался что-то выдавить, но безуспешно, и сказал:

— Паста кончилась.

— В шкафчике есть еще тюбик.

Ненадолго установилась тишина, пока они чистили зубы. Если каждый день они тратили по десять минут, готовясь ко сну, — а они точно тратили их, точно не меньше, — то за год набежало бы шестьдесят часов. Дольше готовились вместе ложиться в постель, чем бодрствовали вместе в отпуске. Они были женаты шестнадцать лет. За этот срок оба истратили на подготовку к сну сорок полных дней, почти всегда у вожделенных и одиноких парных раковин, почти всегда в тишине.

Через несколько месяцев после переезда Джейкоб придумал почту для мальчиков. Макс посуровел. Меньше смеялся, больше хмурился, сесть непременно стремился у окна. Себе Джейкоб мог не признаваться, что видит это, но вот и другие стали замечать это и говорить об этом — Дебора отозвала его в сторону и спросила: «Как тебе Макс?»

Джейкоб нашел на «Этси» старинные подвесные почтовые ящики и навесил по одному на двери мальчиков и на свою. Он сказал им, что у них будет собственная тайная почта, чтобы передавать те сообщения, которые невозможно высказать вслух.

— Это как люди оставляли записки в Стене Плача, — уточнил Бенджи.

Нет, подумал, Джейкоб, но сказал:

— Да, вроде этого.

— Только вот ты не Бог, — заметил Макс, и это, несмотря на очевидность и на то, что Джейкоб хотел бы, чтобы дети именно так смотрели на мир (атеисты, никакого страха перед родителями), все равно обидело его.

Свой ящик он проверял ежедневно. Написал ему только Бенджи: «Мир на Земле»; «Снежный день»; «Телевизор побольше».

Воспитывать детей в одиночку было трудно: скоординировать сборы в школу троих детей, имея всего одну пару рук, выстроить маршруты перемещений, по насыщенности не отстающих от воздушного трафика в Хитроу, запараллелить параллельные задачи. Но самым непростым было находить время для разговоров по душам. Мальчики всегда держались вместе, все время какая-то суета, постоянно что-то нужно сделать, и разделить эту ношу не с кем. И когда представлялся случай поговорить наедине, Джейкоб, понимая, что необходимо воспользоваться им (как бы неестественно это ни показалось), в то же время испытывал прежний или даже более сильный страх сказать слишком много или недостаточно.

Однажды вечером, через несколько недель после развешивания ящиков, Сэм читал Бенджи перед сном, а Джейкоб с Максом столкнулись по малой нужде возле унитаза.

— Не скрещивай струи, Рэй.

— А?

— Из «Охотников за привидениями».

— Я слышал про это кино, но ни разу не видел.

— Да ты прикалываешься.

— Нет.

— Но я помню, как мы смотрели с…

— Я не видел.

— Ладно. В общем, там есть классный момент, когда они первый раз палят из своих протонных, как уж там они, штуковин, и Эгон говорит: «Не скрещивай струи, Рэй», потому что от этого какие-то катастрофические события могут произойти, и с тех пор я эту фразу вспоминаю всякий раз, когда с кем-нибудь мочусь в один унитаз. Но вроде мы оба закончили, так что и смысла нет.

— Понятно.

— Я заметил, ты ничего не кладешь мне в ящик.

— Ага. Я положу.

— Это не задание. Я просто думал, это будет хороший способ снять какую-то тяжесть с души.

— Ладно.

— Каждого что-нибудь тяготит. Твоих братьев. Меня. Маму. И это может серьезно осложнить жизнь.

— Прости.

— Нет, я имею в виду тебе. Я всю жизнь изо всех сил старался защититься от того, чего больше всего боялся, и в итоге неправильно было бы говорить, что бояться было нечего, но, может быть, столкнуться с моими худшими страхами на самом деле и не было бы так страшно. Может, эти мои старания были еще хуже. Помню вечер, когда я уезжал в аэропорт. Я поцеловал вас, ребят, как будто предстояла очередная обычная поездка, сказал что-то типа «увидимся через пару недель». И пока я готовился уйти, мама спросила, чего я еще жду в жизни. Она сказала, что это важный момент и что я должен переживать сильные эмоции, и вы, парни, тоже.

— Но ты не вернулся и не добавил что-нибудь еще.

— Я слишком боялся.

— А чего ты боялся?

— Да бояться было нечего. Вот это я и пытаюсь тебе объяснить.

— Я знаю, что на самом деле бояться было нечего. Но тебя-то что пугало?

— Что это станет настоящим?

— Отъезд?

— Нет. Что у нас было. Что у нас есть.

Джулия сунула щетку поглубже за щеку и оперлась ладонями о раковину. Джейкоб, сплюнув, сказал:

— Я упускаю свою семью, как мой отец упустил нашу.

— Не упускаешь, — сказала Джулия, — но мало просто не повторять его ошибок.

— Что?

Она вынула щетку и повторила:

— Не упускаешь. Но это мало — просто не повторять его ошибок.

— Ты отличная мать.

— Отчего ты вдруг это говоришь?

— Я думал о том, какой отличной матерью была моя.

Джулия закрыла шкафчик и, помедлив, как будто раздумывая, стоит ли заговорить, сказала:

— Ты не счастлив.

— Почему ты так говоришь?

— Но это правда. Ты кажешься счастливым. Может, даже считаешь себя счастливым. Но это не так.

— Ты думаешь, я депрессую?

— Нет. Думаю, ты придаешь чрезмерное значение счастью — и своему, и ближних, — а несчастливость настолько тебя ужасает, что ты лучше пойдешь ко дну вместе с кораблем, чем согласишься признать — в нем пробоина.

— Не думаю, что это так.

— И да, я думаю, ты депрессуешь.

— Это, наверное, просто мононуклеоз.

— Ты устал писать сценарий к сериалу; это не твое, его любят все, кроме тебя.

— Его не все любят.

— Ну, ты уж точно нет.

— В общем, он мне нравится.

— И тебя коробит, что твое дело тебе просто нравится.

— Не знаю.

— Нет, знаешь, — сказала Джулия. — Ты знаешь, в тебе что-то сидит — книга, сценарий, фильм, еще что-то — и если когда-нибудь ты сможешь выпустить это на волю, все жертвы, которые ты когда-либо принес, перестанут казаться жертвами.

— Как-то не чувствую, что их надо было приносить.

— Видишь, как ты поменял грамматику? Я сказала: жертвы, которые ты принес. А ты говоришь: надо было приносить. Улавливаешь разницу?

— Боже, тебе правда надо получить диплом и кушетку.

— Я не шучу.

— Знаю.

— И ты устал притворяться счастливо женатым…

— Джулия…

— …И тебя корежит, что самая важная связь в твоей жизни тебе просто нравится.

Джейкоб часто злился на Джулию, иногда даже ненавидел ее, но ни разу не было такой минуты, чтобы ему захотелось ее обидеть.

— Неправда, — сказал он.

— Ты слишком мягкий, чтобы это признать, или боишься, но это правда.

— Нет.

— И ты устал быть отцом и сыном.

— Зачем ты пытаешься меня укусить?

— Я не пытаюсь. И нет ничего хуже, чем гнобить друг друга. — Она подвигала на полке бутылочки с всевозможными снадобьями против старения и против умирания, и сказала: — Пошли в постель.