Фото: Эрик Панов для «Сноб»
Фото: Эрик Панов для «Сноб»

Время от времени он трогает себе горло, будто оно у него болит.

– Ты простужен? – спрашиваю я.

– Нет, вечером спектакль. Это такой специальный массаж, чтобы лучше звучал голос.

По этой причине он отказывается от кофе и вина. Они все «сушат связки». Как стопроцентный американец с примесью скандинавской крови Один Ланд Байрон относится к собственному организму с тем же осторожным и продуманным тщанием, с которым на высококлассном автосервисе полагается инспектировать и чинить Bentley.

Собственно, тело для артиста – это и есть его инструмент, главное орудие труда. От степени его сохранности зависит все: карьера, роли, успех, жизнь. Раньше нашим актерам объяснять это было более или менее бесполезно. Как бухали, так и продолжали бухать. А иначе откуда взяться вдохновению и куражу, вопрошали они, глядя стеклянными непонимающими глазами. В последние годы ситуация стала заметно меняться. Сужу по артистам «Гоголь-центра», «Табакерки», МХТ. Огромные физические нагрузки, необходимость существовать в совершенно разных форматах – кино, сериалы, театр, концертные программы, телешоу – заставляют держать форму, демонстрировать максимальную готовность к любому вызову или предложению. Но даже на этом фоне Один Байрон – уникальное явление. Профессиональный певец. Владеет навыками классического балета. Драматический актер, прилежно освоивший все премудрости традиционной психологической школы. Наконец, у него идеальный русский. Английский акцент практически не слышен. Он лишь изредка путает окончания, по чему и можно распознать в нем иностранца. Ну  и еще эта подчеркнутая, нездешняя вежливость. Улыбчивая дистанция, которая принята в общении на Западе. Русские так не умеют. Мы или обдаем льдом, или с ходу обрушиваем весь нерастраченный запас откровений, которых от нас никто не ждет. В Америке так не полагается. И дело даже не в какой-то заведомой холодности или расчетливой сдержанности американцев, просто там до сих пор наивысшей доблестью считается не грузить ближних и дальних своими проблемами, а справляться самим, прикрываясь идеальным белозубым фасадом. Они даже на похоронах не перестают улыбаться, а на все вопросы отвечают рефлекторным Fine.

Вот и сейчас, пока мы жуем c Одином какие-то невкусные бургеры в кафе неподалеку от Курского вокзала, меня не покидает ощущение, что разговорить его будет трудно. И не потому, что он намерен всенепременно от меня что-то скрыть или увиливает от моих вопросов. Просто есть стена, возведенная воспитанием, ментальностью, мышлением, которую не преодолеть за время часового интервью.

Фото: Эрик Панов для «Сноб»
Фото: Эрик Панов для «Сноб»

– Я по натуре типичный интроверт, – будто извиняется Один. – Мне трудно даются такие беседы. Понимаю, что это важная часть профессии, но театр забирает у меня столько энергии, что на общение с журналистами ее просто не остается. Может, поэтому, если вы заглянете в интернет, почти не найдете никаких интересных материалов обо мне.

Еще до нашей встречи я не поленился залезть в Google. Как легко догадаться, меня там поджидали сплошные «Интерны» – ситком, в котором Один снимался на протяжении почти пяти лет. Первый сезон, второй сезон… Кто с кем сошелся, почему поссорился, как помирились. И ни одной толковой рецензии ни на «Форель разбивает лед», ни на «Мертвые души», ни на «Кафку», ни на его последнюю большую работу в «Гоголь-центре» в спектакле «Демоны». На всех фото мелькал один и тот же улыбчивый, простодушный ботаник, с необычайно высоким, умным лбом. Невольно царапнула мысль, что с такими лбами в ситкомах сниматься не полагается. Это и был его Фил Ричардс, американец в России. В каком-то смысле Один, конечно, играл там себя. И в то же время не совсем.

Его семья жила в Дулуте, штат Миннесота. Родители развелись, когда Одину было двенадцать лет. Отец – владелец лесопилки, мама – врач, точнее, nurse practitioner, что-то вроде нашего терапевта. Она живет теперь в Новой Зеландии. Еще есть старший брат – серьезный журналист-международник. Работает в «Вашингтон пост», а его жена – в ООН.

– О, они дико умные люди! Я один такой...

– Какой?

– Ну, занимаюсь несерьезным делом.

При этом актерская карьера, которую Один сознательно выбрал, потребовала от него неимоверных усилий, нешуточного упорства и, похоже, серьезных денег. Одно перечисление разных курсов и учебных заведений, которые он окончил, приводит в замешательство. Он вообще обожает учиться. Даже в этом году, когда поехал в отпуск к себе в Миннесоту, первым делом записался на курсы Le Cordon Bleu, чтобы совершенствоваться в изысках французской кулинарии. Не знаю, какой он повар, но актер первоклассный. Впрочем, поначалу все складывалось довольно сложно.

Фото: Эрик Панов для «Сноб»
Фото: Эрик Панов для «Сноб»

Когда в начале нулевых Один приехал завоевывать Нью-Йорк, то быстро убедился, что музыкальный театр, куда он так хотел попасть, это очень маленький, тесный и замкнутый мир. Все жестко регламентировано и просчитано на два хода вперед – рисковать здесь никто не собирается. Потому что любая, самая малая вероятность неуспеха означает только то, что ты мгновенно выбываешь из игры, а твое место займет кто-то другой. Попасть в бродвейское шоу, идущее шесть раз в неделю, а по субботам – дважды, днем и вечером, – предел мечтаний для любого актера в Нью-Йорке. Изнурительный конвейер, не оставляющий пространства для творчества и самосовершенствования.

– В Нью-Йорке все запредельно дорого. Тут не до поисков или экспериментов. От тебя ждут результата. Причем немедленно. Ты должен хорошо сделать свою работу, чтобы получить новый контракт и попасть в другое шоу. Если, например, на Бродвее ставят «Кабаре» Боба Фосса, там все должно соответствовать фильму 1972 года. Точь-в-точь. Шаг вправо, шаг влево – расстрел. Никаких импровизаций! Нельзя обманывать ожидания публики, которая всегда права потому, что платит деньги. Мне это было невыносимо скучно. Хотелось чего-то совсем другого.

Собственно, тогда перед растерянным взором Одина и замаячили на горизонте МХТ, Чехов, Станиславский. В американском сознании эти имена – синонимы чистого творчества с отчетливым привкусом славянского безумия и опасной авантюры. Великая театральная вселенная, где спектакли можно репетировать по полгода и даже больше. Где подробно обсуждаются малейшие движения души персонажей и режиссерские концепции, где никто не думает о деньгах, а только об одном высоком и прекрасном. Во всяком случае, именно так Один Байрон представлял себе русский театр, когда взялся сочинить эссе о Валерии Гергиеве, предназначавшееся для гранта на оплату специального курса в Школе-студии МХАТ. По условиям конкурса ему надо было написать о том, почему бы он хотел поехать в Россию.

– Неужели ради Гергиева? Ты его когда-нибудь видел? – удивился я его выбору.

– Нет, только по телевизору. Но и этого было достаточно. Я представлял себе, как этот темный, замученный человек занимается искусством где-то на далеком Севере. Как шепчет что-то себе под нос, колдуя над каждой нотой. Как взмахивает руками, словно хочет взлететь, таща на своих плечах целый оркестр. Я писал про Гергиева целую ночь напролет, фантазируя, придумывая его. Наверное, это имело весьма отдаленное отношение к реальности, но мой опус произвел впечатление на приемную комиссию. По крайней мере, меня взяли.

А дальше долгий перелет в неведомую Москву. Сентябрь 2005 года. Первое впечатление, когда сели в машину  и поехали из Шереметьева, – все вокруг широкое, бесконечное и… грязное. Слой пыли повсюду: на стеклах такси, на немытых окнах в общежитии, где его поселили, на городском транспорте, который он быстро освоил. Хотелось взять тряпку и все немедленно отмыть. Но потом этот порыв как-то сам собой прошел, как и привычка без разбору улыбаться. В России это не принято.

Фото: Эрик Панов для «Сноб»
Фото: Эрик Панов для «Сноб»

– Для меня это был очень хороший актерский опыт. Русские как будто сразу дают тебе понять: пока я не знаю, что ты за человек, не собираюсь добавлять ничего лишнего. Никаких лишних жестов, дежурных улыбок, необязательных слов. В России незнакомцев встречают с подчеркнутым равнодушием. Но ситуация меняется, когда тебя приглашают к себе домой. Например, гостеприимство в Штатах – это всегда что-то очень формальное. Печенье, кофе, может, какая-то выпивка. Зато в России – что-то невероятное. Больше всего меня потрясало изобилие русских столов. Боже, сколько еды! Невозможно представить, что ее можно было приготовить ради одного дружеского ужина, но еще труднее, что все это можно зараз съесть.

Еще больше поразил театр. Один считает, что у русских драма в крови. Они из-за всего готовы страдать, впадать в отчаяние. И делают это с удовольствием, размахом, наотмашь, не жалея ни свои, ни чужие нервы. Самую банальную историю русские умеют превратить в мелодраму, а мелодраму – в кровавую трагедию. Почему-то из всех виденных им московских спектаклей больше всего запомнился «Ричард III» в «Сатириконе». Он и сейчас может изобразить, как Ричард в исполнении Константина Райкина умывался после очередного убийства. Как жадно фыркал, неистово плескался, сплевывая воду, как пытался смыть невидимую кровь своих жертв. Проходная сцена вдруг становилась ключевой для понимания шекспировской трагедии. А скрюченный, уродливый, страшный Глостер, которого играл Денис Суханов, в финале вдруг обретал балетную осанку и, как профессиональный танцовщик, делал арабеск. Вуаля!

– Меня он тогда просто поразил, потому что в американском театре это было по определению невозможно. И я понял, что тоже так хочу. В Америке нас в основном учили себя правильно продавать, а в России – думать, фантазировать, мечтать.

Отучившись на спецкурсе в Школе-студии МХАТ, он вернется в Москву опять. Уже совсем один, в полную неизвестность. No expectations! Пусть будет, как будет, решил Один. Ночью, когда самолет летел над Исландией, он проснулся и увидел в иллюминаторе северное сияние.

– Я тогда подумал, что меня ждет хорошее, и заснул снова.

Но его ждали московский февраль, слякоть, холод, комната в общежитии, которую он делил со своим другом и сокурсником актером Казимиром Лиске. Еще один американец в России. Он приехал на год раньше и был поначалу чем-то вроде гида и куратора для Одина. Собственно, это Кэз, как его звали друзья, навел его на мысль поступить на курс к Константину Райкину. Вместе они потом снимались в «Интернах», вместе подготовили несколько самостоятельных спектаклей, с которыми разъезжали по разным  театральным фестивалям. Даже удостоились приглашения на фестиваль в Тегеране, куда, к сожалению, не доехали по причине московских пробок – банально опоздали на рейс в Шереметьево. Два симпатичных американца, два пришельца из другого мира, влюбленных в русский театр и нашедших свое счастье в России. Отношения до конца оставались дружескими, но жизнь, как это часто бывает, постепенно их разводила. Тем более что Лиске вскоре женился. У них с женой Полиной Гришиной родился ребенок. Последний раз они виделись за несколько дней до той страшной ночи. Все было как всегда. А утром 24 апреля Один узнал, что Казимир покончил с собой. Без всякой видимой причины и даже прощальной записки, хоть что-то объясняющей, почему он так поступил.

Фото: Эрик Панов для «Сноб»
Фото: Эрик Панов для «Сноб»

Мне не хочется мучить Одина расспросами про Лиске. Видно, что ему тяжело об этом говорить. Но про его  неожиданный каминг-аут, наделавший в свое время столько шума, не спросить не могу.

– Зачем тебе это понадобилось? Ты же понимал, что рискуешь не только своей ролью в «Интернах», но и вообще актерской карьерой в России.

– Ты знаешь, в какой-то момент меня просто достала гомофобия, охватившая российские СМИ. Эти новые законы, запрещающие однополым парам усыновлять детей, омерзительные заявления Вани Охлобыстина, моего партнера по «Интернам». Почему я должен жить с постоянным чувством униженности и страха? Я такой, какой есть. Признаюсь, мне претят любые демонстрации и самопиар на этой теме. Личная жизнь потому и называется личной, что она никого, кроме тебя и твоих близких, не касается. Но тут я чувствовал, что надо расставить все точки над i, чтобы прекратить любые слухи и разговоры у себя за спиной.

У Одина как раз в это время умерла бабушка. Так совпало, что ее некролог был размещен в том же номере местной газеты, где на первой полосе красовался его портрет с эффектным заголовком: известный в России американский артист признался, что он гей.

– Больше всего меня волновало, что скажет дед. Ведь он так ждал этот номер с бабушкиным некрологом. А тут я так некстати. Но он сказал одну только фразу, да и то как-то вскользь: «Ты там осторожнее, сынок». Ну, что-то вроде Take care. И все. Больше к этой теме мы не возвращались.

Насчет того, что надо быть осторожнее, Один знает и без всяких напоминаний. Нынешняя ситуация вокруг «Гоголь-центра» совсем не располагает к расслабленным занятиям творчеством. И домашний арест художественного руководителя Кирилла Серебренникова, и тянущееся который месяц судебное разбирательство, связанное с делом «Седьмой студии», – все это должно было привести театр к неминуемому краху и повальному бегству актеров. Вовсе нет! За первые полгода сезона премьеры следуют одна за другой в точно намеченные сроки. Несмотря на плохие новости, поступающие из Басманного суда, в театре царит деловой, деятельный ритм. Все заняты, все при деле. Репетиционные залы не простаивают ни минуты. Билеты исправно продаются на месяц вперед. Хотя никто не знает, что будет дальше. И может быть, это ощущение временности, ненадежности заставляет максимально концентрироваться на сегодняшних задачах и целях. Каждый спектакль как последний. Каждый выход на сцену словно попытка отвратить ход судьбы, заговорить страх, который отступает, как только остаешься один на один со зрительным залом. Ну где можно такое испытать? Где еще театр существует в полушаге от тюрьмы? Только в России.

Фото: Эрик Панов для «Сноб»
Фото: Эрик Панов для «Сноб»

Один это понимает как никто. Ему есть с чем сравнить. Мы сейчас не обсуждаем, что лучше – тотальный entertainment, оккупировавший американские подмостки, или жизнь на нервном пределе, которую требует русский театр. Возможен ли тут компромисс, какая-то хотя бы иллюзия равновесия, тот самый delicate balance, о котором писал соотечественник Одина, знаменитый драматург Эдвард Олби?

– Да, я пытаюсь как-то все совместить, уравновесить. Ведь я по знаку Весы. Люблю жить в России. Люблю наш театр. Но меня не покидает чувство, что так не будет длиться долго. Я на пороге каких-то новых перемен. В моей жизни было уже достаточно холода, зимы, снега, стресса. Хочется тепла, моря, солнца, покоя. Мне нравятся восточноевропейские маленькие страны: Сербия, Черногория, Словения, Венгрия. Может, я там займусь чем-нибудь еще. Например, открою свой ресторан. Почему там, в провинции? Актерская работа обрекает всегда находиться в центре внимания, но когда спектакль заканчивается, очень хочется уйти в тень, спрятаться в тишину, в какую-то провинциальную заводь. Мне кайфово, когда я один в толпе, когда меня никто не узнает, когда не надо «делать лицо» или «держать спину». Ты сам по себе. Отдельно от всех. Ты Один.

– Откуда у тебя такое имя?

– Мама выбрала. Кстати, первое, что я узнал, когда приехал в Россию, что мое имя означает цифру «1».

– У тебя религиозная семья?

– Нет, у нас в семье не принято ходить в церковь. А молитвы я раньше слышал только раз в году на Рождество. Лет в пятнадцать я узнал значение слова «агностик» и решил, что мне оно подходит лучше всего. Человек, у которого есть вопросы. Но при этом я искренне верю, что границы нашего бытия не заканчиваются здесь, в видимых, земных пределах, а простираются гораздо дальше.

– Что значит в твоей жизни любовь?

– Это детство. Изумительная, чистейшая природа, которая меня окружала. Очень сердечные люди и самые простые вещи, которые до сих пор не потеряли для меня своего смысла. Например, Рождество, когда за столом собирается вся семья. Новогодняя елка, которую у нас дома обычно наряжали отец с дедушкой. Атмосфера уюта, тепла, нежности. Это, наверное, единственное, чему меня научили и чем я всегда готов поделиться. У меня сейчас есть любовь. Но тем не менее меня не покидает мысль, что наедине с собой мы все равно остаемся одни. Как бы тебя кто ни любил и как бы ни любил ты сам, перед лицом смерти ты будешь таким же одиноким, как и те, у кого в жизни, может быть, и не было никакой великой любви. Тут мы все равны, и не надо этого бояться. В этом нет ничего ужасного. Скорее есть даже что-то освобождающее. Один – это не одиночество. Один – это свобода.

Фото: Эрик Панов для «Сноб»
Фото: Эрик Панов для «Сноб»

– У Чехова есть фраза, что «одиночество – это прекрасная вещь, если назвать ее уединением».

– Вот-вот, я люблю уединение.

– А Чехова?

– Давно не перечитывал.

– Я думаю, ты бы мог сыграть дядю Ваню, Иванова или Гурова в «Даме с собачкой». В твоем лице и очках есть что-то очень чеховское. Какая-то растерянность перед окружающим хаосом и одновременно внутренняя стойкость, готовность с ним справляться. Во всяком случае, так мне показалось, когда я посмотрел «Форель разбивает лед».

– А «Кафку» ты видел?

– Нет.

– Посмотри, пожалуйста, если будет возможность. Мне кажется, это очень удачный спектакль Кирилла. Там в финале звучит такая фраза: «Я бы хотел привести мир к чистоте, порядку и незыблемости». Кафка был человек странный, сумрачный, даже неприятный, но мне близка его мысль, что если даже Бог не позволит ему написать что-то великое, то он может просто вывести на бумаге одну букву «К». И это останется, он будет продолжать жить в этой единственной букве. Я, конечно, не сравниваю себя с Кафкой. Он был великий писатель, но я чувствую какую-то близость с ним в попытках реализовать себя. Может, на чей-то взгляд эти попытки выглядят нелепыми, абсурдными, беспомощными. Но в безумном вихре жизни, когда кто-то без видимой причины выбрасывается из окна, а другой без всяких оснований сидит под домашним арестом, когда все так зыбко, неопределенно и временами по-настоящему страшно, мне хочется научиться нести свою свечу так, чтобы она не погасла.

– Ты сейчас пересказываешь финал фильма Тарковского «Ностальгия».

– Я его не видел.

– Тогда у меня к тебе тоже просьба: посмотри этот фильм. Не исключено, что в какой-то момент ты заснешь, но когда проснешься, увидишь, как Олег Янковский несет свою свечу. И она у него не гаснет.

Одину пора в театр. Ему еще надо перед спектаклем пройти все стихи и песни Кузмина. Их там много. Он все поет сам вживую.

– Каждый раз волнуюсь, что в самый неподходящий момент у меня пропадет голос. Если бы я был оперным певцом, то, наверное, давно бы просто сошел с ума.

И он снова трогает себя за горло. А потом, плотно замотав шею длинным шарфом, отважно ныряет в серую толпу, вытекающую из мрачного туннеля Курского вокзала по направлению к улице Казакова. Я вижу, как, слившись с нею, он становится почти неразличимым, неузнаваемым. Один из многих, один из всех. И все-таки ни на кого не похожий. Он Байрон. И этим все сказано.Ɔ.