Гузель Яхина:Дети мои. Отрывок из романа

Журнальный материал

30 Апрель 2018 8:50

Забрать себе

Иллюстрация: Андрей Бондаренко

Грохот — сильный и резкий, как удар грома.

Бах отбросил перину, сел в постели. Гроза — в начале апреля, когда снега еще не сошли с полей? Встряхнул головой, огляделся. Вокруг — холодный утренний мрак. В щели закрытых ставней пробивается скупая рассветная дымка. Показалось? Рядом зашевелилась сонная Клара.

Повторный грохот. Вернее, стук — требовательный и долгий — во входную дверь и в окна кухни. Стучали так сильно, что было отчетливо слышно даже в спальне.

Вскочила и Клара, ахнула еле слышно. Бах нащупал в темноте ее руку, сжал: молчи! Может, потрутся незваные гости у дверей, да и пройдут мимо. Хотя на счастливый исход надежды было мало.

Снаружи раздался глухой удар, затем звон стекла — кто-то сковырнул запор со ставни и разбил окно. Умело разбил, твердой привычной рукой.

— Эй, хозяева дома есть? — Голос дерзкий, с наглецой; говорит по-русски, но не спокойно и плавно, как в соседних деревнях, а быстро, словно торопясь.

— Где ж им быть… Вон дым какой щедрый из трубы валит, — второй голос, властный и тихий.

Дверь спальни была приоткрыта — Бах ясно слышал каждую фразу. Известных ему русских слов едва хватало, чтобы понять все, однако опасность обострила восприятие: он схватывал и осознавал главное — скрытую в речи угрозу.

Хрястнула от удара оконная рама, зазвенели, осыпаясь, осколки, захрустели под тяжестью немалого тела — кто-то лез в окно, большой и увесистый; резался о стекло и бормотал вполголоса ругательства, которых Бах не понимал, но о смысле которых догадывался.

Стараясь двигаться бесшумно, Бах сполз на пол, встал на колени и потянул за собой оцепеневшую Клару. Когда она очутилась рядом — дышит часто и прерывисто, сквозь зубы, словно продрогнув на морозе, — пригнул ее голову к земляному полу, толкнул в спину: скорей, под кровать! Она поняла — юркнула в пыльную щель, втянула за собой края ночной рубахи. Бах на ощупь стянул со спинки кровати остальную одежду и сунул вслед. Клара затаилась — не стало слышно даже дыхания.

А тот, на кухне, владелец дерзкого голоса и увесистого тела, уже спрыгнул на пол — захрупало стекло под сапогами, — отодвинул засов и распахнул входную дверь:

— Entrez, господа! Или кто вы там теперь по-новому будете…

— Не гарбузи, дура! — Тихий властный голос — уже в доме. — Сейчас тебе хозяин организует это самое «антрэ» — промеж глаз из двух стволов…

Что делать, Бах не знал. Все, чем можно было защищаться, — ножи, молотки, сковороды и прочая утварь — находилось на кухне. Вилы, которые он каждый вечер прислонял к дверному косяку, — там же. Серпы, лопаты, сечки — в сарае. Ружья в хозяйстве не было. А в спальне так вообще ничего не было, кроме кровати, бельевого комода и пары стульев. На цыпочках Бах шмыгнул к окну и нащупал у стены небольшую скамеечку — когда-то на ней любила сидеть за прялкой Тильда, а теперь по вечерам присаживалась Клара, чтобы распустить шнурки на ботинках. Он ухватил скамейку за резные ножки, приподнял над головой и замер у двери: самого первого, дерзкого, он оглушит ударом. Постарается попасть в темя. Как говаривал свинокол Гауф, «шибай быка и хряка в лоб, а человека — по темечку». Если повезет — свалит с ног. А дальше?

— Вдруг здесь и не хозяин вовсе, а хозяйка? Какая-нибудь прекрасная мельничиха? — Дерзкий голос быстро перемещался по гостиной, от стены к стене. Хлопнула печная заслонка, щель под дверью засветилась нежно-желтым — видимо, в комнате зажгли свечу. — А, господа?! Чепчик тонкого кружева. Ноготочки чистые, розовые, так и светятся. Ямочки на щеках. А сама пахнет… водой лавандовой из лавки Контурина, по рупь двадцать флакон…

— Тьфу, паскудство какое, аж зубы свело! — опять властный голос. — Дом иди проверь, трещотка. И как тебя только твой полковник терпел… А ты что застыл, малёк? Рундуки, подпол, чердак — облазить. Искать — еду, спички, оружие. Ну!

Значит, есть еще и третий. Сколько же их нагрянуло, незваных гостей?

Дверь распахнулась внезапно — пнули сапогом. Показалось, кто-то сильно ударил в лицо — но это был всего лишь неяркий свет. Бах не успел ничего сделать, даже вдохнуть не успел — так и застыл, не дыша и держа в вытянутых руках скамейку.

Из гостиной на Баха смотрел человек — густо, по самые скулы обросший щетиной, в грязной шинели, давно потерявшей и цвет, и погоны, и прочие знаки различия. Глаза — шалые, со злым прищуром — нагло глядели из-под драной меховой шапки. Тот самый — дерзкий, понял Бах. В одной руке тот держал горящую свечу, в другой — револьвер.

«Опусти скамейку», — показал стволом. Бах медленно помотал головой: не опущу. Но руки его, дрожавшие от напряжения, словно держал на весу целый стол или комод, внезапно так ослабели, что сами согнулись в локтях и поставили скамейку на пол — аккурат к стенке, где она до этого и стояла. Человек одобрительно кивнул.

«Садись теперь на нее», — вновь показал стволом. Бах хотел остаться стоять, уперся босыми пятками в пол, но ноги его словно подкосились от неторопливых движений черного револьверного дула, затряслись мелко и противно — и через мгновение опустили застывшее тело на скамейку. Вдруг понял, что озяб, словно сидел не в теплой комнате, а где-нибудь на волжском обрыве. Обхватил себя руками, чтобы унять дрожь.

— Знакомьтесь, господа! — закричал дерзкий, по-прежнему держа Баха на прицеле. — Наш гостеприимный хозяин! С виду несколько диковат, но в обхождении приятен!

Их было всего трое, незваных гостей. Кроме дерзкого еще крепкий мужик — широкое калмыцкое лицо в окладистой бороде, узкие глаза прячутся под набрякшими веками, неожиданно короткий нос придает облику что-то животное, не то от летучей мыши, не то от дикой кошки. И мальчишка лет четырнадцати, лобастый, светлоглазый, кадыкастая шея торчком из большой, не по размеру фуфайки. Сгрудились вокруг Баха, таращатся. В руках у мужика Бах заметил свои вилы, а за спиной — ружье.

— Немчура, — уверенно произнес мужик, рассмотрев Баха. — У этого непременно должно быть что-то в доме припрятано. Немцы — народ запасливый.

— Так и погостить бы у него пару деньков, — дерзкий мечтательно оглядел спальню, ковырнул стволом револьвера свесившуюся на пол утиную перину. — Отоспаться, отожраться на германском-то харче. Не все ж по лесу волками шастать.

— Погости, — легко согласился мужик. — А комиссар красный тебя разбудит, когда ты после этого самого харча на пуховой постели дрыхнуть будешь и вшей на пузе чесать. Мы с мальцом к тому времени уже за Вольск уйдем.

Откинув голову к стене, Бах чуть скосил глаза: не выглядывает ли из-под кровати конец Клариной ночной рубахи? Нет, не выглядывает: щель под кроватью совершенно черна. Торопливо отвел взгляд, чтобы гости не заметили, уткнул в потолок.

— Кому сказано — облазить дом? — Мужик зыркнул на пацана, и тот, шаркая башмачищами и снимая на ходу с плеч объемистую холщовую котомку, кинулся обратно на кухню. — Ты хозяина покарауль, — приказал дерзкому. — А я по двору пройдусь, гляну хваленое немецкое хозяйство. — И вышел вон, опираясь на вилы, как на посох.

— Дал бог сотоварищей, — забурчал дерзкий тихо, себе под нос. — То ли порешить, а то ли дальше дружить…

Где-то на кухне громыхала посуда, звенело стекло, звякали крышки кастрюль — мальчишка прилежно шарил по кухне.

Дерзкий, не отводя от Баха ствол револьвера, поставил свечу на комод, сам сел на кровать. Посидел немного, с наслаждением оглаживая грязной рукой мягкие простыни.

— Смотри у меня! — предупредил, погрозив револьвером, как грозят пальцем малым детям, а затем с долгим протяжным стоном рухнул на спину, в мягкое облако подушек и простынь.

Дуло револьвера глянуло из вороха ткани и перинных складок — дерзкий наставил оружие на Баха да так и лежал, глядя на него осовелыми глазами.

Бах сидел на скамейке, по-прежнему обнимая себя. Дрожь в теле не прошла: трясло не только руки и ноги, а все внутри — и ребра, и живот, и сердце, и остальные потроха колотились мелко, каждый орган по отдельности, как терновые косточки в детской погремушке. Скоро гости уйдут. Еду заберут. Мешок с горохом, вяленых окуней, морковную муку, сушеные яблоки… Пусть. Спичек в доме не водится уже который год. Оружия нет. Кроме еды ничего не найдут. А заберут еду — и уйдут. Уйдут. Уйдут.

— Да, спать вы умеете, — дерзкий с сожалением поднялся с кровати — на развороченном белье остался вмятый след.

Подошел к комоду, равнодушно глянул на украшавшую его нитяную накидку, поверх которой вот уже семь лет лежал томик Гете. Вытянул верхний ящик: мужские рубахи, полосатые шерстяные носки, вязаные перчатки в мелкий узор. Примерил перчатки — оказались малы. Пошарил для порядка по дну — нашел только пару костяных пуговиц.

Бах смотрел на ленивые, скучающие движения дерзкого и никак не мог вспомнить, на которой из полок лежит одежда Клары. Вспомнить мешал озноб — тело колотило так, что боялся упасть со скамейки.

Дерзкий вытянул второй ящик: ровные стопки простынь и наволочек в тонких полосках вышитой тесьмы; пара лоскутных покрывал; клетчатая скатерть. И здесь — ничего.

Взялся было за ручку третьего, но в этот миг Бах рухнул со скамейки на пол и на корточках метнулся из спальни прочь.

— Шкет! — заорал дерзкий, устремляясь следом. — А ну, держи его!

Никакого плана у Баха не было — просто хотел вывести чужих из дома. На ходу вскочил на ноги, рванулся было к двери, но в колени ему уже кинулось что-то костлявое и юркое — мальчишка. Упали вместе, закрутились клубком. Сверху бухнулось тяжелое тело дерзкого.

Что-то вцеплялось в Баха, ударяло его, вертело и тащило. Он отбивался, рвался к двери, брыкался. Чувствовал чужое влажное дыхание — со всех сторон. Озноб сменился горячкой — мгновенно, словно бросили в пылающую печь. Стало жарко хребту и шее, лицо замокрело от пота. Ударился лбом о стену, плечом — о ножку стола. Задребезжала посуда, звякнули упавшие половники. Хрустнуло стекло разбитого окна — в спину впилось несколько осколков. И тотчас кто-то зашипел от боли, совсем рядом — хватка вокруг Баха ослабла, и он пополз к двери, ладонями по стеклянному крошеву. Толкнул дверь лбом, обернулся на тех двоих: ползут ли вслед? Хотел перевалить через порог — и ткнулся головой в чьи-то крепкие грязные сапоги.

Поднял глаза: мужик с калмыцким лицом — обошел двор и возвращается в избу. Видно, так и ходил по хутору с вилами наперевес. Этими же вилами подтолкнул Баха легонько в спину: ползи обратно в дом. Бах заполз, ощущая, как горят оцарапанные в кровь ладони. Дерзкий, видимо, также порезался — нетерпеливо тряс в воздухе рукой, гримасничал.

— Не поладили? — усмехнулся мужик, придерживая Баха вилами на полу, словно пойманную щуку острогой. — А как же погостить? Похарчеваться?

Не отвечая, дерзкий только глянул зло и ушел в спальню. Загремел там ящиками комода — видно, искал, чем перевязать руку.

— После похарчуемся, — мальчишка гордо раскрыл котомку, доверху набитую найденной в доме снедью.

Мужик одобрительно кивнул.

Внезапно в спальне стало тихо, а пару мгновений спустя раздался хохот — громкий, на весь дом. Дерзкий возник в проеме двери, красный от смеха, держа в перевязанной кое-как руке маленький белый предмет — женский чепчик.

— Прекрасная мельничиха, господа! — объявил громко.

Бах задергался, но четыре стальных острия крепко прижимали его к полу.

— Не до гнусностей, светает уже, — мужик так сильно вдавил зубцы в спину Баха, что дышать стало невозможно. — Кто знает, какие на этом хуторе гости днем объявиться могут. Вяжем хозяина, чтобы раньше времени о нас не растрепал, и рвем отсюда. Давай, малёк, ищи веревку!

Пацан зашнырял по кухне и гостиной; не найдя веревки, принялся рвать на лоскуты простыню.

— А если она растреплет? — Дерзкий не отрываясь рассматривал чепчик со всех сторон, словно ничего интереснее не видывал, и даже вывернул его наизнанку. — Едва мы за порог, а она в село ближайшее резвыми ножками — топ-топ-топ? И про нас там алыми губками — шу-шу-шу?

Мужик вздохнул тяжело и длинно. Помолчал.

— Ладно, ищи свою бабу, только поскорей.

— Что ее искать-то? — Дерзкий подкинул чепчик в воздух и поймал зубами, как дрессированный щенок; порычал, дурачась, потряс головой, затем выплюнул чепчик на пол. — В спальне она, под кроватью. Недаром нас хозяин оттуда увести хотел.

Бах что есть силы вдавил лицо в пол, ощущая, как в лоб впивается злая стеклянная пыль, а глаза застит чем-то густым и черным. По телу, от живота к горлу, пошли горячие волны — замычал, извиваясь, позабыв про воткнутые в спину вилы. Но сверху уже навалилась тяжеленная туша, раскатывая его по полу как тесто, выдавливая из легких воздух: мужик оседлал Баха, пацан засновал вокруг, связывая за спиной руки и ноги. За возней не слышал происходящего в спальне. Ему заломили руки — так сильно, что свело лопатки, — а локти и колени скрутили в один большой узел, бросили одного. Кое-как сумел приподнять голову: темно, совершенно темно. По вывороченным плечам полоснуло болью, но он продолжал тянуть шею, перекатываться по полу и наконец увидел в окружающей темноте светлый треугольник — маленький кусок спальни: угол кровати со свесившейся периной, чьи-то ноги, целый лес ног — в расхлябанных военных ботинках, и в высоких сапогах, и в драных башмаках. Когда среди чужих ног мелькнуло что-то светлое, знакомое — подол Клариной рубахи, — закричал. Кричал так громко, что сам оглох от собственного крика. Потом почувствовал удар в бок — мир крутанулся, а в рот воткнулся тугой ком ткани в шершавинках кружева — чепчик. Вставили вместо кляпа. Откуда-то сверху надвинулось, опустилось и накрыло с головой тяжелое душное облако.

Дергался под этим облаком, не понимая, где верх, а где низ, куда делись его руки и ноги, да и есть ли они у него, где, наконец, кончается эта удушливая темнота, — так долго, что, кажется, истер до волдырей лоб и щеки. Облако пахло чем-то знакомым, даже родным. Вдруг понял: вовсе не облако то, а перина, верная его утиная перина — истончившаяся за много лет, но все еще теплая, помнящая и про­мозглость казенной квартирки в шульгаузе, и лютые зимы на хуторе, пропитавшаяся запахами — его и любимой женщины. А сама женщина — прекрасная, с тонкими руками и гладкими волосами — находилась сейчас по ту сторону, снаружи. Нужно было непременно пробраться к ней и спасти. Но от кого спасти, Бах позабыл. И как зовут ту женщину — позабыл. И как он оказался здесь, под периной, — позабыл также…

Когда выбрался, было уже светло. Сквозь щели закрытых ставней лился розовый утренний свет. Одно окно — в кухне — было разбито. Дверь — закрыта. На полу валялся рассыпанный горох вперемешку с битым стеклом. У двери, аккуратно прислоненные к косяку, стояли вилы.

Лицо отекло и горело. Ладони, кажется, тоже, но Бах не был уверен: руки и ноги чувствовал плохо. Заерзал, отталкиваясь онемевшими плечами и коленями, — червяком дополз до устья печи, под которым был набит большой железный лист — для выпавших угольков. Елозил завязанным на спине узлом о край листа, пока не перетер. Освободив руки, сел, кое-как развязал ноги. Кровь толчками пошла в кисти рук, успевшие распухнуть и посинеть, в ступни, в голову. Память возвращалась так же — толчками.

Сначала, отчетливо и крупно, вспыхнули перед глазами лица: дерзкого, мальчишки, мужика с калмыцкими глазами. Затем — как они забирались в дом. Как хозяйничали на кухне. Как обнаружили Баха.

Он поднялся на ноги. Держась за стену, проковылял через гостиную к спальне. Долго стоял у дверного проема — слушал тишину внутри, не решаясь войти. Наконец толкнул приоткрытую дверь.

Она сидела у окна, лицом к свету, на стуле — Бах видел только ореол распущенных волос, пронизанных солнечными лучами. Пол был завален простынями, подушками, рваными наволочками, юбками, рубахами, порванными нитками бус, ворохами белья из комода. Он пошел по этой одежде и этому белью, утопая босыми ногами в белом и мягком, к ней.

Шел — и мучительно хотел назвать ее по имени, потому что все остальные слова были сейчас излишни и даже кощунственны. Но легкое имя ее — чистое и светлое, как речная вода, — уплывало куда-то, рассыпалось на отдельные звуки. Он цеплялся за эти звуки, но они выскальзывали и растворялись в прозрачном утреннем воздухе. Поверил, что вспомнит, непременно вспомнит имя, как только увидит знакомое лицо. Проковылял к окну, прикрываясь от золотого свечения, словно боясь ослепнуть. Наконец развернулся от света и посмотрел на женщину.

Она была обнажена. Бах впервые видел ее такой — сотворенной из молока и меда, из нежного света и бархатной тени. Тонкие руки ее лежали на округлом животе, прикрывая и защищая. Глаза были закрыты, черты лица неподвижны — она спала. А губы ее — улыбались.

Он хотел зажмуриться, отвернуться, чтобы не видеть этой спокойной и мудрой улыбки, закричать и разбудить женщину, или ударить ее наотмашь по этим улыбающимся губам, или ослепнуть самому — но ничего этого не мог и только смотрел, смотрел… Было тихо, едва слышно гудел ветер — не снаружи, а где-то внутри Баховой головы, — постепенно усиливаясь, иногда переходя в свист, выдувая и унося куда-то и имя женщины, и остальные имена, и прочие слова, и сами звуки…

• • •

Бах представил, как проснется Клара — в мокрой от пота и родовых вод исподней рубахе, посреди успевшей остыть комнаты, дрожащая от усталости и озноба: перед тем как уйти, он не догадался подтопить печь. Постоял немного, слушая тишину и наблюдая, как разливается по сугробам сияющий розовый свет. Развернулся и пошел домой, наступая на свою длинную, в полреки, фиолетовую тень.

Карабкался по тропе, цепляясь за оледенелые камни и опушенные инеем ветки кустарника, шел по лесу меж заснеженных дубов, пробирался по давно не чищенному двору к крыльцу — и удивлялся, что не мерзнет. Руки его побагровели, пальцы едва сгибались, но мороза отчего-то не чувствовали, как и непокрытая голова, и открытая шея, и глядевшая в разрезе меховой тужурки грудь. Возможно, тело его потеряло чувствительность к холоду, как потеряли губы способность произносить слова. Возможно, органы чувств предают его — постепенно, по одному, — как предал язык. И возможно, это все к лучшему: теперь он сможет жить в хлеву или в сарае, оставив матери с новорожденным весь дом. Ночевать с ними под одной крышей — слышать ласковые пришептывания Клары в ответ на детские крики, шорох платья, когда она будет вынимать грудь для кормления, — было бы невыносимо больно. Решил: станет ухаживать за домом и садом, рыбачить, заготавливать дрова, добывать пропитание для Клары — словом, жить, как и прежде, стараясь не видеть и не слышать нового жителя хутора, не замечать его присутствия. Первый год, пока ребенок еще не встал на ноги, это будет несложно. Что будет после — сможет ли Бах справиться со своей болью или покинет хутор, — покажет время.

Переселяться в хлев решил сейчас же, как только бросит в печь пару поленьев, вскипятит ведро талого снега и запарит утреннюю тюрю из морковной муки вперемешку с овсом: Клара, должно быть, встанет голодной, с желанием смыть с себя все следы тяжелой ночи. Осторожно, чтобы не скрипнуть дверью, прокрался в дом, разжег в печи уснувший было огонь. Водрузил на плиту ведро со снегом и чайник с питьевой водой. Засуетился у стола, готовя завтрак. Торопился сделать все скорее, стараясь не шуметь — не хотел будить Клару.

В комнате было тихо, лишь поскрипывало что-то едва слышно — то ли схваченное морозом бревно, то ли тронутая ветром ставня. Уже замешивая в плошке морковную муку деревянной ложкой, вдруг понял: не ставня и не бревно — то младенец жалобно поскуливал в полусне. Бах накрыл плошку тарелкой, а тарелку — полотенцем, чтобы тюря лучше настоялась. Снял с плиты клокочущее ведро с кипятком, поставил на стол (металлическая ручка, должно быть, нагрелась, но пальцы жара не ощутили). Рядом выставил медный таз, в котором они с Кларой обычно попеременно мылись, и черпак для воды. Снял с гвоздя и накинул на плечи полушубок, пару лет назад ушитый из старого кожуха Удо Гримма, — не для тепла, в котором теперь, очевидно, не нуждался, а из желания иметь на себе какую-то привычную вещь. Решил взять в хлев только лавку, на которой спал. Вдруг пришло в голову прихватить и томик Гете — в тишине хлева книге будет спокойнее, чем в доме, наполненном детским плачем, материнским сюсюканьем и заунывными колыбельными.

Придерживая полы великоватого все же полушубка, чтобы ненароком не шорхнуть о стену или не задеть стул, и стараясь не глядеть на кровать, где спали Клара с младенцем, Бах вошел в спальню. Сквозь закрытые ставни сочился слабый утренний свет. Дыхания Клары слышно не было, только попискивание младенца раздавалось в полутьме — кажется, дитя проснулось. От звуков этих свербило в ушах и ныло в затылке (подумалось: жаль, что судьба лишила его речи, а не слуха!). Морщась, Бах торопливо шарил по комоду, ища книгу, — и нечаянно уронил ее на пол. Томик упал со странным хлюпающим звуком. Наклонился, поднял книгу к свету — переплет в чем-то темном, густом. И пальцы — в том же темном. Опустил взгляд — привыкшие к сумраку глаза различили под ногами черную лужу: она тянулась через всю комнату и исчезала где-то под кроватью.

Положив книгу на комод и держа на весу перепачканные руки, Бах подошел к спящей Кларе. Лицо ее едва заметно белело рядом с головкой новорожденного на подушке. Кончиками пальцев, стараясь не испачкать перину, Бах приподнял ее за угол, затем откинул полностью.

Посередине кровати чернело большое пятно — перепачканы были и подол Клариной исподней рубахи, и голые ноги, неловко прижатые к животу. Сама она лежала, скорчившись, неподвижно, обхватив руками колени и уткнув лицо в младенца. В застывшей позе Клары было что-то странное, неестественное, какая-то загадка, которую непременно требовалось разгадать. Что означало это нелепое положение тела? Руки, вцепившиеся в колени? Скрюченные, словно сведенные судорогой, ступни?.. Отгадка была где-то совсем рядом, но пищавший младенец мешал сосредоточиться. Бах взял потное тельце и досадливо переложил с кровати на пол. Отвращения не почувствовал — все мысли были заняты поисками ответа. Думалось отчего-то тяжело и мучительно, словно в голове перекатывались большие валуны.

Решил открыть ставни — на свету и думается легче. Вышел на улицу, обошел дом, утопая в снегу. Аккуратно сбил лед со ставенных затворов, распахнул створки, тщательно закрепил у заиндевевших стен. Ладони, касаясь льда, мерзлого дерева и металла, по-прежнему не чувствовали холода. Вернулся в залитую светом спальню. Не снимая полушубка, сел на край кровати и стал смотреть на Клару.

Как глубоко она спала! Бледная, как вылепленная из снега. Сделанная из фарфора. Вырезанная из бумаги. Лицо ее будто уменьшилось в размерах, закрытые глаза обвело синюшными кругами, а веснушчатая россыпь на щеках из золотой стала цвета речного песка. Бегущие от крыльев носа к подбородку линии пролегли четче, а тени под скулами — глубже и темнее. Только волосы остались прежние — русые, отливающие медом. Что хочешь ты этим сказать мне, Клара?

В поисках ответа Бах обвел глазами комнату. Вот комод, на нем — томик Гете. Стул с резной спинкой, потемневшей от времени. Низкая скамейка. Тщательно выметенный земляной пол, в некоторых местах еще видны борозды от истрепавшегося веника. На полу — блестящая черная лужа. Нож, которым была перерезана пуповина, лезвие измазано засохшей кровью. Новорожденный — крошечный, влажно-багровый, весь в каких-то складках и морщинах, бьет ножками и ручками, разевает рот — видимо, кричит. Разворошенная кровать с откинутой периной. Пятно на простыни, густо-красное в дневном свете. Поверх — неподвижная Клара в перепачканном белье…

Вода, вспомнил он. На кухне ждет вода, приготовленная для умывания. Надо вымыть Клару, пока вода не остыла. Притащил ведро, таз, черпак. Сунул руку в воду — и не смог понять, холодная она или теплая. Прости, мысленно сказал Кларе. Буду мыть тебя водой, какая есть. Надеюсь, ты не замерзнешь.

Принес мочало, достал из комода чистое полотенце. Налил в таз воды; забрызгал при этом рукава полушубка, но снимать не стал. Забрался с ногами на кровать, чтобы стянуть с Клары исподнее, запутался в завязках — разорвал рубаху, отшвырнул обрывки ткани, тесьмы и кружев. Усадил обнаженное тело в таз и начал мыть.

Клара не слушалась — норовила то удариться запрокинутой головой об пол, то выпростать длинные ноги и макнуть их в черную лужу. Потерпи, просил Бах, обмывая ее ступни, лодыжки, колени, узкие бедра, уродливо опавший мешок живота, каменно-тугие шары грудей, хрупкие ключицы, тонкую шею, осунувшееся лицо. Когда легкое и твердое тело Клары стало снежно-белым, без единого темного пятнышка, он прижал его к груди, поднялся с колен и застыл посреди комнаты, не зная, куда положить: белье на кровати все еще было грязным.

Наконец догадался — в ледник. Вот где было по-настоящему чисто. Отнес, уложил в низкий деревянный ящик, заполненный кусками колотого льда вперемешку со снегом. Потерпи, попросил вновь. Когда вымою дом, заберу тебя отсюда. Надеюсь, ты не замерзнешь. Вернулся в комнату. Сел на стул. В голове тяжело ворочались мысли; мелькал среди них и ответ на заданную Кларой загадку; ответ был на удивление прост, но никак не давался — ускользал, как запах прошлогоднего цветка или слышанная в детстве мелодия.

Стал посыпать пол песком, чтобы вымести вон и черную лужу, и расплескавшуюся при мытье воду, и валявшиеся на полу обрывки исподней рубахи, и всю эту невесть откуда взявшуюся мерзкую нечистоту; но руки почему-то дрожали и не слушались — чуть не выронил ведро с песком; ноги стали тяжелы, словно валенки чугунные надел, заплетались и подкашивались. Вдруг споткнулся обо что-то — младенческое тельце. Все еще лежит на полу, все еще сучит лапками. Дырка рта пузырится тягучей слюной — кажется, ребенок орет.

Что делать с этим чужим и ненужным существом? Оставить лежать? Отнести в ледник, под материн бок? Думать сейчас об этом сил не было. Хотел просто переложить тельце обратно на кровать, чтобы не мешало убираться; взял в руки — и вдруг почувствовал, как оно горячо. И крошечные ручки, похожие на лягушачьи лапки, и ходящие ходуном ребрышки, и круглое брюшко, и крупная голова с перекошенным от напряжения малиновым личиком, блестящим от слюны и слез, — все пылало таким густым и сильным жаром, словно был это не ребенок, а плотный сгусток огня. Пальцы и ладони Баха, только что не умевшие различить на ощупь лед и горячий металл, вновь обрели чувствительность, будто лопнули покрывавшие их толстые перчатки или слезла короста. Обжигаясь о раскаленную младенческую кожу, жадно прижал детское тельце к животу, обхватил руками, завернулся вокруг, чувствуя, как по внутренностям разливается блаженное тепло. Младенец дергался и извивался, и скулил, подхрипывая. Боясь выронить подвижное тельце, Бах поднял и сунул его за пазуху — оно легко скользнуло по груди, распласталось по ребрам, все еще продолжая биться и судорожно всхлипывать, но постепенно успокаиваясь. Исходящий от ребенка жар скоро наполнил все Бахово тело — спина, плечи, голова словно налились пузырящимся кипятком. Млея от этого долгожданного тепла, Бах позволил ослабелым ногам согнуться — осел на кровать, завалился на бок, прикрыл веки. Прижал ладони к лицу и с удивлением обнаружил на них влагу: похоже, он плакал.

Плакал вместо младенца, который затих у него на груди. Плакал по-детски о какой-то нелепой малости: о том, что белье на кровати испачкано — не отстирать; о том, что исподняя рубаха Клары порвана в мелкие лоскуты — не зашить. Что сама Клара сейчас далеко — не позвать. Что лежит она, холоднее и белее снега, в деревянном ящике, где хранят битую птицу и мертвую рыбу. Что глаза ее закрыты, а на ресницах уже намерз иней. Плакал о том, что Клара умерла.

Вот что она хотела ему сказать, а он силился понять все утро. Разгадка была проста, длиной в одно слово. Поняв, что нашел правильный ответ, Бах вздрогнул и открыл глаза. Слезы мгновенно высохли, а наполнившее члены тепло обернулось горячей, выжигающей изнутри тоской.
Ɔ.

 

Роман Гузели Яхиной «Дети мои», действие которого разворачивается в немецкой автономии на Волге, выходит в «Редакции Елены Шубиной» в мае 2018 года.

 

Читайте также

Казанская Швейцария: ближе к Сибири, дальше от Москвы. Рассказ из новой книги совместной серии журнала «Сноб» и «Редакции Елены Шубиной»
Гузель Яхина номинируется за эпический роман о раскулачивании «Зулейха открывает глаза», уже получивший премию «Большая книга»

Новости партнеров

Главный редактор проекта «Сноб» Станислав Кучер написал книгу «На одном дыхании». «Сноб» публикует две истории из этой коллекции трогательных, забавных и мудрых рассказов
В своем рассказе Игорь Иртеньев пытается найти хотя бы одну рациональную причину желанию переехать в столицу России
Читайте лучшие текста проекта Сноб в Телеграме
0 комментариев

Хотите это обсудить?

Войти Зарегистрироваться