Иллюстрация: Wikimedia Commons
Иллюстрация: Wikimedia Commons

Святая обязанность

Мама вышла замуж во второй раз, а я осталась жить с отцом, папиным братом дядейвадей и моей самой любимой-прелюбимой на свете бабушкой — бабнадей, или просто ба, в квартирке с низкими потолками, комнатой метров двенадцать, крошечной кухней, намеком на коридор и балконом, используемым под склад. С этого балкона ба наблюдала за моими передвижениями во дворе.

Я любила мой двор. В нем было много интересного, например обширная помойка. Каждое утро огромные ржавые мусоровозы, подхватывая зеленые баки железными лапами, закидывали их содержимое в гигантскую вонючую пасть. Мне нравилось смотреть на живые машины. Наш дом стоял почти на опушке леса, под названием Измайловский парк. Индейцы, казаки-разбойники, лыжи, санки — домой нас загоняли с боем. Целый день по двору разносилось: «Галя, домой!», «Зина, обедать!» Хотя есть хотелось постоянно и очень сильно, играть хотелось еще сильнее так что обедать мы не шли. Чтобы заглушить острое, как боль, чувство голода, на зуб пробовалось все. С ранней весны грызли ревень, но не глотали, слишком жилистый и жесткий, летом жевали кислицу и забавлялись тем, что подсовывали малышам похожие на кислицу листья клевера и просто катались со смеху, глядя, как они плюются. У мелких цветов желтой акации нечего пожевать, но если лизнуть, то сладко. Осенью ели черемуху, барбарис, осторожно скусывали янтарную шкурку с шиповника, колючего и волосатого внутри, набивали себе брюхо расползающейся мякотью ягод боярышника. Зимой сосали сосульки. Ну и конечно, круглый год можно было жевать вар. Вар (или гудрон) — это нефтяная смола, которой покрывали крыши наших хрущоб, чтоб они не так сильно протекали. Огромные, в рост человека лет шести, глыбы вара валялись тут и там, брошенные ушедшими выпивать и не вернувшимися никогда рабочими. Вар тверд, как камень, и не один молочный зуб застрял в нем навсегда. Зато, раз откусив, можно жевать целый день, и тогда сильный химический вкус глушит голод. Хуже всего то, что за варожевание наказывали тем, что не пускали гулять, а скрыть его практически невозможно: зубы остаются черными несколько дней. Но желание жевать вар было сильнее запретов.

Наказанному усидеть дома трудно. Частые призывы со двора «Ка-а-атька-а-а-а-а-вы-ы-ыха-а-ади-и-и-и-и-и!» действуют на нервы, и хочется сорваться. Но если не наказали, а просто дождь или заболел, то дома хорошо, потому что ба почитает вслух. Бабнадя не делала скидки на мой возраст и читала как бы не мне, а просто вслух, мемуары и переписки, статьи из научно-популярного журнала «Наука и жизнь» типа «Как сделать сумку из старого зонтика», журнал «Иностранная литература» от корки до корки и обязательно «Литературную газету». Впав в книжный транс, ба забывала о необходимости идти стоять в очередях и прочих ненавистных ей домашних повинностях и читала часами, а я лежала очень тихо и слушала, не шевелясь, чтобы не спугнуть свое счастье. Из читаемого мне порой было понятно не все, a зачастую и вовсе ничего, но в этом-то и была магия медитации. Уставившись рассеянным взором в потолок, я плыла сознанием по реке ее голоса, и счастье омывало мое сердце теплыми струями.

Неизменно наступал вечер — время, когда не случалось ничего интересного, кроме пятнадцатиминутной детской передачи «Спокойной ночи, малыши». Я до того ее ждала, что, когда запевали вступительную песню «Спят усталые игрушки…», мне приходилось бежать в туалет, чтобы не описаться от возбуждения. После «Спокойной ночи» отец произносил веселым голосом издевательское: «Анипарали-нампaра-читомыделаливчера?» Мне тогда хотелось его укусить очень больно или боднуть головой в живот. Почему это именно МНЕ нужно ложиться спать? Как какому-то ребенку недоделанному! Я ненавидела спать! Наверняка, все самое интересное случается, именно когда я сплю. Укладываясь спать, мы покрывали собой всю комнату без остатка. Я спала на кресле-кровати, бабнадя на коричневом раскладном диване, дядьвадя на зеленом «современном», папа на раскладушке поперек. Так что, пробираясь в полусне в туалет, обязательно на кого-нибудь завалишься, споткнувшись о тапки.

Примерно раз в месяц в ночи раздавался страшный грохот. Это взрывалась банка со сгущенкой. Дядявадя очень любил варить сгущенку. Он имел обыкновение уснуть за газетой, оставив банку на огне. Порядок запуска ракеты был такой: сперва выкипала вода «паровой бани», потом обугливалась и осыпалась этикетка, потом банка раздувалась и — бум-трах-тарарах — взорвавшись, взмывала в небо и, прилипнув сладкой массой к потолку, зависала коричневой соплею между небом и землей. Ворча спросонья, бабнадя срезала ножницами банку «под черенок» и ложилась обратно спать, оставив карамельный сталактит свисать с потолка. За долгие годы наша кухня так ими обросла, что напоминала подземную пещеру. Наутро после взрыва дядявадя соскабливал ножом пригоревшее к стенкам банки «самое-пресамое» — жженые ириски с кисловатым алюминиевым привкусом, и большинство доставалось мне, как ребенку.

Жили мы так себе и жили, но вот я пошла в первый класс — и моя жизнь круто изменилась, ма взяла меня «к себе». С лесной Девятой Парковой улицы я переехала на Шестнадцатую, где нет леса, a только один за другим хрущобные дворы — квадрат плотно утрамбованной пыли с несколькими тополями посередине и помойными баками между дворами.

Мы опять жили вчетвером: я, мама, ее муж дядьлег и его мать тетьженя. Тетьженина хрущоба была точь-в-точь как бабнадина, только без балкона.

Теперь я спала на двух сдвинутых лицом друг к другу креслах с табуреткой, поставленной между ними, тетьженя на раскладном диване, а мама и дядьлег на полу на ватном одеяле.

У тетьжени были два восточных ковра: один, сине-красный, на стене, а другой, красно-синий, на полу. Их геометрический рисунок мне очень помогал учить таблицу умножения. Ходишь по одному ковру, повторяя ногами орнамент, и синхронно следишь глазами за похожим орнаментом на стене. За такой игрой и зубрить не так скучно (по математике у меня была тройка с большой натяжкой).

Сентябрь прошел незаметно, и сразу началась зима. Зимой гулять во дворах холодно, и после школы я с новыми дворовыми подружками топталась в тусклых подъездах. Греясь у батарей, мы пели песни Пугачевой почти шепотом, чтоб соседи не услышали и не прогнали. Однажды в антракте между пением я пересказала кусок из какой-то бабнадиной книги. Мой рассказ имел успех, и его просили повторять опять и опять. Я стала работать над репертуаром, прибавлять к историям из книжек куски из фильмов и курьезные случаи, почерпнутые из разговоров взрослых. Это полностью заняло мое сознание, и вопреки утверждению, что учусь я «хуже некуда», стала учиться еще хуже. Но, относясь к будущему легкомысленно и надеясь на авось, я мухлевала в дневнике, выдирая страницы, и пока что мне это сходило с рук.

Наше стояние в подъезде не одобрялось жильцами домов. Изгнанные из одного, мы перебирались в другой подъезд, а потом в третий, но неминуемо наступал час, когда родители возвращались с работы и нужно было идти домой. Домой не хотелось. Там было тесно и скучно, и к тому же дома меня ждала первая в жизни домашняя обязанность — вынос помойного ведра. В те дремучие времена пластиковые пакеты в помойные ведра не вкладывали, a застилали дно ведра газетой, и после выноса ведро полагалось споласкивать. В новой семье все курили: мама и тетьженя, и дядьлег, так что всякий раз в ведре оставался прилипший ко дну бычок, придающий этой вони специфический тошнотный оттенок и не желающий отлипать. Мама, показывая, как мыть ведро руками, уговоривала меня, что в этом ничего ТАКОГО нет. Я любовалась мамой, ловко споласкивающей помойное ведро, и презирала себя за слабодушие, но меня все равно сильно мутило.

В тот вечер, о котором я собираюсь рассказать, дома было тепло и уютно. Мама уже искупала меня после ужина и читала «Тома Сойера», когда обнаружилось, что ведро не вынесено. Я, конечно, не забыла, я знала, что оно не вынесено, и тихо, в сердце своем радовалась, что этого не заметили. Теперь никто ребенка с мокрой головой на мороз не погонит и мне удастся разок сачкануть! Но меня укутали и отправили с ведром в руках выполнять свою святую обязанность.

«Распаренных детей на мороз не выгоняют никогда! Ни при каких условиях! — стучало пульсирующей кровью у меня в голове. — Никогда, ни при каких условиях!» Шапка противно липла к мокрым волосам, а шерстяные носки кусали еще не остывшие после ванны ноги. Одна мысль утешала. Я представляла себе, как со скромным достоинством потерпевшего опишу этот случай бабнаде, как она будет возмущенно пересказывать его со слезами в голосе отцу, а он будет слушать, хмуря брови, мрачнеть и сопеть. Хоть эта мысль и грела, но все равно в темном дворе было страшно, поэтому я не пошла через весь двор до мусорных баков, а вывалила содержимое ведра в сугроб прямо возле подъезда. Когда я вернулась, то мама меня раздела и уложила, уютно подоткнув одеяло со всех сторон, и я поплыла в сон, размышляя о том, как мило, что порой в жизни все так ловко складывается, и как хочется, чтобы такое случалось почаще.

Проснулась я от того, что в дверь позвонили, и не сразу сообразила, что сейчас — это все еще вчера. Наверное, я спала всего несколько минут. Со своего ложа, раскинутого напротив входной двери, я увидела дворника, огромного дремучего дядьку в замусоленном фартуке поверх овчинной шубы и тюбетейкой на голове. В одной руке он держал стянутую с головы ушанку, а в другой — заляпанную помоями бумажку. Это был выдранный мною и похороненный в помойном ведре листок из моего дневника с тремя жирными красными двойками одна под другой. По этой-то улике он меня и вычислил. Детали его разговора с мамой я уловить не могла, у меня свистело в ушах от ужаса, и казалось, что целый водопад кипятка обрушился мне на голову, застелив все вокруг жгучей пеленой и перекрыв дыхание... Я хочу быть травинкой, ручейком, птичкой, веточкой! Добрый Боже, ну пожалуйста, забери меня к себе на небо.

Поучительная история о жизни и смерти волнистых попугайчиков, или Упрямая Маша

Флаг борьбы с мещанством — кусок ветхой простыни, прибитый к раме булавками, бесстрашно вывешен в окне вместо шторы. Мои детские рисунки прилеплены к обоям пластилином, оставляющим на них огромные жирные пятна — искусство прежде всего! По полу раскиданы выкройки парусов, стены завешаны велосипедами, под потолком сушатся березовые веники. Как ворохи дров, из-за шкафа торчат лыжи, лыжные палки, палатки, байдарки санки и еще черт знает что — в здоровом теле — здоровый дух!

Мы так жили. Я, отец, бабнадя и дядявадя. Слишком странная компания, чтобы называться семьей. Мы просто жили вместе, пока однажды отец не женился на своей сотруднице из ВНИПИНЕФТИ — Нине. С непривычки это ощущалось странно и неловко.

Постепенно, героическими усилиями Нины, квартира стала приобретать вид обыкновенного человеческого жилья. Они с отцом стали поговаривать о покупке машины, а может быть, и дачи. «Дневная кукушка ночную не перекукует», — вздыхала бабнадя, сконфуженно втирая слезинку пальцем обратно в глаз.

А еще у нас появилась Маша, от первого Нининого брака. Она получалась мне сводной сестрой. Похожая на прибалтку, с вечной теннисной ракеткой в руках, Маша к нам попала в неконтактном «переходном возрасте». Отцу было трудно, но он был готов на многое. Именно так у нас в доме и завелись волнистые попугайчики.

Попугайчик #1

C Московского птичьего рынка дядькира, как назвала Маша моего отца, принес клетку с волнистым попугайчиком, о котором Маша «мечтала всю жизнь». Маша не захотела держать птицу в неволе, и, обалдевший от свободы, попугай летал везде и совал свой клюв куда ни попадя.

За субботним общим обедом попугайчик с озабоченным видом бегал по столу, тарабаня по клеенке коготками, лез в тарелки с ногами и беспардонно засовывал клюв в рот едокам. В общей суматохе и возбуждении его поведение всех только забавляло. Никто и не заметил, как ЭТО случилось.

Когда мы обнаружили попугая в кастрюле со свежесваренным борщом, он был уже «готов», и нам пришлось от закусок сразу перейти к пельменям. Маша была безутешна. Проплакав остаток дня, она зарыла жертву русской кухни во дворе под тополем, a вернувшись домой, сказала: «Хочу попугайчика!»

И отец вновь отправился на Птичий рынок и купил волнистого попугайчика. 

Попугайчик #2

С #2 случилась тривиальнейшая история. Он улетел навсегда в оставленную открытой форточку. Мы не знаем ничего о его дальнейшей жизни, а тем более смерти. Маша ждала возвращения целую неделю, и, чтобы ее утешить, отец купил на Птичьем рынке точно такого же.

Он принес двойника домой в субботу ночью, когда Маша уже спала, а воскресным утром, выйдя на кухню, она увидела на плече у бабнади своего попугайчика. «Если чего-нибудь сильно хотеть, то непременно сбудется! Видишь, он к тебе вернулся!» — сказала старушка и задорно подмигнула смеющейся от счастья Маше. 

Попугайчик #3

Новенький оказался склонен к созерцанию. Целыми днями сидел он на верхушке то одной, то другой двери, наблюдая за передвижением людей по длинному коридору бывшей сталинской коммуналки. Любимой была дверь кухни, где допоздна за столом, покрытым старой, со стертым по краям рисунком клеенкой, бабнадя ела селедку, запивая это дело сладким, очень черным чаем. Подперев голову рукой, она читала, отламывая большие куски от пышного белого хлеба «по 28 копеек»

Завидев журнал в руках бабушки, смекалистый попугайчик был тут как тут. Он плевать хотел на радость печатного слова. Его привлекали крошки на столе, щедро рассыпаемые вокруг зачитавшейся бабнадей. Изредка, отрываясь от страниц, она шикала на него притворно сердитым голосом: «Да ну тя! Кыш! Ну пшел, пшел! Ишь ты! Ишь!» и еле заметным движением руки гнала попугайчика. Уважая правила игры, он, вспорхнув на дверь, ждал обратного погружения в чтение, и все повторялось сначала.

В один из таких моментов ожидания пернатый друг был вмазан в дверной проем резко захлопнувшейся от сквозняка дверью. Его отскоблили и останки зарыли в том же дворе, а Маша сказала: «Хочу попугайчика!» — и папа пошел и купил еще одного. 

Попугайчик #4

Четвертый прожил в доме буквально дня два, не больше. Этот перекусил электрический провод, и его убило током.

Московский двор на берегу Яузы около Лефортовского парка продолжал принимать мертвых попугаев в лоно свое, а мы все: отец, Нина, Маша, дядявадя и я — отправились на Птичий рынок. 

Попугайчик #5

Еще у рыночного входа Маша залипла возле обувной коробки, кишащей малюсенькими разномастными котятами, и стала умолять купить «ну хоть одного», но Нина была непреклонна.

Прокисшую Машу потащили подальше от блохастиков в сторону птичьих рядов, которые жались к бетонной стене в самом конце зоопарка. Путь к ним пролегал через рыбные. В рыбных нас заворожили коралловые рыбки, и мы долго стояли возле аквариумов как зачарованные. Если наблюдать за рыбами не отрываясь, то в какой-то момент сам превращаешься в рыбку и, плавая между водорослями в светящейся воде, перестаешь замечать полупьяных торговцев в замызганных телогрейках и жидкое месиво грязи под ногами, не слышишь ругани взрослых и плача детей, и это кажется чудом.

В общем, отец купил в придачу к птичке рыбок, аквариум, водоросли и электроочиститель для воды.

Теперь первым делом, придя из школы, Маша бежала смотреть, как они там, ее рыбки. Попугайчику рыбки тоже нравились. Он часами наблюдал за ними, примостившись на краю аквариума. Однажды, вернувшись из школы, Маша обнаружила в побулькивающей воде своего попугайчика. Раскинув обвитые водорослями крылья, он плавал в окружении рыб, которые тыкались в его мертвое тело носами, как будто пытались разбудить.

Схоронив утопленника, Маша не успела и рта открыть, как дядькира принес в дом очередную жертву. 

Попугайчик #6

Страшно подумать, сколько невинных пернатых душ сгубила любовь моего отца к Машиной маме! Кончина шестого долгое время являлась для всех полнейшей загадкой. Много позже статья «Наши волнистые друзья» в журнале «Наука и жизнь» приоткрыла завесу над тайной его гибели. Сопоставив факты, мы обратили внимание на то, что смерть Шестого совпала с порой цветения тополей. В это время года по мутным стеклам окон ползают крошечные мушки — тополиная тля — негодная пища для выходцев тропических лесов. Обожравшись ими, попугай сдох.

На этот раз Маше надоело долбить столовой ложкой твердую, как камень, пыль двора, роя ямку размером с волнистого попугайчика, и Маша сказала: «Хочу хомячка!» 

Рассказ о том, как я целовалась с Аленделоном

Аленделон существует!

На пышном банкете в ресторане «Турандот» Аленделон читал Булгакова. Читал поочередно с известным русским актером Смеховым. Очень скоро обнаружилось, что Делон читает... просто отвратительно. Монотонно, запинаясь, он тарабанил текст с листа. Задевал руками микрофон. Несколько раз смахнул рукопись с пюпитра. Потом неуклюже поднимал ее. Поправляя то галстук, то рубашку, выбившуюся из брюк, продолжал в том же духе. Во всем его поведении чувствовалось крайнее раздражение. Смехов читал великолепно и к тому же на языке, понятном аудитории. Смехов читал отрывок и с легким поклоном, любезно передавал очередность Делону, а тот, пошмыгивая, вяло бубнил тот же текст на французском. И так повторялось раз за разом. Аленделон проигрывал русскому с чудовищным перевесом, и дело уже явно шло к финалу. Неожиданно Аленделон «включил Аленделона». Он полностью преобразился, исключив для зрителей возможность замечать вокруг что-либо, кроме него. Направленная в зал харизма, как будто изменила не только освещение и акустику зала, но и сами ионы воздуха. Все способные слышать и видеть впали в блаженный транс. Трудно сказать, сколько времени это продолжалось. Но вот воцарилась звенящая тишина, выступление закончилось.

Я вернулась на свое место за банкетным столом. Застолье встретило меня радушием, сплоченным шампанским и закусками, a моим вниманием немедленно завладел забавный дядя — мой сосед по левую руку. Бывший чемпион по глубоководному погружению, он рассказывал мне о своих спортивных победах, и тут я переборщила с притворным выражением заинтересованности. Вдохновленный, он все сыпал и сыпал одну историю за другой, и когда мы с ним вынырнули, вечеринка уже клонилась к закату. Пора! Я бросила прощальный взгляд в сторону делоновского столика. За ним никого не было. На душе стало пусто и печально. Покрутив головой, в надежде взглянуть на Аленделона в последний раз, я нашла его в одиночестве пересекающим зал.
Не знаю, как это произошло. Затмение рассудка какое-то, но я сорвалась с места, пересекла зал и мгновение спустя стояла лицом к лицу Аленделоном, и он вопросительно смотрит на меня. От ужаса шампанское улетучивается все до последнего пузырька из моей головы. И что теперь? Что сказать? «Здравствуйте, уважаемый Аленделон, меня зовут Катя»? Полный ступор. Время идет медленно. Идей никаких. Вдруг слышу, не санкционированные сознанием, исходящие из меня слова: You saved my live! («Вы спасли мне жизнь!») И живой, настоящий Аленделон отвечает удивленно: How is it so? («Как это так?») И опять я смотрю на себя, как со стороны, как-то сверху и немного сбоку, а в голове бьется панически: How? How? How? («Как? Как? Как?») Мне нужно срочно прийти на помощь этой сумасшедшей, поставившей себя в идиотское положение. На помощь к себе самой. Она, то есть эта, другая я, вызывает у меня раздражение безрассудной выходкой, но, чувствуя ответственность, как за близкую подругу или родственницу, бросаюсь к ней на помощь. Скорее! Как он мог спасти мне жизнь, блин!? Виртуально, может? В переносном смысле, что ли? Когда? Лучше, чтобы это было давно… Через дыру, пробитую мощным взрывом ужаса, сквозь спрессованное месиво последних тридцати лет, я вглядываюсь в поисках подвига Аленделона в моем прошлом. И вот другая я уже плетет душераздирающий рассказ о маленькой русской девочке в далеком таежном поселке, исполненном сифилиса, алкоголизма и косноязычия. О страданиях нежного, деликатного создания с душой, стремящейся к прекрасному, погибающей (и наверняка бы погибшей) во мраке Советского Союза, если бы к ней на помощь не пришел богоподобный герой — Аленделон. Одним своим существованием Аленделон вселял надежду на то, что где-то там далеко-далеко существует другой мир — прекрасный, как сам АЛЕНДЕЛОН. Ведомая этой мечтой, маленькая девочка упорно училась, стала художником, уехала за океан, выбилась в люди, сделала карьеру... и вот, кстати, дизайн выставки, которую вы посетили сегодня, сделан мной... выдохнула я.
 Ух! Это было как на дикой скорости с горы. Но я вырулила! Выплыла! Выскочила! Мне бы отдышаться, прийти в себя, но тут же последовал следующий вираж. Аленделон взял мое лицо в свои мягкие, теплые ладони и, глядя мне в глаза, глазами полными слез, прошептал дрогнувшим голосом: Don’t cry baby! Just don’t cry! («Не плачь, детка. Только не плачь!») Ну что мне оставалось? Я выпустила из глаз две струи не хуже рыжего клоуна. Орошение, очевидно, окончательно размочило сердце Аленделона, и он стал целовать меня в глаза, в лоб, щеки... чем смутил меня окончательно. Ситуация зашла в тупик. От нервного перенапряжения я почувствовала усталость и скуку. Нужно было срочно выбираться. Прикрутив рыдания до всхлипываний, под предлогом того, что меня чересчур переполнили чувства, я прогалопировала к своему столу, где упала головой на руки и залилась теперь уже слезами облегчения, изрядно напугав тем самым всех, особенно дядю водолаза. «Кать, да ты че? Кто тебя обидел? Ты только покажи!» — гудел басовитый дядя. «Никто меня не обидел! — бормотала заигравшаяся я. — Я люблю Аленделона ы-ы-ы-ы-ы-ы...» — «Кать, ты слышь, ты не плачь, Кать! Ты мне сердце на куски рвешь! Так! Где он? Кто видел, куда он пошел? Кать, да это ваще не вопрос! Щас забашляем тебе твоего Делона! Ваще не вопрос!»
Мама! Что это? Я во власти кошмаров. Это так и пойдет теперь бред за бредом, и я не смогу вернуться в реальность никогда. Мне страшно! И я пустилась наутек.
Уже через двадцать минут я упала изнеможенно на свою кровать в шубе и сапогах. Раздеться не было сил. Меня била дрожь. Пережитое не укладывалось в голове.
Как же это получилось? Как история моей запутанной жизни превратилась в антисоветский рекламный ролик? Почему именно этот отрезок жизни, о котором я почти никогда не вспоминала, пришел мне на ум? Сифилис, алкоголизм и косноязычие строительного поселка, куда мой отчим — дорожный инженер завербовался работать, не было причиной, почему я не любила вспоминать об этом времени. Просто не люблю вспоминать мутное, болезненное время тинейджерства. Но теперь мне захотелось прогуляться в те края, и, не потревоженные столько лет, события вспоминались так свежо, так четко, как случившиеся вчера.

Мама сшила мне вельветовые штаны шоколадного цвета с защипами у пояса и карманами, как у джинсов. Фасон назывался «бананы», он был последней модой и в Москве, из которой мы только что вернулись в поселок Ургал-2 Верхнебуреинского района Хабаровского края после летних каникул. Я волновалась, что мама не успеет их дошить к субботнему вечеру, когда в клубе будут показывать французский фильм и там, конечно, же соберется вся школа. Но волнения позади. Мама успела, и, надев батник, сабо и бананы, я полетела в кино, предчувствуя триумф. Но до поселка столичная мода еще не дошла и модными все еще считались джинсы в дикий обтяг. Кроме меня, на «большую землю» никто не ездил, и мои мешковатые «бананы» были первыми в поселке. Меня подняли на смех. Я пыталась отбиваться от насмешек, делая вид, что мнение дураков меня не интересует, и со всеми поругалась. Как результат, никто не позвал меня гулять после фильма по «Бродвею», как мы называли улицу Ленина — единственную освещенную улицу, начинающуюся у клуба и упирающуюся гравийным покрытием в тайгу.
Я сидела за клубом одна, глядя в высокое, черное, полное звезд небо, и, чтобы отвлечься от обиды и не заплакать, стала думать о только что просмотренном фильме, о главном герое... О боже! А ведь я обманула Аленделона! Я вовсе не в него была влюблена… Я аж похолодела от этой мысли и, подскочив, села на кровати. Я ему изменила! Я изменила Аленделону! В этот вечер за клубом я мечтала о… Бельмондо!

Я вспомнила свою первую любовь — моего Бельмондо. Вспомнила, как меня возбуждала его «страшная» красота и, конечно же то, что он француз, хотя в глубине души я не верила в существование Франции. Было как-то само собой понятно, что существует она только внутри телевизора. Именно в тот вечер я придумала мечту, которую потом мечтала много-много раз. В этой мечте Бельмондо пересекал экран моего сознания полуголый на тарзанке. Он пролетал над моей головой, ослепительно улыбающийся и бронзово загорелый. Держась одной рукой за веревку, другой он подхватывал меня, и мы взмывали в звездное небо, оставляя далеко внизу теплотрассу, окруженную молодыми лиственницами, убогие времянки общаг, бревенчатый клуб, одноэтажную школу и гуляющих по Бродвею одноклассников в их дурацких джинсах в обтяг. По мере того, как мы взмывали в небо, а земля, поселок, школа, клуб, сопки стремительно уменьшались в размерах, я все сильнее чувствовала незыблемую защищенность в объятиях моего возлюбленного, моего Бельмондо, чувствовала щемящую неизбежность, безвозвратность моего побега. На этом месте мечты меня охватывала нежность и теплая любовь ко всему покидаемому, потому что я точно знала, что не увижу этого больше никогда-никогда. Последний взгляд сверху на отдираемую от меня земным притяжением нестерпимую жизнь был эмоциональным пиком этой мечты. Дальше в мечте ничего не случалось. Видение растворялось, оставив на моих глазах мокрый след слез. Конец фильма. Конец чудесам. Конец рассказа о том, как я целовалась с Аленделоном.