Катерина Гордеева, Чулпан Хаматова: Время колоть лед
В конце мая 2016 года у кабинки женского туалета международного аэропорта Шереметьево собралась толпа: обычные посетительницы, уборщицы и, наконец, дежурный наряд наземной службы. Затаив дыхание, все они слушали восклицания, повторяющиеся на разные лады из-за двери кабинки: «Я — Чулпан Хаматова. И я точно знаю: надежда есть!» Минут через десять дверь кабинки открылась в ответ на настойчивый стук женщины-полицейского. «Так вы — это она и есть?» — женщина-полицейский смотрит то в паспорт, то на девушку из туалета. «Да, это я, — говорит Чулпан. И зачем-то прибавляет: — Простите, мне просто очень надо было». Договорить не успела: все собравшиеся живо и радостно стали просить у артистки автограф и делать селфи прямо в туалете международного аэропорта Шереметьево.
На следующий день фраза «Я — Чулпан Хаматова. И я точно знаю: надежда есть!» звучит каждые полчаса в эфире популярной радиостанции Санкт-Петербурга. А еще через два дня — на всю Дворцовую площадь, в рамках благотворительного марафона.
К сожалению, ни на радио, ни во время концерта на Дворцовой никто не пояснял, каким образом была сделана запись.
«Слушай, я сходила, послушала — звучит отлично, — докладываю Чулпан, — но ты можешь объяснить, зачем в шереметьевском туалете-то?»
«Понимаешь, вообще-то мы должны были записывать в студии, но у них что-то сорвалось, мне пообещали, что приедет группа, чтобы записать меня дома. Но группа опоздала. Мне надо было ехать в аэропорт. В машине — шумно: радио, все кругом сигналят. В аэропорту — постоянные объявления. А дальше я бы на несколько дней оказалась без связи, интернета и какой-то возможности это сделать. Я бы их подвела. А я обещала. В общем, единственное тихое место — это туалет. Ты только скажи, нормально звучало? А то там, в кабинке, такой гул от вентиляции, боюсь, его слышно на записи». Звучало нормально.
За двадцать четыре года до этого зимой в Москве, как и положено, стоял лютый декабрь. Снег падал медленно, засыпая на ходу. Снежинки захватили Театральную площадь в кольцо столь плотное, что незнающий человек не разглядел бы за ним ни белых колонн, ни охряного портика, ни бронзового Аполлона с рвущейся из рук квадригой. Единственный работающий на площади болезненно-тусклый фонарь освещает ледяную брусчатку и фигуру человека, в чьи служебные обязанности входит до того, как через площадь, подняв воротники, пойдут на работу люди, окружающий лед побороть: расколоть, засыпать песком, стереть с лица земли. То есть Москвы. Падающие снежинки не то чтобы борются с законом всемирного тяготения; им, кажется, просто лень его выполнять: подвисают, замирают и вдруг ползут горизонтально по серому декабрьскому небу. Потом снижаются на пару эшелонов, вцепляясь в зажмуренные глаза и раскрытый от старательности рот маленькой фигуры с ломом, стоящей посреди Театральной площади. Девушка в белой шапке с помпоном, синей летной куртке с чужого плеча, огромных рукавицах отплевывается. Открывает глаза. Щурится на мигающий шестигранный фонарь. Сосредоточивается. Набирает в легкие воздух. Заносит над головой железный лом. И с выдохом опускает его в самое сердце похожей на черную рыбу льдины. Льдина, как живая, выворачивается. Лом соскальзывает с ледяной блестящей спины, с грохотом падает. Она поднимает его. Обнимает обеими рукавицами. Снова вдыхает, готовясь ударить. Ледяной ветер забрасывает в открытый рот полную горсть снежинок. Она кашляет. Сердится. Выдыхает. Заносит лом и бьет, бьет, бьет по блестящей ледяной спине, наконец разбивая ее вдребезги: «Так тебе. Скоро люди пойдут. Уходи, исчезни!» Льдина наполовину исчезает.
Дворника, в чьем ведении квартал вокруг Большого театра, зовут Чулпан Хаматова. Полгода назад она приехала учиться в московский ГИТИС из Казани. По знакомству нашла работу, о которой мечтают все лимитчицы начала девяностых. Для верности загибая внутри рукавицы окоченевшие пальцы, Чулпан подсчитывает: дворницкую комнату в центре Москвы, в здании Центрального детского театра (в 1992 году Центральный детский театр переименован в РАМТ — Российский академический молодежный театр. — Прим. ред.), прямо на Театральной площади, ей обещали дать через год работы. Она уже три месяца дворник. Значит, следующей осенью, под шелест листьев, под шум дождя, комнату непременно дадут. А до этого будет лето. До него — весна. А до нее — еще три месяца зимы. И эти ледяные, не поддающиеся тяжелому лому черные спины. Бездомные, привалившись к круглосуточным палаткам, расставленным по периметру площади, нетрезво наблюдают за происходящим. На часах половина шестого утра. К метро «Театральная» по расчищенным ею дорожкам уже идут люди. Чулпан замахивается ломом на недобитую черную наледь, коварно притаившуюся в изгибе дорожки. Сердобольный прохожий, притормозив, помогает: придерживает лом, направляя его в самую толщину льдины, сухо, но ободряюще кивает и спешит к метро. Чулпан засыпает ледяные пробоины рыжим песком. Сгребает лом, лопату и ржавый лоток. И последний раз в жизни относит их в дворницкую: ей эту зиму никогда не одолеть, ей эту комнату никогда не заслужить.
Сразу за Театральной площадью — тот самый Центральный детский театр: там вечером спектакли, а утром занятия студентов ГИТИСа. Если войти в театр до начала занятий через служебный вход, оставить в дворницкой каморке лопату, лом, совок, валенки и летную куртку, пробежать через сцену и зрительный зал к вестибюлю, то можно очутиться на самом мягком и удобном в мире диване: он стоит в центре вестибюля.
Декабрьское солнце заглядывает в высокое театральное окно, ползет по щербатому паркету, карабкается на желтую стену и бессильно исчезает за тучей. До начала занятий два с половиной часа. Чулпан прямо в одежде вытягивается на диване. И сразу засыпает.
Это декабрь 1992 года. Тем же утром, может, днем позже или неделей раньше, на Казанский вокзал Москвы из Ростова-на-Дону прибывает поезд «Тихий Дон». Я сижу в коридоре вагона, вжимаясь в мутное окно лбом. Пытаюсь разглядеть знаки, которые подает мне встречающий город. Но их нет: просто идет снег. Муха, зажатая между стеклами двойной рамы, вдруг просыпается и пытается улететь навстречу мельтешащим снежинкам, видимо, приняв их за родных. Но быстро сдается. И до самого прибытия поезда сидит смирно. Чем ближе к Москве, тем затейливее путь: рельсы разлетаются, внезапно соединяясь, бегут рядом, а потом опять расходятся в разные стороны. Казанский вокзал накрыт крышей, под ней снуют люди: цыганка с торчащим из-за пазухи младенцем, молодой солдат без ног, толстый милиционер без интереса, большая семья с коробками, авоськами и растерянной бабушкой, которую, очевидно, куда-то отправляют без обратного билета, но она смирилась. На мне джинсы-бананы и дутая бесформенная куртка поверх длинноворсового свитера с некрасивым рисунком — такие у нас в Ростове-на-Дону покупают на вещевом рынке, стихийно образовавшемся вдоль высохшей речки Темерник. У меня длинная коса, которой я стесняюсь. На вокзале я долго выбираю, у кого спросить, где вход в метро. Мне кажется, все знают, где он, и, спросив, я сразу выдам в себе приезжую. Спрашиваю милиционера. Брезгливо указывает в неопределенную слякоть привокзальной площади. Я тыкаюсь в один высокий дубовый вход, в другой. С третьего раза попадаю. Мне надо доехать до редакции газеты «Комсомольская правда» и отдать рукописи со своими стихами и эссе журналисту, чьи заметки я каждую неделю жду и перечитываю по нескольку раз. А потом — каким-то образом добраться до Телецентра. Это пятнадцать минут на маршрутке от метро «Алексеевская», как объяснила мне моя старшая подруга, за которой, собственно, я и поехала в Москву, — подругу взяли стажироваться в известную на всю страну «Телекомпанию ВИД». Я почти уверена, что мои стихи и заметки никого не заинтересуют, а на порог Телецентра не пустят. Но журналист «Комсомольской правды» читает врученную ему стопку напечатанных на пишущей машинке букв полтора часа, прямо на моих глазах запивая коньяком и закуривая пачкой модных сигарет Monte Carlo. Он же пишет мне на листочке, как добраться до Телецентра. И оставляет свой телефон, чтобы «звонила, если что».
Катерина Гордеева
Чулпан Хаматова: Неужели ты совсем не верила, что у тебя что-нибудь получится?
Катерина Гордеева: Мне было так страшно, что я даже не думала, получится или нет. Было ощущение: сейчас все узнают, что я самозванка. Меня разоблачат и выведут из Москвы за ухо! Но еще было ощущение окна открывшихся возможностей. Метель, метро, в котором надо разобраться, путаница останкинских коридоров, люди в них, которые четко жестикулируют и уверенно говорят, — они другие, не похожие на тех, что я видела прежде. И вот у меня как будто есть шанс оказаться среди них.
Хаматова: Я тоже совершенно не представляла себе, как и что должно произойти, будет происходить со мной в Москве. Всё, что я намечтала, напридумывала себе в Казани, оказалось не соответствовавшим действительности и резко отличалось от всего, что со мной было раньше: я жила с родителями, а теперь вдруг сама по себе, и передо мной открывается бездна большой самостоятельной жизни, где я взрослая, отвечаю за себя и именно от меня зависит, осуществится моя мечта или нет. И эта новая жизнь, наполненная энергией развития, невероятно захватывала.
Двадцать пять лет спустя мы курим на заснеженном пятачке перед Басманным судом Москвы. Каланчевская улица, дом 11. За углом — тот самый Казанский вокзал, на который мы, одна за другой, однажды приехали в Москву. Лед вокруг разбивают приезжие из Средней Азии в одинаково ладно сшитых форменных жилетах. Аккуратный скверик у вокзала не подразумевает ни цыган, ни мешочников, ни палаток, ни бомжей. Милиционеры на европейский лад стали полицейскими, в метро все указатели продублированы на английском, ветки переименовали по цветам, а каждая следующая станция мигает на схеме внутри вагона предупредительным кружком.
В Басманном суде, у которого мы курим во время перерыва, идет очередное заседание по так называемому театральному делу: судят нашего друга режиссера Кирилла Серебренникова. Одна из нас выросла с ним по соседству в Ростове-на-Дону, училась в одной школе и сохранила дружбу на всю жизнь, другая, познакомившись и подружившись в Москве, сыграла в нескольких важных спектаклях режиссера главные и, возможно, лучшие свои роли, став другом, единомышленником и соратником. Для каждой из нас этот процесс, «дело Серебренникова», — новая точка отсчета жизни и времени, в котором мы живем.
Катерина Гордеева
Гордеева: Ты понимаешь, что твое столь активное участие в судьбе Кирилла запросто может стоить тебе карьеры, репутации?
Хаматова: Какой репутации? О какой репутации, Катя, может идти речь, когда неправедно судят человека, в чьей порядочности я не сомневаюсь?
Гордеева: О чем ты думала, когда одной из первых в день задержания Серебренникова в мае 2017-го примчалась к «Гоголь-центру»?
Хаматова: Я думала, что мой друг в беде. И еще, как ни странно, я думала о своих детях, о том, какими словами буду теперь говорить с ними, о чем… В мире, где рушатся все законы и правила справедливости, где могут плюнуть, оскорбить, обвинить, растоптать и, как выясняется, арестовать невиновного, очень трудно объяснять детям, что надо идти до конца, не предавать и оставаться собой. Чего бы это ни стоило. В общем, я села в машину и поехала к «Гоголь-центру», потому что другого места, куда надо было ехать в день, когда начались аресты и обыски, мне в голову не пришло.
Гордеева: Иногда мне кажется, что все происходящее — не наша жизнь. Просто мы попали в какую-то книгу из детства, где надо победить зло. Однако в первой половине книги, по драматургическим соображениям, героям это не удается.
Хаматова: Это и есть наша жизнь, которая сейчас сделала, на мой взгляд, необратимый поворот, ставящий под сомнение многое из того, во что мы верили, но и проявляющая людей, высвечивающая их по-особенному. Может быть, мы читали эти книги и влюблялись в их героев для того, чтобы знать, как себя ведут в сложных ситуациях. И не поддаваться никаким провокациям: не предавать никого и прежде всего себя.
Гордеева: В сущности, не такой большой подвиг.
Хаматова: В сущности — да. Но ты же видишь, для скольких людей даже это оказывается невыполнимой задачей. Хотя, по правде говоря, таких людей вокруг нас не так уж и много. Наш главный в жизни подарок — наши друзья, люди, которые окружают нас, с которыми нам посчастливилось жить, находиться рядом. И, знаешь, глядя на них, совершенно невозможно вести себя как дерьмо.Ɔ.