Иллюстрация: Wikimedia Commons
Иллюстрация: Wikimedia Commons

Кликуши

Свеча потрескивала, пламя мигало. Свеча была тоненькая, дрянная. «Фортепиано от Феврие, а свечки как у нищих»,— подумал Даль. И все у них так. В избе этой… Ноты, что стояли на пюпитре, писаны пером на шелковистой бумаге. А табурет подле инструмента — колченогий, вытесанный топором. Чашки фарфоровые, а в них — кипяток с брусничным листом, собранным в ближайшем лесу. Сарафан на Дуняше был холщовый, домотканый, а шаль, концы которой были скрещены на груди, шелковая, турецкая. Даль невольно покраснел: грудь ни при чем. «Барынин подарок, наверное…, — поспешно подхлестнул мысли он. — …шальто». И к чему теперь ей оперы? — сочинение Раупаха (так было написано на нотах) ныне слушали только тараканы, шевелившие усами по углам. Подарки старой барыни только подчеркивали убожество обстановки. Покойница-мать ошиблась: не приросло. Прав оказался отец. Но радости от сознания своей правоты ему не было. Никому не было. Емельян давно лег спать. Изба была темна и тиха, когда Даль вернулся с обхода больных. Только свечка стояла в блюдце с водой, одна дожидалась его. 

Даль сел на лавку.  

В тишине он то и дело слышал охи «господи прости и пронеси», а потом скрип тюфяка, шорох одеяла: то ли Емельян ворочался, то ли его тяжелые мысли. С печи, куда забралась спать Дуняша, не доносилось ни звука. Дуняша, видимо, молилась молча. И отец, и дочь делали вид, что не слышали, что постоялец их вернулся. Не спросили, с чем. Не хотели знать. Боялись узнать. Даль поправил фитиль. Спать ему не хотелось. Какой уж тут сон? Он был бодр, как в середине дня после чашки кофею. Вынул и очинил карандаш. Прижал поудобнее свою книжечку. 

Профессор Мойер зря не скажет. «Ежели не понимаете какой-либо предмет, изложите его письменно, пишите, пока не поймете». Ясно и по порядку изложенные факты помогают уму проделать мыслительную работу. Найти верное решение. Обнаружить закономерность. 

«А если не поможет? Тогда что?». Они сидели в gastet: делу время, потехе час. Пили pilsner. Угощались жареными bratwurst.

«Начните читать лекции студентам! Тогда уж точно поймете исами!» — захохотал Мойер.

Профессор Шнитке на это пробормотал в свою кружку с пивом: «Как вы киничны, коллега. …Пфуй!» — сдул пену.

И Владимир Иванович, прилежный ученик добросовестных профессоров, продолжил писать. Излагать факты. Проделывать мыслительную работу. Искать закономерность. В надежде найти решение.

Пламя свечи вздрагивало. Карандаш шуршал по бумаге. Странички покрывались убористыми строчками, шелестели, мелькали — Владимир Иванович то и дело отлистывал назад, справлялся с беглыми каракулями, сделанными во время осмотра больных. Излагал их заново связными фразами, ясным почерком. В надежде связать и прояснить факты. Карандаш все чаще зависал в воздухе. Надежда тупела и стачивалась вместе с грифелем.

Записка о происшествии с кликушами в деревне … справиться о названии и вставить… уезда. Составлена В.И. Далем, генварь 1826 г.

Прежде чем приступить к разбору и описания случая, вижу необходимость сообщить, что притворство исключено. Речь идет о настоящей болезни. 

Все больные выказывают физиологические симптомы, не поддающиеся имитации. Как то: дрожь в мышцах, онемение тела, opistotonus, учащение пульса, вздутие кишечника, trismus, икота, клонические и тонические судороги. Симптомы стереотипны. 

Болезнь выражается в припадках. Перед приступом больная начинает сильно беспокоиться, волноваться и ощущает что-то, что описывает как давление под ложечкой, принимаемое ею за «беса». Давление ощущается ею как шар, который перемещается из желудка по пищеводу то вверх, то вниз. Или как клубок, который произвольно и непредсказуемо катается по внутренностям. У больной, по ее словам, темнеет в глазах. Затем она с криком падает на пол или землю.

Следует приступ, он отчетливо распадается на две фазы.

В первой фазе крики перемежаются ускоренным дыханием или сильной икотой. Начинаются судороги. В процессе наблюдения за больными отмечены восемь видов судорог. Больная закидывает голову или очень быстро вертит ею из стороны в сторону, бьет руками и ногами, выгибается дугой, так что все тело покоится только на затылке и пятках. Подымает и опускает туловище. Выгибает его из стороны в стороны. Бьется головой об пол. Колотит и кусает сама себя. Глаза больной либо закрыты, либо вытаращены, подвижность век не наблюдается. Во время всего припадка больная выказывает полное пренебрежение к наносимым себе ранам и боли, ежели вообще ее чувствует. Чтобы больная не причинила себе увечий, родственники принуждены крепко держать ее за конечности и туловище во время всего припадка. Больная проделывает все движения с такой силой, что даже взрослые мужчины часто не могут ее удержать.

Крики больной оказывают неизменно гнетущее впечатление на всех очевидцев припадка, даже если наблюдаются ими не в первый раз. 

Характер криков разнообразен. В них распознаются рыдание, рычание, хохот, рев, вой, мычание, лай, а также голоса животных, уверенно определить вид которых не представилось возможным. Часто больная изрыгает брань и проклятия. Крайне редко проскальзывают отдельные связные фразы, которые скоро-скоро повторяются, так что конец одной фразы и начало другой сливаются в движении, как фигуры карусели. Пример: «Мне лихо, а Семену и того лише». Больная вытягивается неподвижно, деревенеет. Отвердение мышц знаменует собой окончание первой фазы приступа и начало второй. 

Во второй фазе приступа больная дрожит всем телом. Начинает говорить от имени якобы вселившегося в тело «беса». Либо впадает в своего рода восторженность. Речь ее ускоряется до неразличимой. Пароксизм разрешается слезами, выходом кишечных газов, сильной отрыжкою, затем наступает обморок и глубокий сон. Кликуша приходит в себя и, по ее словам, не помнит, что с нею было. 

Припадок длится 1-2 часа, в некоторых случаях продолжается 5-7 часов.

В течение всего приступа зрачки больной нормальны и нормально реагируют на свет.

Согласно показаниям родственников и очевидцев, приступы имеют возвращающийся характер. Каждый раз приступ начинается от некоего толчка извне. Таким толчком может быть запах ладана, церковная служба, принятие внутрь артуса, антидора или освященной воды. 

В периоды между приступами больные жалуются на тоску, раздражительность, угнетенность духа, сонливость, равнодушие к прежде любимым вещам и холодность к прежде дорогим лицам, отвращение к движению. У больных меняются гигиенические привычки, пропадает забота о внешности. Моральная восприимчивость также искажается.

Владимир Иванович остановил карандаш. Факты вышли. Пора делать вывод. Он перечитал написанное еще раз — как если бы записку подал ему другой врач и попросил консилиума.

«Не стесняйтесь беседовать сами с собой, — без улыбки наставлял профессор Мойер. И тем же аттическим тоном, не моргнув глазом. — Можно узнать много нового и интересного». Потом давал смешкам улечься, и когда снова видел перед собой ясные внимательные глаза студентов, повторял: «Нового, интересного — и важного. Не пренебрегайте! Лучше прослыть чудаком, чем покрыться умственной тиной». 

Сегодня вечером Владимир Иванович охотнее всего покрылся бы умственной тиной.

Вот только в ней не спрятаться от камней и кольев, от ружья. Страх толпы мог в любой момент переродиться в бессильную злобу. Угадайте, кого обычно выбирают козлом отпущения? Того, кто не такой. Нездешний. Приезжий. Да еще и колдун.

Даль откинулся затылком на стену, скрестил руки на груди — профессор Мойер утверждал, что эта наполеоновская поза помогает думать. Проверим!

— Итак, что мы имеем? — зашептал он самому себе. Что могут подслушать Емельян и Дуняша, что из этого понять, ему было все равно. 

— Четырнадцать заболевших, стереотипные симптомы, которые исключают притворство. Приступы. Усиление, постепенное истощение сил организма. Новые больные. 

Профессор Мойер был прав. Вывод бойко выскочил вперед — как будто того и ждал. 

Владимиру Ивановичу он не понравился: 

— Мы имеем эпидемию. 

Владимир Иванович ни разу не имел дело с эпидемиями. 

Чего уж там: он и с пациентами до самых последних дней опыта не имел. Дерптский университет был передовым в России: у него был хороший морг. И хороший зверинец. У студентов-медиков Москвы и Петербурга не было и того! Пока счастливцы в Дерпте пилили и кромсали мертвые тела и во имя прогресса неумело мучили плакавших от боли собак с перерезанными голосовыми связками, студенты медицинских факультетов в Москве и Петербурге могли только наблюдать, как время от времени это проделывают их профессора на донышке амфитеатра. А большей частью видели человеческие органы только на бумаге. В виде понятных иллюстраций анатомического атласа. 

Владимир Иванович резал трупы. Но собаки! Он не мог заставить себя причинить боль живому существу. Даже во имя будущего спасения многих других. Не мог и все. Только завидовал веселой жестокой легкости, с какой кромсал животных студент Пирогов. Будущее светило русской хирургии, как говорили все. Да нет, даже не завидовал. «Предпочту сгинуть в темноте», — тогда подумал Даль: бр-р-р-р.

Но вот теперь, когда сгинуть было легче легкого, он понял, что не знал, о чем говорил. Сгинуть не хотелось. Совсем. 

Владимир Иванович наморщил лоб и всей душой принялся вспоминать, что говорилось об эпидемиях на лекции. А главное: как с ними быть. 

В дрожащей темноте снова засвистел его шепоток:  

— Эпидемия есть болезнь, которая передается от человека к человеку и в короткое время охватывает большое количество народа. Следует при этом различать эпидемию и моровое поветрие. Важнейшее отличие эпидемии от морового поветрия… Отличие заключается… Заключается отличие…

Память высветила лучом закатившийся факт: 

— У эпидемии есть начало. Первый больной.

Матрос, укушенный чумной крысой. Купец, тайком от таможенников сунувший за пазуху кашемировую шаль: ведь так дешево купил в далеком азиатском городе, охваченном холерой.

— Первый больной лучше всего проясняет характер и природу эпидемической болезни. Ее корни. 

А корни можно выдрать. Побеги — обнести карантином. Начать лечение.  

Но сперва — корни.

Владимир Иванович схватил книжечку. Торопливо сунул к огню, листал, едва не обжигая страницы. Вот она! Он обвел имя на странице. Голос старосты в его голове услужливо пояснил:

«Сперва она, Дунька то есть, Маринку… Бузыкину то есть… спортила».

Он обежал в памяти недавно осмотренных больных. Которая была Мариной Бузыкиной? Тщетно. Они все слились в бьющееся визжащее целое. 

— Марина! Нужно узнать о ней все, — шепнул Владимир Иванович, пихая руки в рукава тулупа. — Немедленно. 

Задул свечу. Сунул за пояс книжечку. Схватил саквояж. И на цыпочках ринулся вон из избы в ночь. Тотчас две темные фигуры сели — каждая на своей постели.

— Слышала? — спросил тишину Емельян.

Месяц стыл. Улица казалась серебряной. Снег скрипел под ногами. Даль мысленно поблагодарил лесоруба за тулуп. Что бы он без него сейчас делал? Не высовывая носа из курчавого воротника, Даль огляделся. 

— Ешкин кот! — воскликнул в сердцах. Куда ж идти?  

В которой избе жила Марина Бузыкина, он не знал. Хотя побывал там совсем недавно. В напряженной тревоге было не до архитектурных примет. К тому же за вечер он только раз переходил из избы в избу, от больной кбольной, — вернее, его переводили, толпа шумно стелилась следом — что он совершенно утратил пространственное чувство. Налево, направо, вперед, назад, все спуталось. Он не имел ни малейшего представления, как избы были расположены друг относительно друга.

А теперь в темноте они и вовсе выглядели одинаково.  

Постучаться? Спросить дорогу? Ни в одном окне не горел свет. Залает собака, за ней другие. Переполошатся спящие. Хватит уже на сегодня переполоха. К тому же он не был уверен, напугает их или разъярит. Проверять не хотелось.

Владимир Иванович задумался ненадолго.  

Отыскал поверх деревенских крыш луковичный силуэт деревенской церкви. И бодро зашагал к нему. Священнику, по крайней мере, легче смириться с тем, что его будят среди ночи. Подставить левую щеку. 

К тому же пастырь душ мог бы многое рассказать о своих прихожанах. Кому как не ему знать все обо всех? 

Ну и наконец, взвешенное мнение. Священник уж точно в стороне от невежественных темных домыслов. 

Владимир Иванович обошел темную церковь кругом. И увидел домик. Окна были темны. Спит. Владимир Иванович поднял кулак и осторожно стукнул в дверь. 

Он ошибся по всем статьям. Поп не спал. Караулил. 

Дверь едва не съездила Даля по носу.  

Подставить левую щеку поп не спешил.

Вместо нее высунул кулак, похожий на крупную картофелину: 

— Проваливай, –цыкнул. — Пока те харю не раскрасили.

Раскрасить харю, прирезать или еще как-нибудь прервать его молодую жизнь Далю за последние дни обещали так часто, что это уже не произвело впечатления.

Он быстро сунул ногу в приоткрывшуюся дверь. Не дал закрыть. 

— Харя моя ни при чем. Я здесь, чтобы помочь.  

Поп не больно-то вслушивался в слова. Но тон — спокойный и уверенный — уловил. 

— Помочь? — сварливо переспросил. — Чем это? 

Но кулак убрал. Даль почувствовал, что дверь уже не давит ему на ступню. Убрал ногу. Время переговоров. 

— Женщины больны. Четырнадцать уже заболели и,по видимости, будет больше. Вы и сами знаете, батюшка. 

— Не батюшка я те.

— Скажите тогда ваше имя-отчество, — миролюбиво предложил Даль. — Я вот Владимир Иванович. А вы? Обращусь, как желаете. 

— Желаю? Чтоб убрался! — дверь опять двинулась. Но Даль опять был проворнее. Священник пыхтел. Даль тоже: подпер дверь бедром, локтем, боком:

— Мне нужна помощь! 

— Не помощник я те! 

— Женщины больны! 

— Не путай меня в свои шалости!  

— Шалости?! Люди больны! Эпидемия! 

— Урядник разберется! 

— Здесь доктора и лекарства нужны! А не урядники! 

— Синоду виднее. Указ есть указ.

Какой еще указ? Ужас продрал Даля. Но как уже сюда дошло… сельский поп… Синод. Причем здесь Синод? Быть не может! 

— Врешь, поп! — крикнул гневно. 

Дверь вдруг ослабла. Распахнулась. 

Священник вышел, прикрыл за собой дверь. В длинной рубахе, с бородой, он ничем не отличался от обычного крестьянина. Медленно, напоказ закатал рукава. Руки были покрыты рыжим пухом. Мощные, как окорока. 

— Когда вы узнаете, что я установил, осмотрев больных… — начал Даль.

Поп скрестил руки на широкой груди.

— Вот что, — сказал он важным басом. — …мил человек. Не знаю — и знать не хочу. Ты мне паству не смущай. Указом синодским всем духовным чинам вменено суеверные шалости и притворства искоренять. Суеверцев, колдунами себя называющими, что от спасения души простой народ отвращают, повелено хватать и в светский суд отсылать, при промемориях без всякого отлагательства.

— Я врач! 

— А то я не слыхал.  

— Я не колдун! 

— Чтоб утром духу твоего тут не было.  

— В деревне четырнадцать больных! Эпидемия!  

— Не уберешься сам, за урядником пошлю — под арестом увезет.

И дверь захлопнулась.  

Даль стоял один в ночи.

Скрипнули позади шаги. Он обернулся. Чёрная фигура. Чёрная борода. Староста.

— Доброй ночи. 

«Следит. За мной. Не на променад же вышел. Среди ночи». Но вслух Даль сказал:

— И тебе, Кондрат. Только не больно что-то она добрая. 

— У попа свой интерес, — заметил Кондрат. — Ежели про кликуш до архиерея дойдет, то всыпят нашему попу по самое… 

— Не понимаю, Кондрат. Чего проще. Вылечить всех женщин. И архиерей ни при чём.

Кондрат пожал плечами. 

— Много непонятного на свете.

Вынул табак. Стал скручивать папиросу. 

— Например?

— Пироскаф, например. Ни паруса, ни вёсел, а идёт. Что за дьявольщина?

— Пироскаф? По озеру ходит пироскаф? 

— Зачем по озеру? На озере своей свистопляски хватает. Я в Питере видел. 

Он лизнул папиросу вдоль. Прижал пальцами. Подал Далю: 

— Угощайся.  

— Благодарю. 

Кондрат стал сворачивать вторую. Даль учтиво ждал, сжимая папиросу в замёрзших пальцах.

— Ты бывал в Питере?

— В дворниках служил. Годков с пять. Семь, если точно, — качнул папиросой. — Вот и к этому баловству там же приохотился. В Питере все дымят. Рождества дождусь — и снова в Питер двину.

— Нравится, значит?  

— Что?  

— В Питере.

— У нас многие там, мужики. Питер есть Питер. Кто-то на осень вертается, с урожаем помочь. А то ведь одни бабы в деревне. На хозяйстве. Кто-то и на урожай не вертается. Семён, вон, прямо из церкви — на лошадь, и ходу. С тех пор носу сюда не кажет.

«Семён?» — отметил Даль: он уже слышал это имя. А впрочем, не редкое.

— Почему не кажет?

— Смотря какое место найдешь, я считаю. В Питере.

Кондрат сунул цигарку в рот. Щёлкнул кремнём. Подал Далю. Раскурили.

Дым обжёг гортань. Но согрел. Стало уютно. Даль смотрел на сугробы, на звёзды, на тёмную угловатую церковь. Дым моментально исчезал в морозном воздухе. «Вот бы всё это так же развеялось. Как дым».

— Ишь, — ткнул огоньком папиросы Кондрат. 

— Что?

— А сказывают, что ваше племя табаку не переносит. Брешут. 

— Какое племя? 

— В кота сразу перекидывается. Или в клок сена.

Даль покачал головой. Затянулись, выпустили.  

— Скажи-ка мне лучше. Как Марина Бузыкина захворала? 

— А как? 

— Ну как все началось? С чего? Ты здесь был?

Кондрат кивнул сквозь дым.

— Да как началось. Как ты видел, так и началось. Хлоп — и давай биться да орать. Все наши думали, придуривается Маринка. Чтобы Дуньке насолить. А та всё своё: я у Дуньки воды попила, опоила она меня, спортила. Раньше были подружки — не разлей. А с тех пор — врозь. За версту друг друга обходят. 

— Воды? — задумался Даль. Кондрат всё говорил, говорил, а мысли Даля уже бежали своей дорогой: отравление? Какие вещества вызывают такие симптомы? Мышьяк? Ртуть? Цианид? Беладонна? Судороги — допустим, ещё можно приписать действию яда. Как и жжение в пищевом тракте. Но зрачки! Зрачки у Бузыкиной были нормальные. Да и нет такого отравления, чтобы симптомы наблюдались столь продолжительное время. Отравленный либо умирает, либо оправляется. Мог ли яд попадать в организм больной малыми дозами в течение времени? Если женщину за версту с тех пор обходят? Нет.  

Голос Кондрата донесся до него: 

— А уж как пять, потом шесть баб кричать и колотиться начали, так уж сомнение взяло. Им-то с чего вслед за Маринкой притворяться? Василиса ту Маринку сама на дух не переносит. А как Силантьиха закричала, так все наши бабы уж от Дуньки подальше держатся стали.

— Вот как? Значит, в гости она к ним не ходила? Или они к ней? Не угощала их?

— Смеешься?! Да Дуньку б враз разорвали, если б она к кому сунулась. Ты ж наших баб видел.

Даль пристально глядел на него. 

— Так они с Дуняшей уже давно никаких дел не имеют?

Значит, отравление исключено? Ничего такого, что можно съесть, выпить, даже потрогать. Но значит ли, что… 

— Да какое. За версту её обходят. Её не пришибли до сих пор только потому, что подойти ближе бабы бздят.  

Даль нахмурился: 

— А других — кликуш то есть — сторонятся? 

— Сторонись не сторонись, а в церкви все сходятся. Каждое воскресенье. Не еретисты какие-нибудь. Поп службу правит. А те, значит… Как херувимскую запоют, так тех и колотье бить начинает. Брань такая, хоть топор вешай. Поп сам не знает, куда глаза девать. Только всем и остается: рожу делать, будто оглох. И ослеп заодно. …Что ты? 

Даль смотрел на него как издалека. 

Дрожь охватила его. Но теперь это была дрожь волнения. Такое испытывает капитан полярного судна, когда видит в ледяном тумане очертания, и понимает, что это не айсберг, а земля.

Даль щелчком отправил окурок — огонёк пролетел, как падающая звезда. Пшикнул в сугробе.

— Машина Уатта. 

— Чего?

— В пироскафе. Поэтому он движется.  

— Тебе видней, — не стал спорить Кондрат. Сам докурил бережно, чуть пальцы не обжёг. 

— Да,— едва сдерживая фейерверк внутри, согласился Даль. — Мне видней. Я знаю, как они заболели. 

Послушать аудиосериал по роману можно здесь

Вам может быть интересно:

Больше текстов о политике, экономике, бизнесе и обществе — в нашем телеграм-канале «Проект “Сноб” — Общество». Присоединяйтесь