
Часть силы. «Фауст» Иоганна Вольфганга Гёте
Легенда о продаже души – бесу, дьяволу, чёрту, кому угодно, – не только стара, как мир, но и так же, как мир, вариативна. О превратности земных желаний талдычит чуть ли не каждая уважающая себя культура. Фрагмент мифологии, зола неостывшая: если очень захотеть, можно в космос полететь. Возложив, разумеется, что-нибудь на жертвенный алтарь. Одним жрецам дозволялось чуть больше, иным – чуть жёстче; вот и пошло в народе, что от лукавого это всё, неспроста. Да и поводы для спекуляций имелись – начиная отцом медицины Гиппократом и заканчивая графом Сен-Жерменом, Тимом Талером и сенобитами.
С большим отрывом средь мрачных лидирует Иоганн Георг Фауст – алхимик, вагабонд, колдун, лиходей, предположительно обитавший в германских землях лет этак пятьсот назад. Достоверных источников, очевидно, нет, всё это домыслы и байки, но, хочется верить, некий странник действительно наплодил окрестных шорохов – да так мощно, что ворвался с ноги в бескрайний кабачок фольклора. Имя отпало – к чёрту его – а вот фамилия осталась. Пять букв, теряющихся в прошлом. Зато к ним присоединился род деятельности, точнее, самый благородный из перечня: доктор. Ни много ни мало отдельный сюжет цивилизованного человечества.
Заложил его фундамент – стихами – английский шпион и драматург Кристофер Марло, но раскрыл цветами уже вершинный немецкий гений Иоганн Вольфганг Гёте. Трагедия «Фауст» (Faust, 1774-1831) была проектом всей его титанической жизни. Гёте суммировал имеющееся, прополов дальнейшие грядки художеств. Неудивительно, что трагедия, писавшаяся так долго и так вдумчиво, оказалась впоследствии на одной полке с «Божественной комедией» (La Commedia, 1308-1321) Данте и «Доном Кихотом» (Don Quijote de la Mancha, 1605-1615) Мигеля де Сервантеса.
Мир должен был увидеть чудо всепрощения, и Гёте помог его сотворить.
С бессмертными шедеврами старины далёкой «Фауста» связывает более чем античный концепт: Господь и Мефистофель спорят о том, сможет ли пытливый учёный избежать соблазна познать больше, чем дозволено смертным. Тут интересно: сам учёный в сомнениях, но те проистекают не из пресловутой жажды всеведения, не из какой-то доморощенной мегаломании, но из усталости от бесконечных ежедневных трудов во славу Абстракта. Он сдавлен обязательствами книжника, схоласта, men of letters: и живая яростная страсть охватывает его существо, как только на горизонте прорезается юбочка воли и рюмочка тайны.
В «Четырёх речах о Гёте» (Goethe. Vier Reden) философ Альберт Швейцер высказывает довольно любопытную догадку: «ещё задолго до Ницше он (Гёте – К. Я.) ощутил большую проблему в том, как соотнести стремление человека облагородить себя, то есть стать самим собой, с его стремлением стать добрым, и – в этом его особое значение для философии! – нашёл для неё самое простое решение: стать самим собой не может означать ничего другого, как стать истинно добрым». Важнейший конфликт трагедии – не в разуме против чувства или, предположим, мирском против священного, – но в самом факте расщеплённости человеческого сознания, в том, что гармония заведомо ему недоступна.
Доктор Фауст не более чем естествоиспытатель, любопытствующий юннат. Он чувствует пустотность учёности, поскольку та не приоткрывает полог, даже пыль с полок не сдувает, а просто накапливается, тяжелеет, оседает в душе. Если мы хотим познать истину – то зачем тогда читаем древние усталые книги? Не полезней ли прорваться вперёд, быть может, рискнуть всем и сразу, чтобы завоевать доверие небес, любопытство горних сил, – попросту урвать себе кусочек мировой гармонии, упрятать его в карманах? Всё тщета, если вы стары и брезгливы, если сложнейшие загадки оборачиваются подагрой. Фауст чувствует, будто растратился на ложное: и Мефистофель, конечно, чует запах крови.
От помпезного самоубийства Фауста отваживает Мефистофель, такой же сметливый естествоиспытатель с обратной стороны бытия. Именно он, представляясь доктору, и характеризует себя как «часть вечной силы», «желавшей», конечно, «зла», но «творившей лишь благое». На резонное недоумение Фауста добавляет: «Я отрицаю всё – и в этом суть моя». Швейцер неслучайно вспоминал у себя в речи Ницше. Рисуется забавная ситуация: тёмный, злой дух – не самый могущественный, не самый главный, – видит земного собрата и старается приучить его к суконному бюргерскому нигилизму. Вторая фаза Сверхчеловека: лев.
И всё же Фаусту нужно большее.
Вернувшаяся жажда жизни пробуждается благодаря девушке – Маргарите, она же Гретхен. Забытое, растоптанное чувство удивляет и несколько ошарашивает Фауста: почему он хочет плотской любви с этой невинной душой? Красота обволакивает. Ей невозможно сопротивляться, положившись на благотворные назидания латыни и древнегреческого; влекомый силой, Фауст просит Мефистофеля запутать девушку, пригласить в его little nightmare, но власть тьмы над чистым сердцем ничтожна, равна нулю. Тогда приходится идти на уловки, формальности, кляузы: нисхождение в слишком человеческое даруется Фаусту внушительной ценою. Прежде всего – благородства. Затем и прочих фундаментальных качеств.
При этом Гретхен искренне еретик приглянулся! Не зная, что тот повязан с нечистью, девушка грезит, лелеет мечты и сновидения, чтобы, опять же, встретить тьму лицом к лицу. Страшная месть: влюбляя, подчиняя и околдовывая, Фауст и не подозревает, что раскрытие подлога неминуемо, что весь этот кустарный элизиум обрушится под тяжестью собственного умысла. Да, нам, как читателям, нужно увидеть: большой ум теряется в жажде. Фауст идёт на грех, чтобы воскреснуть по-настоящему, чтобы пересобрать смысл.
Сюжетная линия Фауста и Маргариты – безусловно, самая человеческая во всей трагедии. Она сделана по канону шекспировского распада и одухотворяет самыми разными восклицаниями. Гёте необходим понятный окоём, чтобы подготовить читателя – ученика, послушника, – к подлинному духовному испытанию. Фауст грешит, не живёт, витает между состояниями и по итогу отбрасывается земной правдой: некогда любимая женщина отказывает в побеге, хотя, казалось бы, начисто утратила здравомыслие. Бог понимает её страдание. Бог излечивает сердце, которое слишком долго перебрасывали из рук в руки.
Тут-то и начинается вторая часть поэмы.
Если у норвежца Ибсена бравый малый Пер Гюнт только боялся, что загубит жизнь любимой, и отправлялся подальше от неё в дикое и опасное путешествие, то у Гёте прожжённый годами врач-чародей всё же свершает клятвопреступление, бросая, во-первых, философскую жизнь ради инстинкта, и, во-вторых, растаптывая в труху всё, что было дорого его миловидной Даме. Поэтому Гёте берёт и устраивает разрыв: теперь немецкий доктор вдали от суетной толпы, и Мефистофель зачинает новую прогулку. Дальнейшие события поэмы – взрывная смесь представлений, сюжетов, идей и стилей: Фауст проходит личный ад одиночества на пути к одному поистине важному мгновению – и проходит его довольно витиевато.
Видно, что, подбираясь к старости, Гёте не только хотел помочь своему легендарному конфиденту, но и оправдать безмолвствующий ужас первой части трагедии, избыть то любовное отчаяние, которое поселила в нём, поэте, всамделишная разлука с молодостью. Сложность итоговых передвижений Фауста в их символической насыщенности, в том, что каждое слово и каждый взгляд здесь подчинены единому мистическому ритму – ритму пробуждения сердца; Фауст встаёт на путь спасения, хотя и не верит, что спасение возможно. Он договорился с Мефистофелем о том, что душа канет в огонь, едва всё это закончится; но покаяние и стремление вдруг становятся важнее всяких там оккультных пересудов.
Николай Вильмонт объясняет мотив искупления следующим образом: «Гёте был величайшим реалистом и никому не хотел внушить, что грандиозное видение Фауста где-то на земле уже стало реальностью. То, что открывается незрячим глазам Фауста, — это не настоящее, это будущее. Фауст видит неизбежный путь развития окружающей его действительности. И это видение будущего не лежит на поверхности, воспринимается не чувственно — глазами, а ясновидящим разумом». Проходя через авантюры, императорские грозы, бурю и натиск, дряхлый старик Фауст всё же удостаивается своего первого – сокровенного желания: урвать частицу гармонии. И видит прекрасное далёко, прекрасное человеческое «однажды».
Дуальное противоречие трагедии объяснимо: жизнь, удерживаемая на всевечной борьбе добра и зла – примордиальных категорий бытия, которые, возможно, люди и выдумали, кто уж им подскажет, – неминуемо, но если человек возгордится, рухнет в тартарары и позже выберется на Свет Божий, то ему станет доступна кроха Правды, последнее очищающее Откровение. У норвежца Ибсена всё было чуть-чуть иначе – да и позже, что тут греха таить: Пер Гюнт преодолел моря, горы и гигантов только для того, чтобы, подобно Одиссею, вернуться домой и услышать очарованное пение Сольвейг, которая, естественно, дождалась. Фауст же лишается всего – со злого, намеренного дьявольского контракта: и, теряя мир науки, мир чистого познания, решает действовать наперекор – всего лишь служит людям.
Так и спасается.
Это, тем не менее, лишь одна из возможных интерпретаций шедевра, который давно пребывает снаружи всех измерений: важно ли сейчас жанровое определение? Трагедия, роман в стихах, Lesendrama, мистико-религиозный трактат, Перевод с Ангельского, моралите, зашифрованная автобиография? Ничто из вышеперечисленного. Иоганн Вольфганг Гёте определил метафору культурного восхождения – и начинается это восхождения с простого хулиганского призыва: бросай читать, собираемся на улицах! Чтобы достичь опьяняющей свободы детства, нужно и верблюдом поплеваться, и львом порычать. По настроению и посылу Гёте сильно ближе греку Аристотелю, чем соплеменнику Ницше, потому что не видит в пути к человеку тотального перехода.
Это простая дорога, которой можно следовать и которой можно пренебречь.
Согласитесь – неплохая судьба для жалкого чернокнижника!