Иллюстрация: Юля Блюхер
Иллюстрация: Юля Блюхер

Как это часто бывает, роман родился случайно. Я перечитывал собрание сочинений Гоголя и обнаружил на полях комментарии моего отца. Что написано, разобрать не сумел, но пометы были сделаны в тех же местах, на которых останавливался я сам. Пройти мимо таких вещей трудно. Потом меня вдруг стали приглашать на разные конференции, связанные с Гоголем. И так одно цепляло другое, правда, поначалу я думал, что дело ограничится небольшим эссе, и сам не понимаю, как и почему написал целый архивный фонд почти из тысячи писем.

Это переписка людей, как-то родственных с Николаем Василь­евичем, вдобавок и между собой они находятся в близких, доверительных отношениях. В юности многие из них проводили лето в обширном поместье под Полтавой, в коренных гоголевских местах; ставили там и «Ревизора», и другие гоголевские пьесы, ­инсценировали куски из «Мертвых душ». В этих спектаклях играли и дети, и взрослые, в частности мать Коли (она урожденная Гоголь), главного адресата и корреспондента писем, из которых и составился роман. А кто Колин отец, станет ясно из публикуемого отрывка.

Гражданская война разорила это семейное гнездо, разметала живших там по всей стране. Уже перед самой Отечественной войной, в 1941 году, арестовали и Колю. Сидел он долго, пятнадцать лет, хотя и не зверски, а едва освободился, начал налаживать оборвавшиеся связи, спасать то, что еще можно было спасти.

Гоголь – один из центров притяжения большинства писем. Вообще, после революции многие – взять того же Розанова – стали считать, что Николай Васильевич как никто понимал, куда катится (вернее, куда, не разбирая дороги, несется) страна. О том же размышляют и мои герои, уже отступив от Гоголя на несколько поколений, прожив большую часть и своих жизней. Время ведь – самый честный, часто и самый страшный комментатор того, что написано. И такой же комментатор – твоя собственная судьба.

Но этот роман не только о Гоголе, он о нескольких запутавшихся поколениях, которые не знают, куда они идут. Жизнь героев так или иначе соотнесена с библейской книгой Исхода, отсюда и название романа – «Возвращение в Египет». Революция, гражданская война – наш переход через Красное море, и вот посередине дороги, уже не видя ни египетского берега, ни синайского, не понимая, кто Моисей, а кто лжепророк, мы сбиваемся с пути и вместо Земли обетованной возвращаемся в египетскую пустыню, в еще горшее рабство.

Как историк я разделяю мнение, что советская история – это, хотя и под совсем другими знаменами, путь назад, в Египет, и еще дальше назад – ко временам строителей Вавилонской башни. Среди прочего это была и попытка восстановить жизнь такой, какой она была до отмены крепостного права, других реформ Александра II (колхозы, прикрепление крестьян к земле, номенклатура – новое дворянство, стиль правления, часто до деталей повторяющий Ивана Грозного и Петра I).

По правде говоря, я всегда с осторожностью обходил стороной XIX век. Это не моя территория. Я много занимался XVI и XVII веками, расколом, написал диссертацию по Смутному времени. Начало ХХ века я неплохо представлял благодаря рассказам друзей отца, некоторые из них пусть и детьми, но хорошо его помнили. И вот теперь, так или иначе благодаря Гоголю, я вступил в этот провал между эпохами, хотя бы отчасти мне знакомыми. Конечно, и здесь у меня были проводники. XVIII и XIX века – я говорю о крестьянстве, купцах и казаках – вне староверчества и сектантства понять очень трудно. Дворянская культура, наоборот, была к расколу вполне безразлична. Но славянофилы, хотя они на дух не принимали староверов, очень многое у них взяли – а это уже прямой мостик к Гоголю. В общем, мало-помалу XIX век из ветоши – дерни за ниточку, все распадется – стал превращаться для меня в ткань, за которую уже не так страшно.

Любой роман – несколько больших жизней, и заранее что-нибудь предусмотреть, подстелить соломки трудно. Я писал хаос человеческих отношений, люди в нем были разделены тысячами километров и ответы на свои письма получали в лучшем случае через месяцы. В общем, я думал, что расположу письма просто в хронологическом порядке, и вдруг выяснилось, что по ряду причин сделать это нельзя. У меня на руках было много сотен писем, каждое из которых нужно было поставить рядом с двумя другими, а какими – я и понятия не имел.

Пять месяцев так или иначе тасовал, менял местами. Сначала еще на что-то надеялся, потом не надеялся уже ни на что, просто был в отчаянии, потому что все рассыпалось. В какой-то момент я начал собирать письма вокруг вопросов, которые занимали моих героев, и вдруг без моего участия – ведь я уже давно не добавлял ни слова – письма заговорили друг с другом. Это стало огромным подарком и, я надеюсь, моим оправданием.

Владимир Шаров

 

Иллюстрация: Юля Блюхер
Иллюстрация: Юля Блюхер

Тетя Леля – Коле: В последний месяц жизни Мария по временам плохо понимала, где она и что с ней. Особенно когда уставала. Потом, полчаса-час поспав, отдохнув, делалась почти прежней. Мы не думали, что она так быстро уйдет, оттого тебе не писали. Из-за неладов с кишечником Марии раз в два дня надо было ставить клизму, водянка сделала ее очень грузной, и нам с Кириллом вдвоем было не справиться. Если бы не туркмен-санитар Саша – не знаю, что бы мы и делали. ­Сейчас он живет у Сони, помогает ухаживать за ее отцом, и она им тоже довольна. Малый он неплохой, внимательный, ловкий, и все равно, пока мы прочищали желудок и потом, когда ее мыли, меняли постель, убирали и приводили в порядок комнату, Марии было так больно, так стыдно и унизительно, что сознание у нее начинало плыть. В подобном состоянии она несколько раз заговаривала о твоем отце – Паршине: произнесет несколько фраз, но дальше сбивается, путается, да я и не вслушивалась, как ты понимаешь: нам с Сашей было не до этого.

Раньше я знала только, что все было в Новочеркасске во время гражданской войны. Тогдашний жених и нынешний муж Марии, Кирилл, после боя за Тамань пропал без вести. Несколько человек вроде бы даже видели, как их сотня, переправляясь через Гнилую речку, напоролась на правильно расставленные пулеметные гнезда красных и чуть не вся полегла. А дальше обстоятельства сложились так, что другого выхода, нежели сойтись с твоим отцом, у Марии как бы и не было. Больше сама она ничего не рассказывала, родня, говоря между собой, добавляла и некоторые подробности, но я в это старалась не вникать, считала, что не моего ума дело. Только запомнила, как Надя, мать Сони, однажды при мне сказала, что брак твоей мамы был не из тех, что заключаются на небесах.

Сколько помню, в домашних разговорах Мария никогда о Паршине не упоминала, много рассказывала о двадцатых-тридцатых годах, но так строила, будто в ее жизни твоего отца не было вовсе. И не только когда разговор шел при Кирилле, это я еще могла бы понять, но и со мной, один на один. Вообще, бок о бок прожив с твоей матерью почти семь лет, я, в сущности, о ней мало что знала, и, конечно, то, что напоследок услышала, не могло не поразить. Будь моя воля, пересказывать тебе я бы ничего не стала; хоть ты, как похоронил маму, уехал, а уже в третьем письме требуешь, чтобы я ничего не утаивала. Не смягчая, написала о Мари­иных последних днях, раз так сложилось, что сам ты при ее конце не был и больше спросить не у кого. Зачем тебе это нужно, не очень понимаю, я бы, во всяком случае, подобные вещи про свою мать знать не хотела.

После отпевания ты сказал, что вот все пытаешься собрать жизнь целиком, но знаешь о себе только с года или даже с полутора: что для матери, что для отца Ново­черкасск всегда был под запретом. А пока нет начала, что бы то ни было понять трудно, жизнь распадается на части, ­свести одно с другим не удается. Дай-то бог, если это письмо поможет. Хотя, повторяю, будь моя воля, я бы его писать не стала. Правда, и мне, когда Мария заговорила о Новочеркасске, почудилось, что она вдруг испугалась один на один со всем этим ложиться в могилу. Конечно, я могу ошибаться, и просто то, что мы с ней делали, напомнило Марии надругательства, с которых началась ее взрослая жизнь. И вот она пыталась нас укорить, пристыдить или, наоборот, подбад­ривала себя, что в жизни знавала вещи и похуже.

Первый настоящий разговор вышел 10 июля, то есть был ровно за семь дней до смерти твоей мамы, когда мы с Сашей ее уже вымыли и уложили на чистое белье. Мария лежала с закрытыми глазами, речь была вяловатой, однако вполне связной, только иногда она чуть всхлипывала и запиналась. Из ее рассказа следовало, что в девятнадцатом году, тоже как раз 10 июля, раньше других в Новочеркасск ворвалась Третья конная дивизия известного командира красных комбрига Гармаша. Еще несколько часов в городе слышалась перестрелка, наконец последние части Добровольческой армии были выбиты за Дон, и стало тихо. А через сутки по городу был распубликован и развешан на всех видных местах приказ за подписью Гармаша. Назывался он длинно: «О принудительной мобилизации женского населения города Новочеркасска, потребного для общественных работ». Дальше в четырех пунктах разъяснялось, что пункту «а» мобилизации подлежит только пришлое женское население, относящееся к эксплуататорскому классу, пункт «б» указа распространяется на всех незамужних (включая вдов) от семнадцати до сорока лет. В пункте «в» говорилось, что все подлежащие мобилизации должны собраться к восьми часам утра 12 июля на площади перед магазином «Парижские ткани» (этот магазин, сказала мама, мы, естественно, хорошо знали), где каждая и получит назначение на работу. Четвертый пункт («г») с начала и до конца был посвящен карам, которые ждали уклонившихся от явки. В соответствии с законами военного времени они объявлялись дезертирами и подлежали расстрелу на месте. Кроме того, расстрелу на месте подлежали проживающие с ними родственники и хозяева, у которых они нанимают квартиры.

Надо сказать, что последними событиями люди были запуганы так сильно, что явились все, никто и не подумал спрятаться, попытаться отсидеться. Бежать, в сущности, было некуда, вокруг – банды и шайки любых цветов радуги. Но главное, люди были потрясены, как легко деникинцы, бросив амуницию, артиллерию, оставили город и ушли в сторону Туапсе. В Новочеркасске, рассказывала Мария, тогда скопилась уйма беженцев из Петербурга, Москвы, других городов. На юг многие пробирались по несколько месяцев с превеликими муками, страхами и были уверены, что ужасы большевистской России навсегда в прошлом – здесь, на Дону, они в безопасности. Теперь, снова оказавшись под красными, они приняли это со смирением. Зло убедило их, что оно вездесуще, что, как и от себя, от него не убежишь.

«На следующее утро, – продолжала Мария, – перед «Парижскими тканями» нас собралось больше полутысячи душ». Не зная, что делать дальше, женщины шушукались, по временам то там, то здесь слышался смех, в общем, картина выглядела вполне безмятежной. Через час прискакал какойто хорунжий, не слезая с лошади, он за пару минут весело и ловко выстроил всех по росту, скомандовал ­«смирно» и, для верности пару раз проехав вдоль строя, остался доволен. Затем пустил лошадь шагом навстречу комбригу – в окружении своих адъютантов он уже появился на площади. Показывая выучку, Гармаш не захотел говорить с дамами, сидя в седле, из расположенной на углу москательной лавки два красноармейца тут же выкатили большой дубовый бочонок, в котором из Греции в Россию возили маслины, и, поставив его на попа, сделали для спешившегося комбрига нечто вроде амвона. С бочонка, поднятый туда адъютантами, он и держал перед нами речь.

Иллюстрация: Юля Блюхер
Иллюстрация: Юля Блюхер

«Как и хорунжий, – говорила Мария, – Гармаш был горд победой, от того вальяжен, снисходителен, даже мягок, называл нас товарищами, дамами и девицами, что всем очень нравилось. Начал он с того, что большевистское правительство стояло и стоит на почве равенства мужского и женского полов, на категорическом отказе не только от эксплуатации рабочих буржуазией, помещиками – ­крестьян, но и женщин – мужчинами, оно борется и будет бороться ­против любого домашнего угнетения и рабства.

Все это мы слушали, по-прежнему стоя по стойке смирно. Дальше Гармаш сказал, что его бригада больше месяца вела тяжелые наступательные бои, потеряла до четверти личного состава, у кого-то погиб брат, у кого-то сын или отец, почти у каждого – близкие товарищи. Поэтому, продолжал он, многие красноармейцы справедливо негодуют. Они озлоблены на бывших господ, из-за которых в стране уже пять лет беспрерывно льется народная кровь. Учитывая все это, а также имея в виду предотвратить возможное насилие, грабежи, другие эксцессы – словом, сохранить в городе нормальный порядок, он, комбриг Гармаш, приказывает включить в праздничный паек каждого нуждающегося в женской ласке красноармейца по боевой подруге.

Гармаш еще говорил, когда на площади появились два новых человека, один с петлицами военврача еще старой армии, второй был многим в Новочеркасске знакомый ­священник храма Андрея Первозванного отец Пафнутий. ­Адъютанты Гармаша подвели их к бочонку, и комбриг, чуть склонившись, стал с ними совещаться. Минуты через три он объявил, что, учитывая высокую сознательность и дисциплину явившихся женщин, командование бригады решило сделать для них ряд послаблений. Во-первых, ­число мобилизованных сокращается на треть, это связано с тем, объяснил Гармаш, что около ста красноармейцев самостоятельно нашли себе подруг в домах, куда были определены на постой, вдобавок сорок красноармейцев забраковал военврач, найдя, что они больны разными венерическими заболеваниями. Второе: тем дамам, которые не будут отпущены восвояси, командование предоставляет полчаса, чтобы добровольно выбрать того красноармейца из нуждающихся, кто придется им по душе. И главное, учитывая предрассудки, испокон века присущие нашему полу, мы получаем наименование не боевых подруг, как предполагалось раньше, а на весь срок, что бригада простоит в городе, то есть на одну неделю, статус хоть и временных, но вполне законных военно-революционных жен. В этой связи сюда приглашен хорошо известный горожанам отец Пафнутий, который и обвенчает все пары.

С первым послаблением разобрались легко. Тот же самый хорунжий отсчитал ровно сто сорок мобилизованных, стоящих в хвосте, и велел им расходиться, идти, куда хотят, и благодарить Бога. Будь во мне на сантиметр меньше, – говорила Мария, – я бы тоже попала в их число. Оставшимся было велено ждать, когда приведут красно­армейцев, и еще у нас было полчаса, отведенные на добровольный выбор. Красноармейцы пришли очень скоро, наверное, минут через десять-пятнадцать, и, переминаясь с ноги на ногу, честно томились обещанные Гармашем полчаса, но никто никого выбирать не стал – мы как стояли, так и остались стоять. В нас, – говорила Мария, – пока еще оставалась солидарность, все наперебой галдели, что скорее наложат на себя руки, чем отдадутся большевистской сволочи. В итоге покончила с собой одна только Маруся Зотова, девушка очень некрасивая, о которой говорили, что и в страшном сне не привидится, что ведешь ее под венец. То есть какое-то время, – объясняла Мария, – все мы твердо думали, что лучше быть жертвой, чем падшей женщиной, но по мере того, как понимали, что разницы, в сущности, нет, начались шатания.

Моя лучшая подруга в Новочеркасске Нелли Залеская, она и стояла рядом, едва хорунжий по левую руку от нас, тоже по росту, стал строить красноармейцев, чтобы, значит, как Петр Великий, без лишней канители подобрать каждому подходящую пару, а затем оптом всех обвенчать, яростно стала шептать, что никто и ничто не помешает ей запомнить эту свою первую ночь с мужчиной. Что она сумеет сделать так, чтобы было что вспомнить, кроме боли, крови и грязи. Потом, – рассказывала Мария, – Нелли говорила, что и вправду сумела, да ей и повезло: достался сильный, молодой казак, косая сажень в плечах. И не глупый, не лез нахрапом, наоборот, во всем ее слушался, понимал, что так и ему будет лучше. В доме, который им отвели, Нелли накрыла стол, была и крахмальная скатерть, и хорошие тарелки, и свечи в подсвечниках, даже бутылка французского вина – в общем, устроила настоящий праздничный ужин.

Потом казак откуда-то принес батистовое белье – целый час его не было, хвасталась Нелли, – она взбила подушки, расстелила огромную хозяйскую перину, и они, прежде чем лечь в постель, по очереди (это тоже она так захотела, и он согласился) попарились в бане. А дальше, благо еды было много – двойной паек от Гармаша на всю неделю, – они пировали и он ее любил. «Конечно, в первую ночь было больно, но помнишь не это, – объясняла Нелли, – а то, что он буквально носил меня на руках, целовал, ласкал без меры и без остановки». Вряд ли, говорила она, в жизни у нее еще когда-нибудь будет такой мужчина. Она была бы рада и замуж за него выйти, но казак, когда бригада уходила из Новочеркасска, сказал ей, что женат».

Вообще, по словам твоей мамы, все, в ком оставался азарт жизни, прошли эту историю довольно легко. Маруся Зотова единственная с ней не справилась, правда, и такая удача, как у Нелли, тоже выпала немногим. Большинство приняло Гармаша без радости, но и без ропота и, как ни странно, было удовлетворено, что их не просто, как кость собаке, кинули солдатне, а дело сладилось, пусть и по военно-революционному, но закону. Сначала принудительная мобилизация, потом временный брак, которым они спасли город от разгрома. То есть их вела не похоть и не готовность лечь все равно под кого ради еды или чтобы выжить, а сила, противостоять которой было невозможно.

Второй разговор с твоей мамой был у меня через два дня и примерно при тех же обстоятельствах. Она лежала на постели, но не спала и меня не отпускала, держала за руку. Потом стала ругать Кирилла, причем весьма грязно. Он сидел рядом, в кресле, отдыхал, читая газету, но ее это не смущало. Тебе известно, что Кирилл уже три года глух как тетерев, но недавно ему достали хороший и очень дорогой австрийский слуховой аппарат, как раз какой ему нужно для костной проводимости. Но дома он его не носит, боится сломать, одевает, лишь когда выходит, так сказать, в свет. Покойницу это прямо бесило. Наверное, она была права.

Иллюстрация: Юля Блюхер
Иллюстрация: Юля Блюхер

Я, бывало, отлучалась из дома, а к Саше со многими вещами обращаться было неловко. И вот она зовет и зовет Кирилла, а он не подходит. И даже когда видит ее и видит, что она ему что-то говорит, стоит и как дурак повторяет: «Хорошо, Маша, хорошо, успокойся». Может быть, если бы не это, она бы смолчала. А здесь ее напоследок разобрало. Сперва мешала с грязью Кирилла, потом за себя принялась, заодно и нашему семейству досталось. Чуть не крича, объясняла мне, что ради какого-то фантома выбрала ничтожество. Что Кирилл бросил ее обыкновенной шпане, а она бы его всю жизнь любила и детей ему рожала. Про Гоголя сказала, что он вообразил о себе бог знает что, всех сбил и запутал, а ее, когда она захотела помочь, затолкали в ров. И вот она пытается из него выбраться: там, тут карабкается, и везде чекист стоит, услужливо ей руку протягивает. Так что думаю, ты зря боялся, что, если маме станет известно, что Кирилл работал во Франции на нашу разведку, это ее убьет. Что он шпион, она всегда знала или догадывалась. Может, он и сам ей признался, когда вернулся в Москву. Про Гоголя же, Коля, я вообще не понимаю. Ведь Мария еще под стол пешком ходила, а что бы то ни было исправлять было уже поздно. Дописывай «Мертвые души» или не дописывай, поезд давно ушел. Но, наверное, покойнице так не казалось.

Потом Мария забыла про Гоголя и, немного поплакав, стала рассказывать, что красноармеец, что ей достался, был совсем мальчик. И она у него, и он у ней были первыми, оба ничего не умели. Еще когда на площади она стояла в строю, кто-то ей посоветовал, чтобы было не так противно, самой раздеться и натянуть на голову ночную рубашку. Как и Неллин казак, Паршин тоже начал с бани, звал и ее, но Мария отказалась, и вот, когда, напарившись, он стал открывать дверь, она ровно это и сделала. Но спешила зря. Паршин был одет и еще минут пять, кряхтя, стягивал с себя сапоги, звенел ремнем, наконец лег рядом.

Света в горнице не было, губами, пальцами он искал ее лицо, однако под рубашкой не нашел и огорчился, сник. Неумело, без правоты, гладил, мял ее груди, руки у него были грубые, задубевшие, и ей казалось, будто он водит по соскам щепой. Потом долго пытался в нее попасть и туда, куда надо, и даже в попу, но член был мягкий, и ничего, сколько он ни старался, не получалось. Раз от бессилия он даже встал с кровати и, взяв из котомки буханку хлеба, стал есть. Жевал и, будто маленький, горевал, что вот зарубил трех беляков, имеет боевые отличия, но, если товарищи узнают, что он не смог употребить бабу, расчесать ей шерстку, они его засмеют. Ей тогда вдруг сделалось его жалко, и она, как умела, помогла. В сущности, эти семь дней дались ей даже легче, чем другим. Паршин был ей благодарен и за то, что не смеялась над ним, и за то, что помогла, вообще за кротость и незлобивость. Оттого и сам старался не донимать, если видел, что Мария хочет остаться одна, перебирался спать в овин. Уходя с бригадой из Новочеркасска, на прощание подарил золотые часы, правда, мужские, и оставил три банки американской тушенки. Часы они потом с Нелли выменяли на гречку и подсолнечное масло и три месяца жили как короли.

Когда крупа была уже на исходе, Мария ни с того ни с сего стала полнеть. Нелли первая заподозрила, что она беременна, но Мария не поверила. Наконец пошла к врачу, и тот сказал, что аборт делать поздно, если она все-таки настоит, после чистки иметь детей уже не сможет. Аборт Мария делать не хотела, да и денег на него не было. В общем, она выносила тебя и родила. Потом еще около года жила там же, в Новочеркасске, и по тому же адресу, только уже не в комнатах, а в сарае, мыла в чужих домах полы, стирала, в общем, как-то перемогалась, а дальше из Москвы неожиданно приехал Паршин и вас обоих забрал с собой.С