Очень хорошо помню тот майский день. Солнечно, окна класса открыты, с улицы — запах сирени, которая только-только зацветает. Мои ученики-пятиклашки улыбаются: конец учебы, свобода!

Я говорю им: «Ребята, отдыхайте. У вас теперь самое счастливое время…»

Вдруг кто-то спрашивает: «Алексей Олегович, а осенью вы ведь снова будете у нас вести русский?»

Все затихли, смотрят на меня. И я не нашел сил сказать правду. Отшутился, выпутался. Взмахнул небрежно рукой: «Ну все, ребята, бегите!»

Они побежали прочь из класса, толкая друг друга, шумя.

Уже четверть века я хочу остановить их, крикнуть: «Ребята, погодите! Я не сказал главное…» Уже четверть века я чувствую себя предателем. Где вы, мои мальчики и девочки? Шура Бондарева, Женя Кутейников, Лена Борисова? Где вы, два моих пятых класса? Мои шестьдесят дорогих ребят?

Тогда, в мае 1990 года я уходил из школы в журналистику. Завуч, услышав о моем решении, вздохнула: «Жаль… Ребята вас очень полюбили…» Тетка с красным лицом, в вечной вязаной кофте, тетка, которая меня, молодого учителя, ежедневно бранила за раздолбайство, за длинные волосы, за непроверенные тетрадки, за какую-то педагогическую хреновину, вдруг сказала такое. А потом добавила: «Знаете, Алексей Олегович, я ведь уже тридцать лет в школе. И сколько раз порывалась уйти, я же хороший математик, меня звали в НИИ… А потом смотрела на эти ребячьи глазки и понимала: никуда я не уйду от них, никуда. Держат».

А я ушел.

Да, я был доволен: всегда мечтал писать, мне было очень интересно, и получилось-удалось, стал успешным журналистом, книги-сценарии, все дела. Но двадцать пять лет я тоскую по этим «глазкам». Двадцать пять лет чувствую себя предателем.

Не думаю, что я был отличным педагогом, да и с чего бы — сразу после института? Иной раз выпьешь с друзьями вечером, а в 8.30 — умри, но стой у доски, рассказывай про чередование гласных. Стоял, умирал, рассказывал. Или надо проверять диктант. Шестьдесят тетрадей. А пора бежать на репетицию рок-группы в подвал, где я подвизался вокалистом. Да ну его, этот диктант! Я нацеплял на шею панковский аксессуар — сложно изогнутую вилку из школьной столовой — и бегом на репетицию. Вилку я отобрал на уроке у Миши Букреева: «Ты чем тут занимаешься, а?» После урока посмотрел на нее: чудесная вещица! Приделал красную веревку, раз — и в панки!

Ну какой из меня педагог? Это я сам себя так убеждал.

А еще родительские собрания, где я, пацан 22 лет, должен был нести мысли усталым женщинам. «Очень меня огорчает ваша Вера. Она добрая, хорошая девочка, но с русским просто беда! А ваш Игорь всегда опаздывает на первый урок. А где мама Сережи Панфилова? Нет? Ладно, придется идти домой к ним…»

И ведь ходил по домам, действительно ходил! Зима, а ты скрипишь заскорузлыми ботинками по снегу Люблинского района: где же этот дом, а? Одного парня, бедолагу, за которым охотились местные хулиганы (проиграл им деньги!), провожал прямо до квартиры. Хулиганы — все из нашей школы, разумеется, — стояли в подъезде, плевали на ступеньки. «Ой, здравствуйте, Алексей Олегович…» — «Здрасьте! Хватит тут стоять!»

Проклятая работа. Некогда за девушками ухаживать. Не за училками же. Впрочем, была классная блондинка из начальной школы. По имени — представьте! — Татьяна Ларина. Только было приступил к ухаживанию, как в вестибюле, пропахшем кислыми щами, возник плечистый красавец, выше меня на полголовы. Ухажер Тани. Они потом поженились, а мне что оставалось? Завуч в вязаной кофте?

Проклятая работа. Приходишь домой и ложишься. Надо час-полтора провести в тишине. И это мне, молодому, веселому, крепкому. Тогда я узнал, что такое межреберная невралгия. Вечер субботы я ждал как праздник, как карнавал. А в воскресенье — выспаться! Боже мой, выспаться.

Проклятая работа. Бестолковые ученики, дополнительные занятия, дежурства по школе, деньги на завтраки, уборка класса, походы всей школой, заполнения журнала… Не говоря уже о классном руководстве. «Открываем тетради, пишем…» И так каждый день.

Но когда видишь, как самый бестолковый ученик в классе вдруг наконец ставит в диктанте запятую перед «чтобы» — и это не случайность; когда слышишь, как ребята на перемене повторяют твои шутки; когда приходит изнуренная мамаша и говорит: «Спасибо вам, Алексей Олегович…»; когда девчонки после уроков долго шушукаются, а потом вдруг подходят: «Мы хотим для вас песню спеть, можно?» — тогда понимаешь: не зря вся эта невралгия.

Девочки, милые, пойте! Не умолкайте. Потому что ваша песня — лучшее, что может быть после урока. Потому что учитель — самый несчастный и самый счастливый человек в нашей стране. Да, дети, это антонимы, но иногда они сходятся вместе, сливаются в одно неразрывное мучительное целое. И у них один корень, выделите его дугой, как я вас учил.

Каждой тетке-училке в вязаной кофте надо памятник ставить — выше грот-мачты сечинской яхты. Каждой премьер Медведев должен 1 сентября целовать ее мелом испачканные руки. Училки пьют корвалол стаканами, у них год за десять, но они не предают, они не могут бросить «эти глазки».

…А я предал своих ребят. Где вы, мои мальчики и девочки? Шура Бондарева, Женя Кутейников, Лена Борисова? Где вы, два моих пятых класса? Мои шестьдесят дорогих ребят? Вы уже взрослые дядьки и тетки, с семьями и судьбами. Я помню всех вас, помню почерк каждого. Я продолжаю проверять ваши диктанты, когда уже листвой, снегом, пеплом замело тот солнечный класс, ту сирень за окном,  ту далекую страну. Помните ли вы меня? Вашего оболтуса Алексея Олеговича?