Был уже август, но питерские ночи ещё оставались бледно-серыми, ненастоящими. Мы с другом, два гонца к метро, шли, позвякивая полными пакетами, по пустой проезжей части Петербургского района Рыбацкое. Я кинула взгляд на часы и остановилась: наступила полночь. Мой спутник поставил на землю пакеты – они вздыбились горкой, - снял с плеча гитару, без которой мы тогда не выходили на улицу, сел по-турецки посреди улицы и начал играть «Группу крови». Я села напротив, вынула из пакета бутылку. Так мы встретили 15 августа 1994 года. За 4 года до этого в автокатастрофе в Латвии под Тукумсом погиб Виктор Цой.
Цой и мы
История моих отношений с Цоем не совсем обычная, потому что я сначала читала его тексты и, как сказал Титов о песнях Гребенщикова, «почти каждый день открывала в них бездны». И только потом, заинтересовавшись, начала его слушать. Иногда мне очень жалко, что уже никак не вернуть тот захватывающий дух восторг неофита, когда вдруг за каждой строчкой открываются новые миры. Объяснять такие вещи бесполезно, поэтому я всегда помалкивала, когда взрослые говорили, что Цой примитивен и прямолинеен. Пожалуй, это был первый опыт и очевидной неправоты взрослых, и полного бессилия что-либо объяснить.
В нашей юности Цой провел невидимую границу между нами и взрослыми. Точнее, она и так существовала, но Цой ее обозначил, рассказав нам о том, что мы чувствуем, лучше нас. При подробном анализе его тексты выглядят наивными, иногда лишенными смысла, без внятных целей и задач, и все-таки для нас и для предыдущего поколения смысла в них было значительно больше, чем во всей школьной программе по литературе.
Каждая его песня для нормального взрослого была красной тряпкой. Услышав что-нибудь – да хотя бы «Бездельник-2» с альбома «45» -
Я, лишь начнётся новый день,
Хожу, отбрасываю тень
С лицом нахала.
Наступит вечер, я опять
Отправлюсь спать, чтоб завтра встать,
И всё сначала,
- нормальный взрослый начинал биться в истерике: «Что, это и есть твоя жизненная программа?!»
А «Мои друзья идут по жизни маршем, и остановки только у пивных ларьков» - какому нормальному родителю захочется услышать эту декларацию из магнитофона сына или дочери?
К тому же Цой на фотографиях и видеозаписях был, как правило, не очень причесанным, одетым как попало, часто явно нетрезвым, что очков ему в родительских глазах точно не прибавляло.
Это было в те времена, когда своих и чужих различали не по отношению к власти, а по тому, кто и что слушал. Эта классификация была многогранной и увлекательной, и у каждого в голове была своя картина мира. Цоя в нашем поколении если не слушали, то как минимум уважали почти все, кто интересовался роком. Им было просто некуда деваться: Цой был везде: на стенах, на посиделках, в разговорах, он был в нас.
Цой стал очень своевременной причиной для нашего поколения на несколько лет одеться в чёрное. Тут было всё – и подражание ему, и печаль, и так нужный подросткам «траур по моей жизни». Кстати, на фотографиях тех лет мы выгодно отличались от сверстников – если помните, это было в пору жутких свитеров, клетчатых рубашек, «бананов», слаксов и «варёнок». И мы, в таких вневременных чёрных водолазках и чёрных штанах. Девочки и мальчики, почти неразличимые, одновременно вместе и каждый сам по себе...
Цой и аудиозаписи
Цой – едва ли не последний из известных музыкантов, чьи песни распространялись на аудиокассетах. Тех самых, которые рвались, жевались и отчаянно переписывались – слова «копирайт» никто тогда, конечно, не слышал. Высшей доблестью было добыть запись какого-нибудь очередного «квартирника»; ни о каком музыкальном качестве речь идти не могла по той простой причине, что после шестисотого переписывания там с трудом можно было разобрать слова, однако нам всё это было важно и нужно, потому что именно там, в квартирниках, был живой и настоящий голос Цоя, еще не выхолощенный студийной записью и стадионными динамиками. Если повезёт, можно было услышать между песен его не относящиеся к делу реплики – это вообще было настоящим кладом, потому что, как известно, Цой был скуп на слова и особенно на шутки.
Мне немного жалко того времени с его азартом и счастьем удачи, потому что сегодня в два клика в интернете можно найти любой квартирник с цифровым ремастерингом, жаль тех значков, плакатов и маек, которые были на вес золота. И, конечно, жаль тех нас, так искренне ему веривших, зачем-то стремившихся вместе с ним к дальним звёздам, бескомпромиссных, искренних и хороших.
Цой и его герой
Его герой всё время куда-то уходит – то высокая в небе звезда зовет его в путь, то странный стук – тут наиболее уместно написать о трагическом предвидении поэта, особенно если вспомнить подчёркнутую невесёлость его песен, но, скорее, дело в другом: он не может находиться в состоянии покоя, он, как акула, должен быть все время в движении, чтобы не умереть. Поэтому любая стабильность, даже положительная – как, например, состояние счастья – для него невозможна. В этом ответ на вопрос, почему герой Цоя почти никогда не бывает счастлив, для него возможна лишь кратковременная радость от общения с друзьями, от ощущения единения. В этом - очередной странный символ его смерти, которая настигла его в движении.
Поэтому фильм «Игла», прогремевший в 1989, где Цой сыграл главную роль – это тоже фильм-путешествие. На фоне к тому моменту уже вызывавших рвотный рефлекс слащавых голосов из телевизора герой отправляется в свой, как потом оказывается, последний путь. И всё на этом пути такое знакомое, такое понятное: двушка на нитке, подъездная бабка – «ходют и ходют, весь подъезд загадили, а ну давай отсюда...», узкие зеркальные тёмные очки, пятиэтажки, подвалы, мелкие бандиты с будто бы игрушечными ножиками... Цой играет то себя, то Брюса Ли, то героя своих песен – человека, идущего из ниоткуда в никуда и по дороге кого-то спасающего, а в целом – очень привлекательного героя, который придёт, не задавая лишних вопросов, и вытащит из беды – возможно, ценой собственной жизни, - потому что так надо, такова его жизненно-дворовая философия, и по-другому он не может.
Проблема в том, что картина мира, предлагаемая Цоем, не просто бесперспективна, но и нежизненна. Применительно к фильму - и сам погиб, и девушку, видимо, не спас, и окружающую действительность не изменил. Это мир пассивного человека, который, не имея никаких особых способностей и никак себя не проявляя, ждёт каких-то туманных перемен, но не готов ничего сделать, чтобы их приблизить. Он, безусловно, благороден и по-хорошему консервативен, но он из тех, кто плывет по течению, причём делает это всегда. И я не уверена, что что-то кому-то дает его тихая несгибаемость, в том числе и ему самому. Туманные романтические образы войны и смерти, с которыми, судя по всему, автор напрямую почти не сталкивался, во взрослой жизни оказались страшными и грязными. По крайней мере первая часть фразы «смерть стоит того, чтобы жить, а любовь стоит того, чтобы ждать», как выяснилось, бессмысленна. (Хотя сейчас ему, безусловно, виднее.)
Бесконечное движение («хожу отбрасываю тень», «мои друзья идут по жизни маршем», «я иду по улице», «гуляли всю ночь до утра», «утром ты стремишься скорее уйти», «и вот я иду, и рядом со мной идут»), нескончаемое ожидание чего-то лучшего («еще так долго до лета, а я еле терплю», «я жду свое слово «пора», «бутылка вина, и она поможет нам ждать») – это ни что иное как неумение и нежелание жить сегодняшним моментом, полное отсутствие себя в сегодня, и как следствие – постоянное чувство неудовлетворённости и неопределённые устремления, и он сам об этом говорит – «и я не знаю, как мне прожить следующий день», «ты не можешь здесь спать, ты не хочешь здесь жить».
Цой, как и его старшие товарищи, говорил от имени «поколения дворников и сторожей», однако для нас это было уже, скорее, экзотикой – мы не застали андерграудной практики числиться дворником и параллельно писать роман или сочинять музыку. Всё его творчество – это ответ Цоя и его коллег на бесконечные призывы куда-то стремиться и жить коллективом. Персонаж Цоя подчеркнуто от этого остраняется и отстаивает свое право идти в одиночку туда, куда хочется ему самому. Естественно, он выпивает («и мы вместе посмотрим на мир сквозь стакан сушняка», «я приду домой пьяный и мешком повалюсь на кровать», «я пьян, но я помню свой пост», «я пил вино, я так люблю вино») - и это важная часть его жизни. У него нет любимого дела, пожалуй, что нет и близкого друга, он одинок и как единица общества довольно бесполезен, зато есть смутные мечты, туманные ожидания, дворовые жизненные установки («ты должен быть сильным, иначе зачем тебе быть») – чёрно-белые и довольно наивные, и вера в настоящую любовь.
Цой и любовь
Цой целомудрен и довольно скрытен в своих песнях о любви – которых, кстати, не так уж и много. Целый альбом «Это не любовь» - на самом деле снова о жизни того же героя, который сталкивается с нелюбовью, с ушедшей любовью, с увлечением, не являющимся любовью, видит чужую любовь, но никак не находит свою. Попытки других навязывать ему любовь, как и любые другие попытки чего-то от него добиться, вызывают его агрессию и жёсткое противодействие – «оставь меня в покое, не тронь мою душу». И когда появляется любовь, он, скорее, обозначает симптомы, нежели даёт им оценку («телефон и твой номер тянут меня, как магнит», «твой взгляд бьёт меня, словно ток»). Он честно говорит о себе, что «я не умею петь о любви, я не умею петь о цветах».
И тем не менее Цой – автор пронзительной и нежной «Разреши мне». Эта песня была записана для альбома «Это не любовь» и – то ли к счастью, то ли наоборот – в него не попала. Она не вошла ни в один альбом и далеко не всем известна, но мало что в его творчестве Цоя сравнится с ней по откровенности и точности выражения самых глубоких чувств и страхов.
Собственно, может, поэтому ей и нигде не нашлось места – недаром в целом альбоме, посвящённом любви, почти не оказалось собственно любви.
...Ты смотришь мимо меня,
И от этого я сам не свой,
Я боюсь улыбнуться тебе,
Но позволь же мне быть рядом с тобой.
Разреши мне проводить тебя домой.
Разреши мне посидеть с тобой на кухне.
Разреши мне заглянуть тебе в глаза.
Возьми меня с собой в этот рай.
Цой и Богословское кладбище
Могила Цоя на Богословском кладбище – это центр притяжения нашей юности, единственная возможность через время и пространство приблизиться к тому, без чьих песен невозможна была ни одна посиделка с гитарой. (Кстати, с годами я замечаю, что мое поколение до сих пор не может обойтись без Цоя, если случаются вино и гитара – даже те, кто тогда его не очень-то любил.)
Первое посещение кладбища оставило, как и немногочисленные последующие, неприятное чувство. Оно складывалось из нескольких элементов. Во-первых, оказалось, что Цой действительно умер и похоронен. Во-вторых, это совсем не то посещение кладбища, когда ты можешь постоять, подумать и, если повезёт, что-то понять – на Богословском возле могилы Цоя хозяйничала целая толпа людей, чьё присутствие чисто технически лишало возможности настроиться на философский лад – пьяных, часто агрессивных или наоборот фамильярных, наглых, циничных. Причём, что особо неприятно, Цой был точно так же их, как и моим. Получалось, что у нас с ними есть что-то глубоко общее, и это настораживало. В-третьих, на кладбище было откровенно нехорошо. Эти же молодые люди от любви к Цою и от ежегодно повторяющегося горя каждый раз нажирались до полной потери человеческого облика, поэтому кладбище было изрядно затоптано, заблевано и замусорено. Больше всего было жалко соседей Цоя: на их могилах постоянно сидели, топтались, стояли, спали, пили, ели и играли на гитаре десятки его поклонников – правда, самые преданные, те, кто жил на кладбище в палатках, потом все это вычищали (вот вам две любви, да?).
От любви к приключениям я пошла искать знаменитую сторожку, к середине 90-х плотно оккупированную киноманами. Идти надо было по насыпи, вдоль могил – дважды я чуть не свалилась под электричку. Наконец нашла. У входа сидел классический кладбищенский сторож с кем-то из немногословных киноманов и что-то готовил на костре, чуть ли не в консервных банках. В самой сторожке везде – на полу, на топчанах, на коврах – спали молодые, нетрезвые, все в чёрном. Один открыл глаз, увидел меня, молча подвинулся и снова заснул... Вечером ехали с кладбища в полупустом тролллейбусе (который, вопреки канону, шел на юго-запад) и, конечно, орали песни под гитару. Пассажиры делали вид, что едут не с нами...
Цой и его смерть
«Сосны на морском берегу» – последняя студийная песня на «Черном альбоме» (не считая бонуса «Завтра война»). Единственная копия альбома, согласно опровергнутой, но живучей легенде, была в том самом разбившемся «Москвиче» и чудом уцелела в аварии. На виниле этот альбом вышел без «Сосен», и её мало кто знает. И это, в общем, неудивительно – гораздо логичнее закончить этот и так убийственный по своей мрачности и ощущению надвигающейся беды альбом ударной «Следи за собой», чем этой, откровенно говоря, не самой сильной песней. Но она очень важна для понимания того, что с ним произошло и почему и автор, и его герой не могли существовать дальше.
В «Соснах» Цой явно передает привет себе пятилетней давности, когда в «музыке волн, музыке ветра» он слышал призыв «руками кидать воду вверх» и, лежа на песке, вспоминал «о тех, кто сбился с дороги». Через пять лет морской берег – только в воспоминаниях и мечтах, теперь он такое же недостижимое счастье, как когда-то – весна и лето, и Цой говорит о том, что устал и хотел бы уснуть и уже не хочет никуда идти, но «её» несколько слов заставят его это сделать. Мажорная тональность этой песни такая, от которой волосы дыбом: это похоже на напускную весёлость человека, который не хочет пугать окружающих своим пониманием того, что всё безнадёжно. И традиционные разговоры о том, что пел и говорил бы Цой, доживи он до сегодняшнего дня, для меня не имеют никакого смысла, потому что после «Черного альбома» Цою сказать было, скорее всего, нечего: не просто так весь этот альбом – одна сплошная жирная точка.
Тут уместен вопрос «почему»?
Не представляю себе более подросткового героя. Ему просто нечего делать во взрослой жизни. Он заперт в этом возрасте, и нет ни одного выхода наружу.
Он ждал перемен, он хотел такого общества, которое позволит ему бездельничать целыми днями и не осудит, даст ему идти куда захочется, делать что хочется, и он стал одним из тех плеч, под которым рухнула стена. Но оказалось, что за этой стеной – совершенно другой мир, другая система координат, где вся эта эстетика тихого противостояния и сохранения себя как личности не имеет никакого смысла. Бороться стало вдруг не с чем. Это как разбежаться, чтобы выбить дверь, сконцентрироваться, бросить на это все свои силы, а дверь оказывается незапертой, и ты, встречая вместо сопротивления пустое место, вылетаешь со скользкого поворота на пустом прибалтийском шоссе.
Одно из последних видеоинтервью Цоя – в Перми, 16 марта 1990 года. Когда смотрела, сердце обливалось кровью из жалости к журналистке, потому что собеседник – не из простых, куда легче разговаривать со звездой, которая, развалившись в кресле, говорит и говорит о себе и своей жизни в искусстве или об основных геополитических вопросах, чем с невозмутимым, как шкаф, Цоем. Но будучи в этой ситуации на стороне Цоя, я ему мысленно аплодирую, потому что это безупречный образец стиля и блестящих формулировок.
- Я уверен, что мое интервью будет неинтересным.
- Вы считаете, что это зависит только от нас, телевизионщиков?
- Ну от кого же ещё... Разговаривать с вашими коллегами крайне скучно. Вопросы все одинаковые, отвечать на них в сотый раз надоело.
- И всё-таки я рискну. Маленький первоапрельский блиц-опрос – может, я в тысячный раз повторю те вопросы, которые вам уже задавали... и тем не менее. Ваша любимая игрушка в детстве?
- Пластилин.
- Что из него получалось?
- Всё.