В провинциальном театре отмечают юбилей. В гримёрке — двое: комик и трагик, не попавшие в список приглашённых. На столе — дешёвая водка, пара огурчиков в банке. Трагик, пригубив, хмуро замечает: «Не позвали… Забыли…» Комик, отхлёбывает, улыбаясь, и произносит: «Не позвали! Помнят!» Этот анекдот иронически совпадает с настроением спектакля «Лебединая песня» — новой постановки Джахангира Новрузова в Шекинском государственном драматическом театре Азербайджана. Спектакль на двоих: стареющий актёр Василий Васильевич Светловидов и его суфлёр. Один произносит слова, другой хранит их. Без второго первый — лишь голос в пустоте.
Одноактная пьеса Антона Чехова 1887 года, основанная на рассказе «Калхас», становится здесь не просто поводом для «датской» (автор в этом году юбиляр – 165 лет) постановки. Спектакль Джахангира Новрузова — публичная аутопсия национального театра, выполненная с предельной деликатностью и артистической честностью. То, что могло бы стать уютным творческим вечером для пожилых артистов, превращается в театральное эссе о времени, когда всё, что было театром, уже не подаёт признаков жизни. И речь не про прошлое, а про настоящее. «Лебединая песня» становится реквиемом по азербайджанскому театру. Спектаклем не о несыгранном, о проигранном…
Светловидова играет Ханлар Гашымзаде. Его герой — не просто забытый актёр, забывающий текст. Это не артист, перебирающий золотую летопись ролей. В нём угадывается нерастраченный, недоверенный ему репертуар, и шекспировские монологи из его уст звучат как «Я Гамлета в безумии страстей, который год играю для себя»… Он произносит монологи из Пушкина, Грибоедова, вспоминает любовные драмы, и всё это звучит так, будто он репетирует не спектакль, а собственную смерть. Суфлёра играет Абульфат Салахов, и именно он становится точкой устойчивости: тот, кто помнит текст, удерживает ход времени, удерживает самого героя. Без суфлёра театр молчит, без него актёр — это просто старик в костюме.
Художник Саиб Ахмедов оформляет сцену минималистично: пустота, полумрак, ни одного лишнего предмета. Свет — только там, где ещё тлеет сознание героя. Музыка (оформление Зейнаб Халиловой) звучит как воспоминание о том, чего больше нет. Не аккомпанемент, а дыхание за кадром. Не как сопровождение, а отголосок: как если бы оркестр остался в другой комнате и играл для кого-то, кто давно умер.
Пьеса Чехова дополнена в спектакле его высказываниями о театре. Невозможно не вспомнить здесь и «Костюмера» Харвуда — та же сцена закулисья, те же старики, те же трагикомические бормотания о славе. Но чеховский Светловидов — не просто выгоревший гений. Он — Калхас, древнегреческий жрец и прорицатель. Его пророчество — это не предупреждение, а постфактум. Всё уже случилось. Театр, каким он был — умер. Актёры остались. Игра — нет.
Спектакль становится глубоко личным для режиссёра Джахангира Новрузова — это уже второе его обращение к «Лебединой песне». В 2015 году он сам играл Светловидова, — широким жестом, бенефисно, с упоением. Режиссёр тогда посвятил спектакль своему великому деду Джахангиру Зейналову, основателю азербайджанского реалистического театра. Сегодня он возвращается к «Лебединой песне» не как артист, а как постановщик, представитель славной театральной династии, носитель театральной памяти. Дважды к одному и тому же произведению не обращаются случайно. Тогда, в 2015-м, спектакль звучал как предупреждение: настойчивое, страстное, ещё с надеждой на перемены. Сегодня это уже печальная констатация. Значит, театр и его ценности, об утрате которых тогда предупреждал режиссёр, сегодня потеряны окончательно. Неслучайно на заднике сцены написан эпилог, а по сути, эпитафия «Этот спектакль посвящается нашим артистам, отдавшим свою жизнь театральному искусству».
В этих словах — ключевое различие между служением и самореализацией, между театром как миссией и театром как способом заработка или платформой для демонстрации себя. Те, кому посвящён спектакль, не искали лайков, выгоды и карьеры за пределами сцены. Они служили театру, отдавая ему жизнь — без оговорок, без расчёта, без мыслей «если не получится, уйду в кино».
Сегодня всё чаще театр становится инструментом: карьерным или имиджевым. Актёр — это «контент», режиссёр — «куратор», сцена — «проектная площадка». Понятие служения сменилось идеей самовыражения, в котором главное — не текст, не партнёр, не зритель, а «я». Новрузов, написав на заднике это посвящение, зафиксировал пропасть между поколениями. Театр, которому посвящали себя, исчез. Театр, в котором выражают себя с выгодной для себя же стороны, — остался. Но что из этого дольше живёт — служение или самовыражение? Спектакль не отвечает. Он поминально молчит. И этим молчанием говорит больше любого монолога.
Джахангир Новрузов вспоминает: «Я хорошо помню 1970-е. Мы были молоды, полны энтузиазма, горели делом. Иногда оставались без зарплаты, жили впроголодь, времена бывали непростыми, местами – по-настоящему тяжёлыми. Но это не сломило нас. Ни как людей, ни как артистов. Мы продолжали идти вперёд, держались за театр, потому что не могли иначе. Мы участвовали в международных фестивалях, добивались побед и получали заслуженные награды».
Парадокс в том, что спектакль зрелого мастера Новрузова выглядит современнее — не внешне, а по глубине мысли — чем многие постановки молодых азербайджанских режиссёров, чей театральный язык на деле оказывается поразительно архаичным. Новрузов обращается к 1970-м — не как к стилю, а как к эпохе поиска и подлинных экспериментов, когда вопреки системе работали Ефремов, Товстоногов, Эфрос, Захаров.
А сегодня, в азербайджанском театре, эти же поиски имитируются, как будто впервые, преподносятся как откровение. Но под «новизной» скрывается уже однажды найденное — и давно выветрившееся. Чеховская «осетрина с душком».
В другом театре, в другой стране эта постановка могла бы показаться усталым брюзжанием мастера — о том, что «раньше было лучше». Такие интонации привычны: каждое поколение считает свой театр настоящим, а последующее — заблудшим, утратившим опору. В ином контексте «Лебединая песня» могла бы выглядеть старомодно, ретроградно, даже анахронично.
Но в реальности современного азербайджанского театра всё обостряется до предела. Здесь этот спектакль звучит не как жалоба, а как реквием. Не по конкретной эпохе или человеку, а по самому понятию театра как искусства личности и идеи. Национальный театр переживает не спад — он в упадке. Нет имён, нет энергии, нет языка.
Среди десятков «народных» и «заслуженных» в Азербайджане сегодня почти не осталось тех, ради кого идут в театр. Нет имён, ставших нарицательными. Нет артистов, за которыми тянется репутация, миф, зрительская привязанность. Последние, у кого это было, — фигуры советской школы. Шанс, когда театр страны мог выработать новый язык, драматически упущен. Не случилось. Эксперименты Yuğ (Вагиф Ибрагимоглу), интерактивные опыты театра dom (Тарлан Расулов), ранние постановки Вагифа Аббасова в Шеки, – это были возможности для нового азербайджанского театра. Но они не стали реальностью.
Сегодня на фоне общей вялости выделяется, разве что, театр русскоязычных эмигрантов О2 — предлагающий пусть и вторичные, но внятные по структуре спектакли, рассчитанные на неискушённую местную публику. Всё остальное (а автор этих строк был во всех бакинских и многих провинциальных театрах Азербайджана) — либо самодеятельность, недостойная сцены, либо плагиат, маскируемый под традицию. Пользуясь словами из чеховской «Чайки»: «Прежде были могучие дубы, а теперь мы видим одни только пни». Может быть, это звучит жёстко, но иным языком говорить о сегодняшнем положении нельзя. Особенно если помнить, какой театр здесь когда-то был.
«Самая маленькая драма в мире» — так Чехов называл свою «Лебединую песню». Но именно в этой миниатюре, с её простым сюжетом и двумя персонажами, заключена вся горькая суть театра: его одиночество, его забытые имена, его зависимость от памяти и зрителя. Эта «маленькая драма» оказалась удивительно вместительной: в ней — судьба актёра, история профессии, финал эпохи и послание будущему. В постановке Новрузова она звучит как точное и глубокое высказывание о хрупкости культуры, о том, как легко она рушится — не от запретов, а от безразличия и небрежности. Так, самая маленькая драма становится честным театральным признанием: не о ролях, не об успехе, не о стиле — а о том, что остаётся, когда всё сыграно.
Со сцены театра прозвучал не призыв к вечным ценностям — нет. Это тихий, горький, но честный плач по тем, кто ушёл, и по тому, что уже не вернётся. Этот спектакль — не о славе театра, он о его тенях, о тех, кто помнил текст и ценности, заложенные в нём, когда все вокруг забыли, что есть и что значит сцена. Актёр вспоминает роли. Театр вспоминает актёров. Спектакль завершается прощальной галереей театральных корифеев. Как воспоминание и напоминание. И как упрёк. Как у Давида Самойлова «Вот и всё. Смежили очи гении. <…> Нету их. И всё разрешено».
Пророчество «Лебединой песни» Новрузова звучит одновременно горько и светло. Светло — потому что сам факт появления такого спектакля в Азербайджане, это удача. Судя по энергетике и художественной точности постановки, это вовсе не лебединая песня самого Новрузова — ни как артиста, ни как режиссёра.
Мы живём в эпоху, где театр всё чаще старается говорить громче, чтобы его услышали. В Шеки решили иначе: пусть он говорит шёпотом. Театральным. И этот шёпот — сильнее крика. Согласно древней легенде, лебедь, молчавший всю свою жизнь, перед смертью издаёт единственный, но необыкновенно прекрасный звук — прощальную песню. Когда песнь эта затихает, наступает настоящее молчание. Театральная пауза, песнь тишины по театру, который в Азербайджане почти потеряли.