Базар в Волгограде. Центральный рынок — то, что от него осталось: огороженный кусок земли, медленные ряды, запах укропа и перегретого асфальта. Цивильно. Неуютно. Не то что раньше.
Я уходил с малиной для жены. В тени навеса стоял ящик. Виноград, сливы, помидоры. Помидоры оранжевые, с жёлтой штриховкой. Такие не растут — такие пишут. Жена у меня художник, я видел, как это делается.
За прилавком — женщина. Лицо печёное, в мелких складках. Запомнилось.
— Мужчина. Берите. Пом д'амур. Яблоки любви. Триста за кило.
Вокруг никого. Покупать помидоры в полдень здесь некому. Я купил. В Волгограде против помидоров не устоять. Или помидор. Не помню, как правильно.
— Один жене, — сказала она. — Второй себе.
— А третий?
Она не ответила.
— Мы встречались?
— Все встречались. Не все помнят. Виноград без косточек, домашний. Отдам за сто.
— Ася?
Она улыбнулась чуть.
— Нет. Я не Ася.
Ася была в моей жизни. Не здесь, не в Волгограде. И это лицо, печёное. Нет-нет. Ася была из Тургенева.
— Возьмите виноград, это последний.
...
В «Интуристе», под холодным ночником, на стеклянном столе, я разрезал один плод. Нож, тупой, из номерного набора, вошёл мягко. Запах — густой, сладковатый, нездешний — заполнил комнату. Я попробовал. Это был не помидор. Я понял, что купил не овощ. И почему-то подумал, что Тургенев должен был любить помидоры. Хотя в ту пору их, возможно, не особо жаловали.
Пом д'амур. Слово завелось, как старая пластинка. Пом дамур. Пом дамур. Пошёл в душ, мыть отмывать оранжевые руки. Посмотрел на себя в зеркало: мешки под глазами, один больше другого.
Когда-то, в другой жизни, в большом южном городе, девушка с большими серыми глазами учила французский и говорила мне: помидор — не еда, помидор — признание. Pomme d'amour. У её отца были плантации томатов. Она говорила, что если бы не стала художником, пошла бы в агрономы. Девушку звали Ася. Мы стояли с ней на набережной, недалеко от местного Арбата, ели один помидор на двоих. Сок тёк по её подбородку. Она сказала: помидор нельзя съесть и остаться прежним. Внутри прорастает семя. Она смеялась.
Потом она уехала. Или я. Письма стали реже, потом исчезли. Я женился. Жена — художник. Я люблю смотреть, как она выдавливает краску из тюбика, мешает краску, сидит перед холстом. Дом пахнет ореховым маслом и скипидаром. Это запах счастья.
Семена я вынул кончиком ножа. Крошечные, кремовые, мокрые. Деть их сразу было некуда. Взгляд упал на очечник. Нестарый ещё, кожаный, с пружинящей крышкой. Я завернул семена в вафельную бумагу, высушил на подоконнике, утром переложил в салфетку и положил к очкам для чтения. Так они и поехали: семена в очках, очки в кармане.
Всю зиму я носил их. В метро, в кафе, на работе. Доставал очки — семена лежали. Сначала забывал вынуть. Что-то просыпал, потерял. Потом оставил всё, как есть. Они видели буквы, которые я читал. Людей, на которых я смотрел. Сны, которые я видел, когда очки лежали рядом на тумбочке, на книге. Семена медленно, всю зиму, учились.
К весне я посадил их на рассаду. Взошли обычные ростки. Кустики, волосатые, низкие, коренастые. Потом рассада попала в огород. Плоды появились крупные, оранжевые, с жёлтыми полосками. В середине лета я снимал их тёплыми и ел с куста. Сок тёк по подбородку. Кожу на пальцах стягивало, пахло ботвой и солнцем, и этот запах оставался на ладонях до вечера.
Тогда примерно всё и случилось.
В один из последних летних дней я сидел на зелёной скамейке, щурился на солнце и ел шаурму с вялеными томатами. Люди вокруг ели друг друга. Медленно, со вкусом. Называли это рынком, борьбой, корпорацией, привычкой, жизнью, а ещё — принципами, убеждениями, даже упоминали слова «менталитет» и «традиции». А те, кто был похож на помидор, не выдерживали и лопались. Из них летели жёлтые семена.
В шаурме мне попался особенно крупный, перезрелый помидор. Я съел его. Жара стояла невыносимая. Потом всё поплыло. Люди вокруг стали огромные, неуклюжие, медлительные. Я был красный, полосатый. Сидел на зелёной скамейке и тихо-тихо грелся. Тяжесть наливалась в боках, кожу стянуло, подмышками и на сгибах локтей проступила жёлтая штриховка. Люди приходили и уходили. Я не уходил. Я сидел внутри больших жёлтых цветов. На их пестики садились мушки с большими глазами. Они смотрели на меня. Я — насквозь. У меня давление.
— Пом д'амур, глупый. Я вернулась.
— Что? — обернулся я.
— Запечём, давай, крылышки, — сказала жена.
Я стоял на подмосковной кухне. На столе лежал последний оранжевый помидор с жёлтыми полосками. Я разрезал его. Посолил. Съел половинку.
Жена спустилась из мастерской, вытирая руки о фартук. На фартуке — мазок кадмия, ещё свежий. Посмотрела на меня, на пустую тарелку, на семена, которые я машинально собрал на край. Взяла одно семечко, покатала между пальцами, поднесла к свету. Не сказала ничего. Положила обратно.
— Опять с семенами, — сказала она. — Как ребёнок!
— Они мне нужны.
— Для чего?
Она села напротив. Мы молчали. Как-то особенно по-старому тикали часы. И вода из крана: кап, кап, кап, кап… надо вызвать мастера. Во дворе смеялись дети. Обычные звуки. Обычный вечер.
— Ты же знала, что помидор по-французски — pomme d'amour? Яблоко любви.
— Знала. Считали афродизиаком.
— Сколько надо съесть?
Она посмотрела на меня нежно, чуть дольше, чем обычно. Встала, поцеловала в край рта и ушла в мастерскую.
Я остался на кухне. С семенами помидоров на краю тарелки. Или помидор. Не помню, как правильно.
За окном — подмосковный двор, осеннее небо, жизнь. Работа. Давление. Жена-художник. Память об Асе. У неё, наверное, тоже на столе помидоры. Я протёр очки. Надо перечитать Тургенева.
Пом д'амур.
Слово завелось, как старая пластинка.
Пом дамур. Пом дамур.
Пом…
