Только что обнаружила фейсбучную напоминалку у себя: в 14.00 день рождения Ф. М. Достоевского, уже сегодня. Поняла, что не отвертеться — надо все-таки разобраться с Федей и отпустить его, наконец, восвояси, ибо сколько можно?..
Отчего такая фамильярность? Именинник появился в моей жизни без малого в десять лет (моих, а не его!), в возрасте Русалочек, Незнаек и Томов Сойеров — отец принес из библиотеки «Бесов» и вручил мне том со словами: «Вы должны знать, кто такие коммунисты». Мы — это я и мои младшие братья, соответственно, восьми и шести годов, которым с этого момента, кроме обычного ежевечернего чтения Библии вслух, я должна была добавить и пару-тройку глав из разоблачений Федора Михайловича. Этому обстоятельству я, конечно же, обрадовалась, потому как Библия была уже «хорошо знакома» почти вся и сюрпризов занимательности уже не обещала, особенно потому, что все интересное было сосредоточено в Ветхом Завете, а налегать полагалось все больше на Новый...
И началось!
Конечно, «Бесов» я перечитывала и после, не один раз, но те, детские, до сих пор живы в памяти совершенно нетронуто: папаша и сын Верховенские, уездные карбонарии помельче, инфернальный Ставрогин, его придурочная мамаша — все помнятся мне такими, какими видела их тогда, с обликом подходящих по типажу тогдашних знакомцев. Лизой, конечно, я видела себя и очень ей сопереживала, что не мешало как-то щемяще любить Марью Тимофеевну и тоже видеть в ней себя... Странно, но любимцем у меня был инженер Кириллов, самоубийца-богоборец, которого до сих пор я вижу копией папиного друга дяди Андрюши — холостяка-аскета, худого, лысого человека, зимой и летом одетого одинаково, в странную полувоенную одежду, обутого в кирзовые сапоги, с неизменным рюкзаком, из которого всегда извлекались однотипные гостинцы для нас, детей, — орехи, мелкие черные груши-дички, такие же бурые вкусные кислые шишки, напоминающие по виду подгнившие яблоки, или же халва, которую я терпеть не могла за серый цвет и приторность... У него была смешная фамилия Качала, я знала, что он был в немецком плену и потому долго после плена сидел в тюрьме, что сближало его со ссыльным папой. Почему глубоко и истово верующий дядя Андрюша превратился у меня в отрицающего Бога Кириллова, одному этому самому Богу известно, но кирилловские пассажи о страхе смерти и о камне размером с дом очень волновали мое воображение:
«— Представьте, — остановился он предо мною, — представьте камень такой величины, как с большой дом; он висит, а вы под ним; если он упадет на вас, на голову — будет вам больно?
— Камень с дом? Конечно, страшно.
— Я не про страх; будет больно?
— Камень с гору, миллион пудов? Разумеется, ничего не больно.
— А станьте вправду, и пока висит, вы будете очень бояться, что больно. Всякий первый ученый, первый доктор, все, все будут очень бояться. Всякий будет знать, что не больно, и всякий будет очень бояться, что больно...»
Многими годами позже я узнала этот пассаж в ерофеевских «Москве — Петушках» и полюбила Веничку всей душой, как когда-то Кириллова:
«Я, чтобы не очень тошнило, принялся рассматривать люстру над головой…
Хорошая люстра. Но уж слишком тяжелая. Если она сейчас сорвется и упадет кому-нибудь на голову — будет страшно больно… Да нет, наверное, даже и не больно: пока она срывается и летит, ты, ничего не подозревая, пьешь, например, херес. А как она до тебя долетела — тебя уже нет в живых. Тяжелая это мысль: …ты сидишь, а на тебя сверху — люстра. Очень тяжелая мысль…
Да нет, почему тяжелая?.. Если ты, положим, пьешь херес, если ты уже похмелился — не такая уж тяжелая это мысль… Но вот если ты сидишь с перепою, и еще не успел похмелиться, а хересу тебе не дают — вот это уже тяжело… Очень гнетущая мысль. Мысль, которая не всякому под силу, особенно с перепою.
А ты бы согласился, если бы тебе предложили такое: мы тебе, мол, принесем сейчас 800 граммов хереса, а за это мы у тебя над головой отцепим люстру и…
— Ну как, надумали? Будете брать что-нибудь?
— Хересу, пожалуйста. 800 граммов».
Кроме того, вся достоевская идейная и психическая вакханалия причудливо переплеталась во мне с текстами Библии и Евангелия и вместо благости тревожила мои восторженные десятилетние мозги идеей бунта и всякой такой романтической чертовщины... Словом, разоблачения Федора Михалыча вкупе с родительскими не возымели должного действия: коммунистические идеи были мне в ту пору еще очень привлекательны. Да, забыла упомянуть, что вся эта «артподготовка» была призвана отвратить меня от решения вступить в пионеры. Вкладом маменьки в мое политическое и религиозное просвещение был совсем уже анекдотический фокус: как-то раз в те же дни она позвала меня в комнату к столу, высыпала спички на стол, выложила на нем ими сакраментальное 666, загадочно и значительно спросила меня, знаю ли я, что такое Число Зверя, после чего перемешала 15 спичек от 666 и ими же выложила на столе ЛЕНИН, причем помню, что получилось почему-то не с первого раза...
В пионеры я тогда все равно вступила, хоть в сам торжественный день в школу меня не пустили. На следующий. Но это уже совсем другая история.
А Федор Михайлович все равно остался членом семьи, как ни крути. Он и его мир был точно таким, как мир, который меня окружал. Сам папа напоминал (и напоминает) всех почти его мужских героев разом, в разные свои периоды я любила одних и ненавидела других, даже на вступительных экзаменах по актерскому мастерству я читала монолог Ивана из «Карамазовых» и очень хотела его, Ивана, сыграть... Я переехала в Петербург и вот уже скоро двадцать лет, как живу в пятидесяти метрах от последней квартиры Достоевского на Кузнечном, через одну подворотню от меня, и каждый раз, идя на рынок, прохожу мимо, мимо, МИМО...
Но и это тоже совсем другая история.