Вадим Рутковский: Невыносимо долгая счастливая жизнь: новые спектакли Виктора Рыжакова и Ивана Вырыпаева
В «Невыносимо долгих объятиях» четыре артиста (Равшана Куркова, Анна-Мария Сивицкая, Александр Алябьев и Алексей Розин) на погруженной в почти полную тьму сцене — только огоньки невидимых динамиков за спиной и тщательно выстроенный верхний свет из софитов — рассказывают истории четырех героев. В спектакле «Саша, вынеси мусор» визуальный ряд разнообразнее — есть видеопроекция и анимация, но актеров и героев всего трое, и они также вытеснены на узкую полоску, оставшуюся от обычно немаленькой сцены ЦИМа, почти впечатаны в отвесную стену (чтобы присесть, им приходится выдвигать спрятанные в стене скамейки) и отделены от зрителей еще меньшим пространством, чем в микроскопическом зале «Практики». Вообще, легко представить обе постановки под одной крышей: Светлана Иванова-Сергеева, Инна Сухорецкая, Александр Усердин, играющие в «Саше», — в «Практике» свои, а Виктор Рыжаков — режиссер всех московских спектаклей по пьесам Ивана Вырыпаева, от «Снов» до «Июля». Кстати, и свет, и дым в «Объятиях», и гипнотическая плавность прозаического текста, звучащего как стихотворение, напоминают именно «Июль». Но именно тексты разнятся более всего.
Рыжаков выбрал пьесу украинского драматурга Натальи Ворожбит — о семье, любви, войне, почти такую же щемящую, как трагическая повесть Бориса Лавренева «Сорок первый», которую Рыжаков ставил в 2008-м в МХТ. Тот спектакль сегодня кажется почти программным манифестом, в котором режиссер сформулировал отношение к трагедии: как и было сказано, козлиная песнь, а чтобы звучала иначе, чтобы действовала, надо весь пафос заретушировать. «Сорок первому» Рыжаков дал подзаголовок Opus posth. (от оpus posthumum, «посмертное сочинение», хотя, если не обратить внимание на h, шел на ум треклятый «постмодернизм»), написал в программке, что великий реалистический театр умер и негде больше убедительно играть «про любовь», сопроводил лирическую сцену кадрами из «Титаника». «Торжественный грохот гибнущей в огне и буре планеты» оказался сознательно сведен к тихому монотонному говору. И у гениально игравшей в «Сорок первом» Яны Сексте получалось так «пробормотать» слова, которые в повести сирота Марютка воет, что действовали они сильнее «низкого гнетущего воя». Правда, в том спектакле формальные ширмы, прячущие пафос, в итоге охлаждали трагедийный накал до равнодушного нуля, а вот с пьесой Ворожбит получилось: это нарочитая игра, но игра до слез, и катарсис, оказывается, существует.
Действует Рыжаков радикально: пролог спектакля — практически инсталляция (художник — Ольга Никитина), занявшая львиную часть большого зала ЦИМа и пропитавшая театр запахом шкворчащего на сковороде лука: на пути к креслам зрителей встречает кухонный стол, заваленный еще не приготовленной едой. Это для поминок: Саша-то, еще не старый украинский офицер, умер, а вернуться его просят Катя, жена, и Оксана, беременная дочь Кати, Сашина падчерица. О чем говорят женщины? Не то чтобы обиды-упреки, но мелкий бытовой хлам: кормила ли Катя мужа позавчерашним мясом — это офицера, который и мог только гордиться первенством СССР по вольной борьбе, а только на карамельки и заработал, и кипятила ли прокисший недельный суп, или это беременная Оксана селедки переела и неудачно шутит. Заканчивается условный первый акт (все действие умещается в 50 минут) тем самым обращением, что вынесено в заглавие. Потом, через год после похорон, женщины поминают Сашу на кладбище, у дорогущего памятника, под серию непреднамеренно потешных эпитафий. Видят человека, похожего на Сашу, тот перечисляет — пронзительный момент — маленькие «подвиги» Саши в мирной жизни как иконические, героические деяния. А в третьей части на Украине начинается война — и тут-то Саша и возвращается: приспичило «по шестой мобилизации». «Что было раньше жить?» — теперь же есть повод вспомнить присягу. Но женщины уже не рады гостю с того света: второй раз хоронить? Не хочется. Настроение апокалиптическое: три мешка картошки, два лука, твердотопливный котел, может, продержимся, а если бомбить начнут, то вряд ли, придется в Варшаву — а с бензином проблемы будут, как в «Безумном Максе». Но какой же у этого «Саши» удивительный финал, когда под песню «Скорпов», игравшуюся на обломках Берлинской стены (как жаль, что к концу эпохи, начавшейся на закате 1980-х, Европа готова возводить новые стены), видеостроками плывут осколки воспоминаний о крымском лете с «Черным доктором» на завтрак, маленькой Оксане, прыгающей на железной кровати санатория, купании голышом и только что открытом рапторе от комаров. В 50 минут уместились не три акта — вся жизнь.
«Невыносимо долгие объятия» вроде бы про другое? Они абстрактнее — в пьесе, написанной по заказу «Дойчес-театра» в Нью-Йорке встречаются Чарли, который никогда не покидал Нью-Йорк, Моника, родом из Вроцлава, чех-веган Криштоф и Эмми, в белградском детстве — Биляна; проблемы «недельного супа» для них не существует в принципе, секс и наркотический транс актуальнее. Они грезят доверием к себе, невозможным без доверия к дельфинам из снов и странным людям в больничных коридорах, диктующим телефонные номера незнакомок и заклинающим внутренних черных змей шипящим свистом. Их воспоминания не присвоить, да и прямого контакта с залом актеры избегают, предпочитая говорить о персонажах отстраненно, в третьем лице. Эти герои интеллектуальней, они лучше формулируют старые-новые заповеди: «Я могу убивать, но я не убиваю. Я могу любить, и я люблю». Но в итоге говорят о том же, что и «Саша» — в той же ситуации, когда «великий реалистический театр» невозможен.
Да, к «козлиной песне» Вырыпаев не склонен, так же как Рыжаков, некогда его верный сценический интерпретатор: это ни в коем случае не UFO и не «Комедия», где уж быть комедии, когда случается серия самоубийств. Но трагедийного надрыва от драматурга-парадоксалиста ждать не надо. И с земной жизнью герои расстаются не только от безысходности. Еще и от счастья. И от нежности. Невыносимо долгих объятий.
Это очень красивая постановка — см. выше про тьму и свет, выхватывающий фигуры героев будто из вечности, но красота не только в аскетичной пластике и сценическом решении, красота — в течении слов, густом вербальном тесте, замешанном из реальности, снов и галлюцинаций. Ее невозможно передать в формате традиционной рецензии; лучшей рецензией на «Объятия» с их завороженностью «сейчас» и «Вселенной», с их героями, решающимися на нисхождение в ад ради мечты о покое, был бы экран с видеостроками — как в финальной коде «Саши». Это не цитаты из пьесы.
Это фантастика
Это реальность
Это жизнь
Чтобы попасть в рай, ты должен умереть
Попасть туда, где будет только медленный белый снег
Гребаный снег
Вечный снег
Но смерти нет
Это также верно, как то
Что в Берлине нет центра