Шесть рассказов наших учеников о садах и всем, что может быть с ними связано.
У каждого уже намечается свой собственный голос, свое видение, свои повороты тем и сюжетов. Они разные. Их интересно читать.
Чтобы написать хороший рассказ, нужны всего лишь: талант, удача, упорный труд, внутренняя свобода, вдохновение, воображение и немного тайны. Необязательно все сразу. Мы выбрали рассказы, в которых видим признаки того, другого и третьего.
Представляем вам первую половину букета: работы Анны Лебедевой, Татьяны Таланкиной и Александра Макарова.
Татьяна Толстая

 

Татьяна Таланкина

О себе: 

Петербурженка, живущая в Москве. Этот факт, в общем-то, исчерпывающ и все объясняет. 

Танцующая землеройка

Многоглазая веранда выходила крыльцом о пяти невысоких ступеньках в сторону сада, отсыревшего и бурого от осенней мороси. По краям мощеной дорожки, уводящей в глубь участка, разлеглись инструменты: лохматые грабли, тяпка с выбитым зубом, пара ведер — блестящее для воды и проржавевшее для сора. Тихонько скрипнули доски, когда Сергей опустился на верхнюю ступень крыльца и уперся локтями в колени, чтобы дать отдых натруженной спине. Наклонив голову, волосы — смола с серебром, он оглядел свои выпачканные в земле пальцы. Его рассеянный взгляд прошелся по широким мозолистым ладоням, опустился с коленей на ноги в резиновых сапогах и зацепился за стоящее рядом щербатое ведро, в котором он носил собранные в саду листья. Сергей поставил ногу на его край, покачал туда-сюда, заглянул внутрь. Разглядывание узора из прилипших ко дну травинок и палочек увлекло его. Он искал в узоре этом тайные знаки, которые дали бы ему ответ на навязчивый вопрос: становится ли мне легче от этой работы? Или это просто инерция, порожденная чередой событий, случившихся в начале лета. Ему важно было сейчас уцепиться за что-то, хотя бы за гнилой лист или сухую веточку. Но не получалось и чувствовалось, что выплюнутый из привычной рутины в июне, он сегодняшний, октябрьский, просто летит, постепенно замедляясь из-за естественного сопротивления среды. С ужасом, шевелящимся внизу живота, он пытался представить, что с ним станет, когда внешний импульс погаснет. Сколько нужно будет внутренних сил, чтобы снова привести себя в движение, более того, задать этому движению какой-то вектор. От подобных парализующих мыслей он старался бежать в действия. Резко встав, выдохнув и сильно хлопнув себя по ляжкам, Сергей пошагал в дальний край сада, где дорожки еще не были расчищены от опавших листьев. «Если не убрать их, после дождя непременно поскользнешься. И потом, ими хорошо удобрять землю. Сухие можно собрать в мешок и, когда начнутся заморозки, укрыть ими розы», — слышал он в голове голос жены. Она постоянно комментировала свою работу в саду. Эти навязчивые разговоры про гортензии, настурции и прихотливую бегонию утомляли его раньше. Ну какая, в сущности, разница, сколько раз в году это цветет? Что мне за дело до покраски яблоневой коры? А сейчас он сам вечерами искал в интернете краску и советовался с соседкой о том, когда лучше и на какую высоту покрыть зеленоватый ствол яблони, чтобы зимой не потрескалась кора.

 

Весной он много читал, забывая книги по всей квартире. Те, что для души, заложенные чем попало — салфеткой, обрывком рекламного проспекта, чеком из магазина, гнездились на кухне или в спальне. Служебную литературу он комментировал на полях карандашом, редко потом возвращаясь к своим заметкам. Исчерканные книги укладывались друг на друга неровными стопками на рабочем столе или диване в гостиной — все они были раскрыты и лежали страницами вниз. С одним карандашом за ухом и вторым в руке, он наблюдал поверх страниц очередной технической брошюры, которую готовил к переводу, как жена каждый день переставляла рассаду из-под теплой лампы на холодный балкон. Сначала на полчаса, потом на час, на полдня, целый день. К маю вся растительность окончательно переселилась, освободив кухонный подоконник. «Петуния очень нежная, смотри, какие маленькие семена. Их надо выкладывать в горшки поверх снега, чтобы, когда он растает, семена начали прорастать во влажной почве. Поливать придется аккуратно — холодная вода может погубить слабые ростки». Он смотрел на жену и думал, что когда-то давно ощущал ее такой же нежной и беззащитной, нуждающейся в подогретой воде его внимания. Потом это чувство прошло. Его смутно не хватало. Так смутно, что интересное чтиво легко от этого отвлекало. «Сонь, брось ты свои пестики-тычинки, посиди со мной». Ей очень шло это имя, была в ней приятная глазу неспешность, каждое ее движение было оправданным и законченным, но виделось ему будто совершенным под водой, замедленным и оттого еще более плавным. Она как будто всегда танцевала. Даже когда ела или спала. Спешила она тоже не теряя текучей грации. Она садилась на диван рядом с ним, подбирала под себя худые ноги, клала голову ему на плечо. Он обнимал ее и машинально гладил по руке, продолжая читать про аэродинамику. Это был их ритуал, игра. Он звал ее, чтобы утвердиться в том, что она придет. Она приходила, потому что считала правильным прийти, хотя сейчас ей гораздо больше хотелось закончить посадку цветов.

 

Когда в начале апреля окончательно сошел снег, каждые выходные они стали проводить на даче. Соня расчищала и удобряла грядки, приводила в порядок их небольшой дом, проветривала и подметала, развешивала и расставляла. Он неизменно читал, утром и днем варил кофе, вечером открывал вино. В обед они вместе сидели на крыльце, ели и любовались лиловыми крокусами на толстых водянистых ножках.

— Совершенно непонятно, как такие нежные цветы, сделанные целиком из акварельного тумана, выдерживают ночные заморозки.

— Выдерживают потому, что так им природой так положено. — Соня повернулась и оглядела лицо мужа — широкий лоб, разрезанный на три части параллельными линиями морщин, темные глаза, глубоко спрятанные под густыми бровями, крупный нос и полные губы — все словно вылеплено из цельного куска глины парой ловких движений. Без изящества и без изъянов — нечего убрать, нечего добавить. — Смотри, это примула, я хочу еще розовую посадить, как думаешь?

— Да, можно розовую. А можно все засеять газонной травой и не трудиться. Повесить гамак и лежать в нем целыми днями. Вечером еще в озере окунуться и спать. Хочешь, научу тебя плавать?
— Сама научусь когда-нибудь. А в садоводстве ничего ты не понимаешь. Я люблю эту землю. Я помогаю ей родить. Я как повитуха, она мне доверяет, она знает мою руку. Это потрясающее чувство.

Он действительно не понимал — ну бросил ты семена, ну полил. В чем радость?
— Вот знаешь, весной как бывает — высадишь слишком рано георгины и они погибнут от ночных заморозков. Видел, как у соседей? Полосами по саду почернели цветы. Даже мороза не было, а просто холодная роса, особенно в низинах. Все пропало.
— Ну и что, ну пропало, вырастет же снова.
— Нет, ты не понимаешь, это же своими руками. Это же ты лелеял всю весну дома, грел, бдел, закалял на балконе, радовался каждому листочку. Это же ты целую жизнь прожил вместе с цветком. Нельзя его не любить после этого, не жалеть.
— Ты живешь не в свое время.
— Налей еще кофе.
— Держи и надевай перчатки, а то все руки уже черные.
— Не люблю перчатки. Люблю чувствовать стебелек, когда сажаю. Люблю землю раскрошить пальцами. И потом, я люблю как руки пахнут травой или хвоей, или почками. Ты вот принюхайся сейчас — эти весенние почки, маслянистые, какие ароматные.
— Ничего не чувствую, кроме кофе. А руки твои, может и пахнут как-то особенно, только выглядят грязными.

 

Летом Соня всегда брала длинный отпуск и застревала на даче. Сергей приезжал на выходные, привозил продукты, новые книги и сладости, которых было не купить в магазинчике у станции. Он знал, что она услышит шум колес по гравию и выйдет на крыльцо, потом обнимет его, возьмет пакеты, разложит покупки. Он знал, что будет взгляд, ищущий в нем перемен и не находящий их, и вопрос «Как там родители?» и рассказ о всходах душистого горошка. Он физически чувствовал, как вся его жизнь усеяна и опутана душистым горошком, он ощущал его запах даже зимой. Это был ее запах и ее невидимые руки, сотканные из дыма цвета сахарной ваты, обнимали его, когда он был на работе или ложился один в городской квартире.
— Ну что ты, как кот, на меня смотришь?
— А как кот смотрит?
— Кот смотрит, как будто он что-то про тебя такое понимает, чего ты сам еще не понял. Он так, знаешь, сквозь усы улыбается немного, мол, ну давай, живи, то-то сюрприз тебя ждет.
— Не будем заводить кота.
— Не будем.
— Ты пахнешь душистым горошком.
— Да? Он такой навязчивый этот запах, он мне прям под кожу залезает. Посажу в следующем году чину — выглядит так же, но запах не такой густой.
— Не надо. Пусть будет запах. Я его всегда с собой ношу, как раз под кожей, и выпускаю, когда тебя нет, чтобы наполнил квартиру.
— Ты все же кот. Читаешь свои книжки... Ты где-то не на земле, занимаешься ерундой какой-то.
— Зато ты на земле. И в земле вечно, черная ужасно. Буду называть тебя «моя землеройка».
— После десятого можно высаживать петунии, десятое июня — это для садоводов примечательная дата. До нее еще бывают морозы, после — никогда.

 

Десятое июня выпадало в тот год на четверг. Сергей знал, что десятого Соня весь день без обеда проведет в саду, будет переносить окрепшие цветы и саженцы в разрыхленную и удобренную заранее почву. Он не любил всю эту возню, но терпеливо принимал ее, иногда посмеиваясь. На неделе они почти не созванивались — в глуши, где располагались их шесть соток, плохо ловил телефон. Но пара эсэмэсок нет-нет да и проскакивала. «Захвати раундап, тут какие-то новые сорняки полезли, неистребимые, как тараканы». Лень было в пятницу, после работы, через пробки делать крюк и заезжать в магазин. Тем более что продукты он закупил утром перед работой как раз для того, чтобы вечером не застрять на выезде из города. Дорога до магазина, поиски места для парковки, очередь у кассы и короткая ссора с продавщицей отняли у него около часа, и к поселку он приехал позднее обычного.

 

Она не вышла на крыльцо, хотя в доме горел свет. Он посигналил и с минуту подождал. «Соня!?» — вопросительная интонация завязла в вечернем водянистом воздухе. Сергей вошел в дом, ощущая холодное волнение, поднимавшееся от ног к корням волос мелкими мурашками. Двумя широкими шагами преодолел веранду, распахнул дверь. С усиливающейся дрожью охватил одним взглядом всю небольшую гостиную — стол, диван, кресла, печь. Ничего. Только теплое спокойствие, пахнущее хлебом, как будто хозяйка ненадолго вышла всего пару минут назад, не потрудившись погасить свет. Дверь в спальню открыта. Туда. Широкая постель, уютно смятая простынь, обнаженная откинутым одеялом. Стакан воды на тумбочке. В сад. Он замер на пороге, вглядываясь в зыбкие сумерки, подсвеченные молочными брызгами бульденежа, цветущего у крыльца. Силясь уловить движения в темноте, к которой еще не привыкли глаза после домашнего света, Сергей метр за метром прочесывал взглядом сад: дальние углы, засаженные яблонями, дорожки, вьющиеся промеж цветочных кустов и грядок. Вернувшись, он щелкнул выключателем, чтобы желтый луч, падающий из открытой двери, не сгущал теней. «Соня!» — позвал он жену погромче. «Идиот, просто позвони». Гудки в трубке и фоном еле слышное жужжание вибрации раздалось из комнаты. «Оставила дома, вот же ж...»
«Захвати раундап, тут какие-то новые сорняки полезли, неистребимые, как тараканы» — последняя ее эсэмэска. В списке звонков он и мама, коллеги — все знакомые. Дошел до соседки.
— Света, Соню не видела?
— Днем заходила спросить бечевки, подвязать горошек. Да что ты такой бледный, просто пошла в магазин или пройтись до озера, куда она денется?
Вернулся в дом. Сел. Уставился в стену, постукивая пальцами по клеенке, застилавшей стол. «Может, и вправду в магазин? Почему не выключила свет, не закрыла дом? Сколько времени назад я приехал, минут двадцать? Должна бы уже вернуться».

 

Привычный порядок, совершенно невидимый на протяжении стольких лет, был варварски сломлен, обнаруживая фактом отсутствия свою критичную необходимость. Как будто вынули из человека позвоночник и все его тело в одно мгновение обрушилось, лишаясь опоры. «Ладно, ладно, схлопочет у меня, когда объявится, нельзя так, нельзя совершенно», — уже полной ладонью шлепал по столу Сергей. Поймав себя на этом движении, он замер и медленно выдохнул, пытаясь избавиться от внутреннего напряжения. Измерил шагами комнату от двери до окна и обратно. Поставил чайник на плитку у стены. Между этим действием и свистом закипевшей воды пролегла целая эпоха, развернувшая в его голове десяток сценариев, объясняющих отсутствие жены. Ни один из них не вязался с образом Сони — танцующей землеройки. Обжигая язык и губы, он большими быстрыми глотками выпил чай, не почувствовав вкуса. Ему казалось, что он допьет и она тут же появится. Войдет в комнату, как только он поставит пустую кружку на стол. Но она не вошла. Он просидел с пустой кружкой около часа, все не решался выйти из дома. Теперь он был уверен, что только он отойдет от участка, как она вернется. Ему не хотелось пропустить момент ее возвращения, ведь он уже заготовил слова, уже несколько раз представил себе, какое равнодушно-холодное сделает лицо, как сухо поздоровается и как молча отправится спать. В начале второго ночи, измотанный переживаниями, он забрался под одеяло и заставил себя спать — быстрее наступит утро, быстрее что-то решится. «Да и потом, ведь я проснусь, а она уже тут, спит рядом, теплая».

 

Утром, не открывая глаз, Сергей прислушался, ожидая различить дыхание рядом или позвякивание посуды на фоне кипения воды или глухие удары тяпки в саду. Но слышна была только музыка с соседского участка. Он прошелся ладонью по холодной простыне, не покрытой одеялом. Вышел в трусах на крыльцо, оглядел весь сад. Нет, ее нет. Не завтракая, он обзвонил всех друзей, родню, коллег, знакомых и малознакомых, включая зубного врача и маникюршу. Никто не знал где его жена, но все решительно заявляли, что объяснение найдется, ведь это же Соня, что с ней может случиться? Наверняка она что-то говорила, а Сережа забыл. Он перебирал в памяти их последние разговоры, в них постоянно всплывал этот раундап, петунии, какие-то посевы, ничего существенного, ничего необычного. «Может она специально меня отправила в чертов магазин?» Он пытался вообразить себе жену-заговорщицу и не мог. Заговорщица представлялась ему брюнеткой, а пшеничные волосы Сони выгорали на солнце в белое золото.
Сергей никак не мог решить, что делать — закрыть дом и уехать? А если она вернется, без ключей, может, и без денег. Остаться и ждать — сколько? А работа? А если она уже в городе, просто забыла телефон. Она бы позвонила от знакомых. Почему она не звонит? Он сидел на крыльце и смотрел на цветы. Похоже, впервые за пятнадцать лет он задумался о том, отчего она так любила этот сад. Когда это все началось — лет десять назад или пятнадцать?

 

Они познакомились на старших курсах — плывущая сквозь знойный июль студентка педагогического и филолог, не имевший привычки смотреть дальше методички по техническим переводам. Какие-то, кажется, были посиделки у знакомых. Он ходил на такие только потому, что дома, в захламленной коммуналке, было невыносимо жарко, громко и пахло тушеной капустой, которую извечно готовила соседка. На капусту у него была аллергия. В гостях, как обычно, он сидел практически молча, смотрел в окно, и, чтобы оправдать свое присутствие, вызывался сбегать в магазин или помыть посуду. Соню тогда привела подруга — шумная и рыжеволосая: «А вот это наш будущий Макаренко. Сережа, принеси еще стул». Ее скользящие движения, этот наклон головы, округлые плечи, острые ключицы, открытые майкой, и родинка около уха — все показалось Сергею пронзительно милым. Вечером он предложил проводить ее, они бродили по кварталу, сидели на скамейке у парадной, она рассказывала ему про учебу и про планы, про взгляды и вкусы, потом про мечты и страхи. Она все говорила и говорила, а он желал только, чтобы она никогда не останавливалась. Потом Сергей встречал ее после экзаменов, ходил с ней на выставки и даже почему-то стал легче переносить запах тушеной капусты. Как-то незаметно они съехались, потом незаметно поженились. Обзавелись квартирой и машиной, получили от бабушки дачу, и у Сони появился сад. Но он отнюдь не сразу стал центром ее вселенной, выдавив Сергея на параллельную орбиту.

 

Голос соседки вернул его в настоящее: «Объявилась? Нет? Ну объявится. Ты бы штаны-то одел, дача конечно, но все же».

 

Остаток выходных Сергей провел в саду. Он все надеялся, что она придет, что вот сейчас он совершит какое-то правильное действие или подумает о чем-то нужном, и это приведет в движение невидимые шестеренки, мироздание откликнется и отпустит к нему его Соню. Но то ли он так и не нашел заветный спусковой крючок, то ли вселенная нарочно вела себя по-скотски... Вечером воскресенья он вернулся в город. Утром в понедельник позвонил в полицию, отметил в ежедневнике день, когда можно будет подать заявление о пропаже.

 

Неделя прошла как в тумане. Туман был густым и пах серой, совершенно перебивая душистый горошек, от чего становилось нестерпимо одиноко. Реальность рассыпалась, стоило к ней прикоснуться. Пластиковый электрический чайник ставился на плиту, крышечка от йогурта оставалась в руке, в то время как полная баночка отправлялась в мусорное ведро. В работе появились дурацкие ошибки, на которые коллеги не решались указывать, удивляясь его странному водянистому взгляду. Он всю неделю кадр за кадром просматривал на внутренней поверхности век их совместную жизнь, ища момент, в котором начала набирать силу привязанность Сони к саду, отбирая ее у него. «Как я не замечал? Чертовы петунии, как я проглядел, что они стали ей милее меня?» В пятницу он снова поехал на дачу, не очень понимая зачем. Просто он привык каждую пятницу ехать на дачу.

 

Надо было занять себя на два дня. Читать не получалось — мысль цеплялась за случайное слово и шерстяным клубком разматывалась в плоскости, перпендикулярной книге. Строчка сменяла строчку совершенно механически, не проникая дальше роговицы глаза. Бросив бессмысленное перелистывание страниц, Сергей вышел в сад. Он только сейчас заметил, что Соня высадила череночки и кустики, которые всю весну проходили акклиматизацию на балконе. Многие из них за неделю пожухли без полива. Кое-где он обнаружил следы пиршества гусениц. Приглядевшись, разглядел и самих вредителей — длинных, зеленых и мохнатых. Такие потом превращаются в самых невзрачных бабочек. Он собрал их в горсть и вынес за забор. Накачав из колонки два ведра воды, он оставил их нагреваться. «Для каких, интересно, сорняков предназначался раундап? Сорняки — это вообще что? То, что не цветет? А если ему еще рано цвести или оно, например, корнеплод...»


— Свет, а что ты травишь раундапом?
— Сереж, ну ты серьезно, как не от мира сего. Ну что: сныть, хвощ, одуванчики, полно всякого.
— Свет, покажи мне хвощ. — Света смерила соседа внимательным взглядом маленьких черных глаз, придавленных пухлыми веками. Сергей говорил совершенно серьезно, и подсвеченная светом этой фразы его массивная фигура казалась трогательно-уязвимой. Света, женщина пышнотелая и приземленная, захотела обнять гостя, положить его голову себе на грудь, погладить по жестким черным волосам. Она, его ровесница, ощутила себя сейчас бабушкой, встретившей потерявшегося мальчика.
— Ох, Сережа... — Она вытерла ладони о безразмерную футболку, чехлом покрывавшую ее тучное тело. — Пойдем, покажу. А то, может, чаю выпьешь? У меня импортный, хороший. — Сергей рассеянно кивнул несколько раз.
— Вот, смотри,  это хвощ, — Света указала толстым мягким пальцем на желтоватую суставчатую палочку с пучками паучьих лапок, торчащими по бокам. — Он, зараза, неистребим. У него корни на метры в землю, ты его рвешь, а он опять прорастает. Его надо сразу, его запускать нельзя. Я вот с этим бьюсь с начала сезона, не доглядела, дура такая. А вот сныть, ее только отравой поливать, живучая, сволочь. Ну, одуванчик, я думаю, ты себе представляешь. — Одуванчик Сергей себе представлял. Света настояла на том, чтобы пить чай. Она вынесла чайник, чашки и сушки на улицу и усадила Сергея в тряпочный раскладной стул возле пластикового стола, покрытого трещинами, в которые затерлась земля. Сергей рассеянно клал кубики сахара в чашку с красными горошками.
— Свет, где Соня? Ее нет неделю. Я всем позвонил, я все перепроверил.
— Ох, Сережа, да почем мне знать? Я за своими-то не всегда угляжу. То Лёнька запьет где-то, то Женька в школе подерется.
— Но они ж у тебя не пропадают на неделю без связи.
— Да всякое бывало. И из милиции забирала, и от приятелей, и у окна караулила ночами. А потом плюнула — хотят так, да и хрен с ними, а у меня своя теперь жизнь.
— Свет, вот скажи, к чему весь этот сад? Я голову уже сломал, что ей в этих цветах?
— Ох, Сережа, да кто ж ее знает. Каждому ведь свое. Мне здесь просто спокойно. Я знаю, когда что зацветет, знаю, что выйду утром — все на месте. Кабачки, они, знаешь, по бабам не шастают.
— Я тоже по бабам не шастаю.
— А может, это и плохо? Может, надо бы иногда и повод дать, поглядеть на какую-то. От этого бабе хочется всему миру доказать, что она лучше, красивее. И дети, знаешь, они ж тоже часто злят, но потом смотришь на них и видишь немного себя, молодого дурака.

 

Сергея слегка передернуло от слова «баба». Соня не баба. Соня — она, она... Он искал слово и находил только «жена». Безликое, протокольное обозначение. Оно, казалось, никак не могло отражать его к ней отношения. Он попытался обозвать это отношение другим словом и не смог. Он проговорил про себя «но я же ее люблю», и эта фраза прозвучала, как шелест сминаемой газетной бумаги, сухо. Внезапно он словно уличил себя в том, что относится к ней именно как к жене: функции, статусному предмету, расширению своей фамилии, позволяющему расслабиться с книгой и отвязаться от вопросов. Он ощутил, как колючая волна пробежала по его телу от головы до пальцев, оставшись в них обжигающими льдинками. А что если она давно это заметила? Она же всегда все замечала лучше. О Господи, она это заметила, она почувствовала себя просто галочкой в списке дел. Как давно? Сколько она с этим жила? Сколько я позволил ей с этим жить? Он резко и неуклюже поднялся, опрокинув стул и расплескав чай из обеих чашечек.
— Боже мой, Сережа, да что с тобой? Ты куда вскочил?
— Свет, я пойду, мне надо кое-что, кое-что срочно надо, — он поднял было руки, чтобы стереть со стола пролитый чай, перемялся с ноги на ногу и сунул ладони в карманы штанов, будто стараясь пресечь их движения. Широкими шагами он проложил прямой путь через межу, засаженную смородиной, к своим яблоням от Светкиного пластикового стола.

 

Мощеной дорожкой, промеж цветочных кустов, в дом. Из дома обратно к яблоням и снова в дом, через гостиную в спальню, обратно на веранду и вновь к яблоням. На третьем кругу Сергей ссыпался на землю. Облокотился о шершавый древесный ствол, протянул ноги и свесил безвольно руки, уложив кисти на траву открытыми ладонями вверх. Он хотел плакать, но не плакалось, как будто не было уже внутри сил произвести слезы. «Она ушла от меня, черт побери, она просто ушла от меня, ушла. Ушла, потому что я ее не ценил, не замечал, не давал ни ей, ни себе понять, как важна. Она не нашла в себе сил сказать мне, что уходит, знала, что я не пойму все равно, знала, что я не придам значения ее словам. Чертовы петунии, как я был глуп. Светка сказала что-то про детей. Соня хотела детей? Что она говорила мне про детей? Она же должна была что-то говорить. Я все пропустил мимо ушей. Я всю эту женщину целиком пропустил мимо ушей». Сергей поднимал комочки земли, крошил между пальцами, растирал подушечками и клялся про себя полюбить этот сад, как она. Понять этот сад, чтобы понять ее. Он почти ощущал на себе ее оценивающий взгляд, готовый следить, как он будет обрезать сухие веточки на кустах и выходить ночью укрывать саженцы от холодной росы. Ему зналось, что она вернется, как только он докажет, что изменился, искупил свою глухоту. Собрав себя вокруг силы этих клятв, он хотел скорее претворить их в жизнь. Как раз попалась на глаза неровная оградка клумбы, как раз согрелась в ведрах вода для полива. Теперь, выпалывая сорняки, он старался тянуть сильно, но аккуратно, чтобы белесые корни не обрывались и не давали потом новых всходов. Он воображал, что вместе с сорняками этими он вынимает из души своей равнодушие и эгоизм. Аккуратно присыпая землей семена, он будто сеял свою любовь и ждал, что побеги станут доказательством перемен, произошедших в нем. Его отвлек зазвонивший телефон. «Светка, давай быстрее, занят. Какой Ленька? Кого нашли? Как это?.. Да что все это значит?» Голос сорвался и скрипнул. Он не поверил, конечно. Побежал, не чувствуя тела — дорогой, тропинкой, через лесок. Убедиться, что не она это вовсе, ведь невозможна ее смерть в мире, который он только что так ясно себе объяснил.

 

Сонины пшеничные волосы показались ему сначала отражением густого тростника, растущего у берега, — они плавно колыхались вместе с волнами. Ее движения были так знакомы ему и так естественны — замедленные водой, неспешные, тягучие. Где-то далеко, словно сквозь толстое стекло прозвучало: «Наверное купалась, да ведь холодно еще — свело ногу и захлебнулась».

«Откуда ей, не умевшей плавать, было знать про холодные озерные ключи. Несчастный идиот, научил бы уже давно. Все не находил времени, все книжки свои читал», — думал Сергей, отмахиваясь от тянущихся остановить рук. Он вошел в озеро по пояс, поднял ее из воды, лишив сразу всей грации. Зная, что ее приедут забрать, хоть не надолго, но отнес ее в сад, уложил средь душистого горошка под безучастным взором многоглазой веранды. Чтобы не смотреть на нее, почти неузнаваемую теперь, он пошагал к яблоням собирать выполотые сорняки, готовые стать удобрением в компостной яме. 

 

Александр Макаров

О себе:

Я родился в Якутске, где и проживаю до сих пор. С переменным успехом пишу и рисую. Как-то раз послал рассказы на премию «Дебют» и с удивлением узнал, что попал в лонг-лист. Выше подняться не удалось, зато на сайте премии завели мою персональную страничку, на которой написано, что я, мол, прозаик. Еще мой рассказ вошел как-то в сборник издательства «АСТ» под названием «Скажи». Да, говорят, что какие-то вещи публиковались в «Новом Крокодиле», но авторского экземпляра мне так и не прислали, поэтому это на уровне слухов. Впрочем, много и широко публикуюсь на своей персональной странице llemur.ru и в фейсбуке. 

Помнишь

Мне снится сон. Мне снится, будто бы раскрываются передо мной ворота и я вижу сад. В нем пруд, вокруг пруда растут какие-то невероятные растения, сказочные деревья, я не знаю их названий, они прекрасны, они изгибаются, тянутся к воде, отражаются в ней.

В воде плавают лебеди. Я знаю, что лебеди, почему-то очень важны, но не понимаю почему. Я гляжу по сторонам, стараюсь все запомнить, я понимаю, что мне это снится.

Я знаю, что, когда проснусь, то, скорее всего, забуду всю эту красоту, забуду лебедей, забуду изгибающиеся к воде деревья, забуду все, поэтому я стараюсь все запомнить, запомнить каждую мелочь и еще стараюсь не проснуться.

***

Мы сидим с ним на кухне и пьем водку, он раскраснелся, он весь в воспоминаниях, они так и лезут из него, он начинает говорить, потом прерывается, потом опять начинает. Он вспоминает рыбалку. Он вспоминает сразу все рыбалки: и свои, и мои, и чужие.

Он выковыривает рыбалки из-под грязной посуды, из-под закопченного дырявого чайника, из пыльных углов, из забитой пепельницы, выковыривает, кладет на сухую неровную ладонь, потом вываливает на кухонный стол и говорит.

А помнишь, говорит он, помнишь.

— Помню, — отвечаю я. И слышу запах, нет, не рыбы, но воды, но резиновой лодки, но свежего хлеба.

А помнишь, говорит он. Помнишь черно-белых коров. У них круглые бестолковые глаза, они едят хлеб. Пять буханок, все, что мы собрали для рыбалки. Мы кричим на них, толкаем их в тяжелые с проплешинами бока, но коровам наплевать, они едят наш хлеб. Они едят наш хлеб и перестают есть, только добравшись до целлофана. А потом они просто перестают есть хлеб и уходят дальше. Просто уходят дальше, невероятно карабкаясь вверх по склону.

— Помню, — отвечаю я.

Помнишь, говорит он, помнишь, как Корнеев учил тебя привязывать особым образом крючок к леске. У тебя не получалось, ты хотел заняться чем-то другим, например, выпить водки, но Корнеев не отпускал тебя, смотри, говорил Корнеев, как это делается, а ты все не мог сосредоточиться, ты слишком много выпил и хотел выпить еще. И потом вдруг у тебя получилось.

— Помню, — отвечаю я. 

***

Я иду по саду и смотрю на небо — небо все в звездах, точно колпак колдуна, звезды сочные и тяжелые, будто нарисованные ребенком.

А быть может, наоборот: на небе солнце, яркое, жирное солнце и ни одного облачка вокруг.

А может, и есть облака, может, даже целые тучи, набухшие, как синяя вата.

Это неважно, совсем неважно. 

***

Он ходит по кухне, взад и вперед, потом останавливается, вздыхает и наливает водки. Он ставит бутылку на стол и тяжело опускается на табуретку. Он хочет вспоминать, воспоминания давят на него, давят тяжелым грузом из рюкзаков, котелков, стаканов, газетной бумаги, вонючих сигарет. А он давит на табуретку.

Помнишь, говорит он, как Олег ставил палатки. Он ставил палатки, а они падали, ведь для палаток нужны крепкие ровные колышки. А колышков не было, и он побрел по острову шатаясь, потом нашел какие-то палки в костре и понес их в палатку, и палки тлели, и он внес в палатку тлеющие палки, и все кричали и потом кто-то прыткий, кажется, Серега, он схватил Олега за тельняшку и вытащил. И Олег сидел на песке, а вокруг него скакал Серега и страшно ругался.

— Помню, — говорю я.

Помнишь, говорит он, как вы тонули. Помнишь, вы с Серегой были совсем в говно, и мы шли на лодке между островов, и потихоньку смеркалось, и свет был такой, какой делает людей мягкими, и вы были мягкими от водки и от этого света и постоянно падали в воду, и скрывались в воде, улыбаясь. Вы были совершенно мягки и счастливы, я никогда не видел настолько счастливых и мягких тонущих людей. Мы с Корнеевым вытаскивали вас, затаскивали в лодку, но вы опять принимались тонуть. Помнишь?

— Нет, вот этого я не помню, — говорю я. — Этого я помнить не могу.

А помнишь, говорит он, задыхаясь от смеха, помнишь, как Олег однажды ушел за дровами и вернулся с какой-то невнятной корягой и задумчивым лицом, и мы спросили у него, мол, Олег, в чем дело, и он в ответ спросил нас, задумывались ли мы когда-нибудь о том, что было бы, если бы женщины не рожали, а несли яйца. А пока мы смеялись, спросил меня, смог бы я съесть яйцо, снесенное любимой женщиной, если совсем припечет?

— Помню, — говорю я.

***

Я иду по этому чудесному саду и смотрю теперь вниз, я вижу свои босые ноги, такие бледные, я вижу свои ноги, они утопают в траве, она синяя, а может быть, серебристая, и я ощущаю эту траву, она мягкая и теплая, я будто иду по нежной и теплой шерсти.

Я приближаюсь к воде. Она темная, в ней отражаются звезды, а может быть, ничего не отражается, в воде плавают лебеди. Когда я подхожу к берегу, лебеди замечают меня, а заметив, устремляются к берегу.

Я усаживаюсь на корточки и жду.

***

Он хрипло смеется и выпивает еще, выпивая, он вспоминает что-то смешное, и водка льется у него из носа, льется на его нечистую майку, ему больно и смешно. Он грузно встает и открывает шкафчик, оттуда выкатываются пузырьки из-под лекарств, он находит салфетку, вытирает нос и рот, садится обратно за стол, наливает себе еще.

А помнишь, говорит он, как в Сереге кончилась водка, помнишь? Он бежал по острову и был искрометным, он бежал и пел что-то, как-то шутил, а потом вдруг рухнул между ив и папоротников (на острове росли папоротники и ивы). И Корнеев схватил стакан и ринулся на помощь другу, и, добежав, влил в него водку и Новоселов, как по волшебству, вскочил и побежал дальше. Зачем он бежал? Кажется, за дровами.

— Помню, — отвечаю я.

А помнишь, говорит он, как мы на острове отмечали день рождения Пушкина. Олег никому не наливал, пока тот кто-то не читал строчку из Александра Сергеевича, хотя бы маленькую строчку, хотя бы строчечку. И все кое-как, более-менее справлялись, Катька даже прочитала начало из Евгения Онегина, не справлялся только Серега. Ему хотелось быть остроумным, и при этом он был пьян, и ему хотелось выпить еще, и он долго думал, а в конце концов сказал: как денди лондонский одет, и Олег ему налил. Помнишь?

— Помню, — отвечаю я.

А помнишь, говорит он, как мы по-настоящему рыбачили, как стояли по колено в жгучей воде, вода была холодная, она кусалась, кусались комары, а мы стояли и рыбачили. И был азарт, и все эти снасти, они запутались, и рядом стояла по колено в жгучей воде Катька, и она раздражала, она смеялась, и смеясь, доставала из воды окуней. А мы были серьезные, мы злились, мы соревновались, наши снасти запутала Катька, она доставала окуней, а у нас ни черта не клевало. Помнишь?

— Помню, — отвечаю я.

***

И лебеди подплывают ко мне один за другим, и я замечаю, что их много, что их больше, чем мне казалось сначала. Они белые и прекрасные, они подплывают к берегу и смотрят на меня.

Они смотрят и начинают говорить.

— Ты думаешь, это сон, — говорят мне лебеди.

***

И тут он перестает смеяться, он смотрит в окно, там светает. Он вытряхивает пепельницу прямо на пол, берет из пачки вонючую сигарету, закуривает, наливает водки.

Помнишь, говорит он, помнишь, что у Олега все вроде хорошо. Он переехал в Москву, устроился на работу, на работе он собирал коробки, потом женился. Жена пошла на фитнес, а потом изменила ему с фитнес-тренером и переехала в Ростов, а Олег запил, но теперь у него вроде все хорошо. Он собирает коробки, напивается по выходным, взял в кредит авто.

— Помню, — отвечаю я.

Помнишь, говорит он, помнишь, и у Катьки все, кажется, тоже сложилось неплохо. Хороший, любящий муж, работа в крупном агентстве, она сидит на ресепшне, она знает, когда у кого день рождения и где взять шарики к празднику, когда у кого рождается ребенок и как отвечать на звонки, у нее все хорошо.

***

Лебеди зовут меня с собой, вокруг невероятная красота, надо мной небо, то ли в звездах, то ли, наоборот, чистое и голубое, как чашка.

Вокруг невероятные растения и сказочные деревья, они изгибаются и отражаются, я хочу еще немного побыть на берегу.

Я не понимаю куда идти, зачем, мне хорошо и здесь, здесь приятная трава, трава на ощупь как шерсть, а там вода, она темная, а я плавать вообще не очень умею, хотя это же сон, во сне может случиться что угодно.

Я осторожно опускаю ногу в темную воду.

***

Он продолжает говорить, он говорит и говорит, будто до этого никогда ничего не говорил, будто до этого в жизни не произнес ни единого слова.

Слова его рассыпаются на буквы, буквы сыпятся на меня, я как могу, кое-как от них уворачиваюсь, я, как неопытный боксер, верчу головой то туда, то сюда, но все равно весь в его дурацких буквах, с ног до головы.

Помнишь, говорит он, помнишь, что у Сереги была сестра, у нее двое детей. Помнишь, как однажды она возвращалась домой, зашла в свой подъезд, и ее убили. Ее убили за мобильный телефон, к ней подошли и задушили гитарной струной. У Серегиной сестры осталось двое детей, и Серега их усыновил. У него все хорошо, он работает заместителем какого-то начальника, не знаю где, кажется, на почте, и еще где-то кое-как подрабатывает, да какая вообще разница, у него же все хорошо.

Помнишь, говорит он, помнишь, что Корнеев выстрелил себе в голову из ружья лет семь тому назад. Он женился, а потом выстрелил в себя из ружья. Он женился, завел собаку и выстрелил в себя из ружья.

***

И вот я тоже вдруг лебедь, я плыву за остальными, я знаю, как это — быть лебедем, это приятно и удобно, это правильно, так и должно быть.

Я без усилий скольжу по темной воде, и пруд уже не пруд, а целое море — целое море темной воды, все кишащее лебедями. И уже не видно берега, не видно прекрасных деревьев, не видно неба, все вокруг — сплошная темная вода, но это не страшно, это правильно, так и должно быть.

Я плыву, мне радостно и спокойно, но немного странно, такой длинный сон, какого черта, думаю я, когда же я уже проснусь.

***

И он весь трясется, и трясется под ним табуретка, и трясутся его дряблые руки, и слов уже не хватает, кончились буквы, остались одни точки над «и», и он плюется этими точками во все стороны.

А помнишь, говорит он, помнишь, как ты ушел. Ты ушел куда-то, будто провалился, вышел на автобусной остановке и ушел во тьму, там тебя видела в последний раз какая-то бабка, а потом ты пропал, тебя искали, искали хоть какую-то ниточку, хоть крошечку, но ничего не нашли.

И у тебя теперь все хорошо, у тебя все даже лучше, чем у всех нас. Помнишь?

— Что? — спрашиваю я его. — Что ты такое говоришь?

И он будто не слышит, он трясет плечами, и слезы стекают с его красных щек. Он не слышит.

— Помнишь? — повторяет он, как заведенный. — Помнишь? Помнишь? Помнишь?

Он вдруг замолкает и встает с табуретки, совершенно трезвый, тяжело шагает к окну, одергивает штору, за окном уже совсем утро, люди, будто обвиняя его в чем-то, идут на работу, машины бодро сигналят, он открывает окно, смотрит на семь этажей вниз, на трещину на асфальте, потом закрывает окно, задергивает штору и идет обратно за стол.

 

Анна Лебедева

О себе:

Я начала писать еще в средней школе, однако большей частью написанного были личные заметки и маленькие истории, размещенные в блоге. Все это не носило серьезного характера. После школы я поступила в Британскую высшую школу дизайна, но затем ушла оттуда и долгое время пребывала в свободном плавании. А потом почувствовала, что пора, что писать — мое. Я поступила в Институт журналистики и литературного творчества, наконец очутившись там, где должна быть. Здесь я учусь и сегодня, продолжая писать различного рода тексты, как для себя, так и для окружающих.

У вишневого дерева

Сначала была жизнь, а потом был свет, много света, безумного, яркого, и был крик, шум, звон, невыносимый жар, рыдания, и снова свет, и огненное пламя. Свет, бесконечный свет, словно данный ему впрок на долгие годы вперед, был последним, что он видел. Свет оглушал, и горло сдавливало, а сердце билось как никогда после. И навсегда закрылось перед ним все белое, яркое, красное: он ослеп. Жена его погибла — он узнал это после, и он бился, кричал, но тьма не отступала. И так прожил он долгие годы, и ничего не менялось, только лишь сам он стал черствым и безразличным ко всему вокруг. Его водили за собой, указывая путь, и он покорно шел, старясь с каждым годом.

Сейчас он снова не знал, куда его ведут. Он полагался на тьму, опять, как всегда, как все последнее время. Пустая, головокружительная темень, такая же страшная и неумолимая, как случайный провал вниз, в неизвестность, без права вернуться назад — такими были его дни. Дочь бережно поддерживала его за руку, ведя по тропе среди спутавшихся между собой пышных зеленых кустов, цветочных разливов, пестрящих в глазах и расстилавшихся далеко вокруг, и жмурилась навстречу ярко бившему в глаза солнцу. Тогда, давно, в первые месяцы после трагедии, он бы отчаянно вертел головой по сторонам, мучительно пытаясь родить свет, он жаждал бы увидеть хоть что-то, таращась, как безумец, желая узреть все то, что осязал руками и куда ступали его ноги, шедшие вслед за зрячим. Теперь безразличие ко всему было такой же неотъемлемой его частью, такой же верной и бессмысленно-серой, как слепота. Он шел за своей дочерью, шел, низко опустив голову, не пытаясь обмануть себя или свое зрение — зачем держать голову прямо, зачем поворачивать или задирать ее вверх, если везде окружает все тот же безрадостный мрак. Он не знал, куда его ведут. Не знал давно.

— Я не один год хотела привезти тебя сюда, папа.

Он хотел было спросить куда и где он, но не стал — важно ли? Впереди была скамейка. Старая, прочная. Женщина подвела своего отца к ней, усадила и спросила что-то. Старик кивнул: да, он хотел бы остаться один.

— Я надеюсь, что тебе тут понравится, папа. Я буду в доме. А ты в саду. Здесь можно гулять.

Поцеловав его в лоб, она развернулась и пошла обратно.

Он остался сидеть на скамейке, все так же не поднимая мрачного лица и не споря с дочерью. Дача ли это или городская квартира — всюду были лишь мгла, голь и ни единой утешающей мысли. Он не любил вспоминать, размышлять, не любил разговаривать с кем-то. Лицо его было угрюмым и страшным, свисающая старческая кожа, покрытая багряными ожогами, придавала ему вид отталкивающий и зловещий. Он устал, устал от всего, от любых проявлений жизни: от своих молодых детей, от мира, от собственного долгого, никчемного существования. Он хотел покоя, желал избавления, но терпеливо и молча проживал свои годы и ждал конца.


В саду было тихо, только лишь его чуткий слух улавливал богатую звуковую гамму — удаляющиеся шаги его дочери, приятный хруст под ее ногами, разные, знакомые и новые шорохи вокруг, мягкий шелест листьев и легкий ветер. Он слышал еще что-то, что пока не образовалось в слово, не узналось в его голове. Он едва заметно обратил лицо в сторону чего-то неясного, пойманного уцелевшим чувством, позволяющим воспринимать его пасмурный мир. Но что это? Это не звук, а запах. Приятный, слабый, свежий, как утро. Что-то слабо шевельнулось внутри, словно напоминая ему о былом, забытом, уклончивом, о чем-то родном и далеком, знакомом, но смутном, словно бы в тихих красках. Он повернулся в сторону, и снова — свежесть; новое и волнующее, сойдясь воедино, волной прокатилось навстречу одинокому хмурому старику вместе с ветром.

Он медленно встал и двинулся в направлении поворота головы, чтобы потрогать и узнать то неясное, принесенное дуновением. Он чуть наклонился и тронул гладкую, нежную, послушно отдавшуюся его пальцам поверхность. Цветок. Рядом еще один. Много, много цветов. Почему именно этот запах заставил его сдвинуться с места? Согнув старческую спину, он наклонился еще ниже и тронул источник свежести носом. Вблизи было сильнее, больше, громче. Тяжелая сладость. Вдохнув, он выпрямился и непонимающе уставился в тьму, таящую в себе ноты левкоя. Без сомнения, он узнал бы этот запах из тысячи — левкой, рьяный, дурманящий, явно знакомый, но почему?

И ветер подул снова, донеся до него что-то новое — и тоже будто бы знакомое... Что-то юное, но вместе с тем уверенное, словно радостный всплеск, словно кто-то невесомый, неведомый игриво пронесся мимо, держа в руках тысячи распустившихся бутонов. Он узнал упоительную душистость бархатцев, несомненно, бархатцы, непослушные, пахучие, дразнили его во мгле. Он тронул пальцем пушистый, чуть шуршащий силуэт, напоминающий платье невесты, погрузил в сердцевину руку, зачерпнул, отнял немного благоухания, лишив цветок первозданности, поднес руку к лицу, невольно закрыв глаза и не заметив этого.

В душе затаилось глухое предчувствие, робко сделав шаг назад, старик повернулся и несколько раз шагнул. Вытянув вперед дрожащие, изуродованные огнем руки, нащупал еще один куст, обвел пальцем сложные очертания лепестков и, словно бы не веря, окунул лицо и ничего не почувствовал. Альстромерии! Они! Не носящие в себе ничего, кроме недоступной ему красоты, никаких ощущений, никакого смысла, ничего, как вода, без запаха, без бурной полноты, без всего, красивые и пустые.

Словно оглушенный, он пробрался обратно к скамейке и сел. Сад, являвший собой большой и богатый букет, слишком кричащий, несочетаемый, пышущий, с левкоем, бархатцами и с астрами, и с бегониями, и еще, и еще, они должны быть подальше, там... Он знал один такой сад. Если это действительно он, то здесь, рядом, в другую сторону — здесь должно быть дерево вишни, ведь под ним... Под ним... Волнительное предощущение прекрасного охватило старика. Поднявшись, он наугад пошел туда, куда повели его ноги.

Пекло солнце, и разомлевшие на жаре ягоды испускали слабый аромат, который ощущался вблизи. Старик нащупал колкое, тонкое, пошарил рукой по ветке, и — теперь маленькое, круглое; едва сдавил в пальцах, и оно пустило сок. Он услышал мгновенный стрекот брызнувшей струйки и почувствовал на щеке капли. Неужели это действительно вишня? Круговым движением он позволил ей пройтись по кончикам пальцев, прокрутил вперед и обратно, надеясь, что эта гладкость его не обманет. И положил в рот чуть кислую ягоду, подставившую ему твердую косточку под своей плотью... Да, он знает этот сад. Он тут был, был, и не один раз, а много, тогда, давно, в юности... Он задрожал и поднял голову.

И тут вспыхнул ветер, потянув множество, множество запахов, благоуханий, красок, которые он ошалело принял в себя и, потрясенный, обожженный воспоминаниями, улыбнулся впервые за многие годы, не натянул улыбку, не растянул обгорелые губы, а улыбнулся, отдавшись, оказавшись в карусели восторгов, желаний, блаженств и смятений, захватывающих его в свой хоровод. И все вернулось к нему в эту минуту, и проняло счастливое чувство любви, и запело в душе, заиграло в сердце, опалило кровь, он сбросил с себя старость и расправил плечи, он снова молод, он новый и настоящий. И никакой тьмы, а только свет, но не тот — яростный, а восхитительный — прозрачный свет, и молодость, и жизнь, полнота жизни. Он цветет, и цветет сад, а вот — он, вот идет по саду вместе с ней.

Еве тогда было шестнадцать лет. Для него она была воплощением всей допустимой земной красоты. И всего в ней было много: рассыпных веснушек, густых кудрей, молодого тела. Она улыбалась так радостно, так слепяще, а он одурело смотрел, впиваясь глазами, не обращая внимания ни на что постороннее. Она манила его каждой складкой своей одежды, каждым завитком своих волос, движением рук. Смеясь, она розовела, раздражавшись — бледнела, а иногда хмурила огненные брови, и словно бы для каждого ее чувства и нового настроения был усажен окружавший их многоцветный сад, пестривший живостью всевозможных оттенков.

Сад был далек от городской суеты. Сад был огромен, чрезмерен. Родители Евы были лишены всякого вкуса — частый грех богачей. Растения привозились из-за границы, и не было пределов возможного: никакие моря, никакие преграды не мешали цветам появляться там, где могло взбрести в голову. Тесными рядами были усажены самые невообразимые кусты, перемежавшиеся с деревьями. Пестрыми пятнами, громоздкими запахами были переполнены дорожки, вдоль которых они гуляли по саду — влюбленные, юные, охваченные счастьем, робостью, глупостью.

Помнится, Ева, смеясь, часто дразнила его, заставляя перечислять цветочные названия.

— А что это там, Филипп? Скажи, вон там? Эти, красные... Верно! А там, подальше, левее? А это? А здесь?

Ей не позволялось покидать пределы сада, и потому они изучили здесь каждый уголок: он знал, в какой час и куда падает тень от каждого дерева, он перечислял ей цветы, собирал для нее фрукты, искал в кустах потерянную заколку.

— Прости, Филипп, она мамина, — повторяла она, безуспешно стараясь не плакать, — придется, придется ее найти!

И он покорно искал. Он готов был найти и принести к ее ногам все, что она только могла захотеть, придумать, потерять, возжелать. В эти нежные, девственные дни им казалось, что нет ничего невозможного, и потерянная маленькая вещица казалась настоящим несчастьем, а найденная — совместной победой. И, найдя заколку, они, победоносные, говорили о грядущей жизни, обрисовывая предстоящие совместные дни. Безоблачное, невинное время, как было хорошо! Как прекрасно быть наивным, как упоительно не знать. Ты сам творец своего будущего, художник своих грез, она делится своими мечтами, и они совпадают с твоими…  Да, он был влюблен так смертельно, и каждый ее жест, каждый шаг был овеян желаниями, восторгами, токами, которые он посылал ей вслед.

Робкий поцелуй у вишневого дерева, искрящийся лукавый взгляд, брошенный у куста роз. Глупости, кокетство, бег, и снова колотится сердце, и вот они уже в другом конце сада. И каждый пронесшийся мимо цветочный всплеск бил в глаза, и выбивавшиеся из ряда ветки царапали ему колени.

И он помнил каждое мгновение того дня, когда она согласилась стать его женой. Ей было девятнадцать, и уже разрешалось гулять за пределами сада. Но он отвел ее к вишневому дереву, улыбаясь загадочно, ступая несмело, дрожа. Он помнил, как сладостен был страх, как билось и стучало в его груди, как подплясывали в такт его сердца бутоны, листья, ветки, колеблемые ветром. Если откажет, он падет лицом в колючие розы, разгоряченный, отвергнутый. Но она согласилась, и целый сад радостно кивал им цветастыми волнами, и ветер пел, качаясь и празднуя. И он припал к ней, обняв и целуя, и увез ее в непростую жизнь, где не знают названий цветов и смеются над горем потерей заколки.

В те долгие, благодатные дни, и сейчас, вновь, сад был словно немым очевидцем его счастья. В юности, в пору любви, когда взгляд его был устремлен лишь вперед и не был ничем омрачен, и в старости, когда он, улыбаясь чему-то невидимому, обратил свой взор назад, — тысячи, тысячи живых, но молчащих свидетелей видели его счастье, вновь обретенное в этом саду.

Старик не двигался. Им целиком овладело незаметно приблизившееся, уже давно забытое спокойствие, мир, облегчение, а еще — благодарность дочери. И отступившая от его глаз темень словно переродилась в знакомые виды: пышные, щедрые ветви, раскинутые вширь и вдаль, цветочные пятна, не прекращающие вспыхивать то тут, то там. Его не отягощали все прочие волнения, перенесенные печали, минувшая боль. Сейчас был лишь он и юность, лишь он и вишневое дерево, и земля, подарившая сад.