Ибо сказано: «Не сотвори себе кумира». Так вот, в очередной раз языческий мир готовится к Рождеству, наряжая телку.

Я пишу эти строки в Лондоне, где агония старого года началась еще в октябре. Магазины рвет содержимым, будто бога изобилия отравили протухшими трюфелями. Восточноевропейские золушки, «во дни удач на дрожках», снуют от перекрестка к перекрестку и от прилавка к прилавку, роясь на сумеречных тротуарах или роясь в разноцветном исподнем подобно дезориентированным равносильными источниками света кладбищенским мотылищам. Респектабельные лысые мужчины, невзирая на холод, часто без головных уборов, но с отличными зонтами, вступают в опасные связи с турагентшами под предлогом организации семейного отдыха на Мальдивах.

Все это называется до неприличия нечестно — Рождеством.

Чтобы вспомнить о социальной роли изящных искусств в истории европейской цивилизации, достаточно взглянуть на эпитафию сэра Кристофера Рена в построенном им соборе Святого Павла: Si monumentum requires, circumspice — «Коли нужен памятник — оглянись вокруг». Сегодня эта роль перешла к искусству украшения женщины, макияжу, скорнячеству и портняжничеству, производителям косметики и парикмахерам, изобретателям биометрических средств похудения, радиографических, но с учетом опыта дзен-философии, массажных устройств и нанотехнологических бигуди. Разряженная в пух и прах рождественская елка, викторианский символ материального благосостояния, окончательно перевоплотилась в золотого тельца общества, посвященного фетишу сластолюбия.

Фото: Саша Гусов
Фото: Саша Гусов

«Что за удивительное общество, где человек или зарабатывает, или уничтожен! — писали Гонкуры в «Дневнике». — Никогда в истории видимость не была столь царственной, столь решающей, столь вредной, столь деморализующей».

Косметология стала космологией эпохи. На гребне социальных перемен, подменивших аристократию рода аристократией денег, Бодлер запечатлел происходящее в каламбуре, заметив, что elle doit se dorer pour être adorée — «чтобы женщиной восхищаться, ее необходимо украсить». Красота, писал французский поэт, вовсе не естественный дар, а плод рассудка и расчета, и только когда женщина делает себя «волшебной и сверхъестественной» с помощью грима и костюма, духов и драгоценностей, эта красота становится реальной.

Бодлер писал о «хитроумных сетях, муслинах и радужных облаках», в которые женщине следует окутать «пьедестал своей божественности».  Следуя за Бодлером, Октав Узанн советовал ей «обратить свое искусство к одеждам, в небесных цветах и воздушных пределах которых мужчина, грезящий о прозрачности и прелести поистине женственной ткани, должен теряться».  В 1867 году Magasin des Demoiselles описывал Парижскую выставку, якобы задуманную как действующая модель человеческого прогресса со времен изобретения колеса, как событие в действительности «сакрально» посвященное тканям, фасонам, украшениям и ароматам женственности.

В 2007 году европейская женщина приобрела пять миллиардов товарных единиц косметических средств, вместе с несчитанными миллиардами товарных единиц силикона, капрона и нейлона, еще до того как пересекла торговый океан шелка, шерсти и хлопка и доплыла по его валютной глади до одной из мировых столиц моды. В том же 2007 году даже в отсталой России несколько ведущих журналов были переквалифицированы почтовыми ведомствами в «каталоги». Один из номеров журнала Vogue, например, состоял на 87% из рекламы, так что даже фикция, что кроме новых изящных искусств существуют и другие — литература или хотя бы наборы слов, живопись или хотя бы шаблонные иллюстрации, — уже не соответствует духу времени.

Вспомните The Studio, как назывался влиятельнейший журнал, издававшийся в Англии с 1893 года и приблизительно соответствовавший нашему «Миру искусства». Ясно, что рекламная фотография — это современный эквивалент «студии», подобно тому как салон красоты — это современный «салон», ну да, вроде как бы княгини де Германт у Пруста. Живопись визажистов и ваяние пластических хирургов, а вовсе не овцы в формальдегиде и прочие грошовые интеллектуализации на задворках блестящего общества — вот чем на самом деле славятся открытия столичных выставок и презентации новых открытий в современном искусстве.

Фото: Саша Гусов
Фото: Саша Гусов

Уже к началу ХХ века новые изящные искусства — магия и манипуляция видимым в женщине — приобрели общественную значимость, сравнимую с созидательной ролью живописи и архитектуры в эпоху Возрождения. Что же и говорить о ХХI веке? Сегодня их значимость неоспорима. Торговцы традиционным искусством, в том числе аукционы «Сотбис» и «Кристис» с филиалами по всему миру, не наторговывают и десятой доли доходов от продажи косметики, не говоря уже о связанных с этим рынком доходах дизайнеров женской одежды и обуви, владельцев косметических салонов и клиник, производителей духов и ювелирных изделий.

Да и не все ли вообще материальные ценности бросаются на жертвенники женственности? Разве роскошные отели и спа, дорогие машины и рестораны, роскошные яхты и дачи, не начинают свое существование в копях и рудниках, в скважинах и фабриках, в пузырях и пирамидах, откуда они столь тягомотно выволакиваются, в поте лица да на мужском горбу, чтобы удивить соседа блестящим украшением видимого в женщине? Немудрено, что лондонское философское общество «Ум в квадрате» недавно устроило прения на тему Everything a man does he does to get laid — «Все, что делает мужчина, он делает, чтобы ему дали». Хотя, по моим наблюдениям, соитие как таковое имеет лишь косвенное отношение к мотивациям занятых украшением новогодней телки язычников. Средства вроде виагры давно затмили цель.

Тема видимости в современном обществе поистине огромна, и переплетается она скорее с клиническим анализом фетишизма, садомазохизма и соглядатайства, чем с вечной женственностью Гёте. Да, кстати, и демонизма, вошедшего в обиход из окопов Первой мировой войны с выпуском фирмой «Герлен» помады для губ под названием «Адская» — пристрастия, без которого даже самый ширпотребный будуар сегодня немыслим.

Основополагающим текстом по теме, я полагаю, остается «Общество зрелища» французского философа второй половины прошлого века Ги Дебора, известного как один из зачинщиков Ситуационистского интернационала, о котором читаем в «Энциклопедии постмодернизма» следующее:

«Ориентация на крайний радикализм и анархическую идеологию была призвана служить своеобразной защитой от «спектакуляризации» и фальсификации, которой в капиталистическом обществе, по их мнению, в конечном счете подвергается все и вся. В своих манифестах сторонники Ситуационистского интернационала выдвигали перед собой задачу "бороться против пропагандистских методов воздействия высокоразвитого капитализма", адекватными мерами реагировать на вызовы буржуазного общества, "разрушать буржуазный гештальт счастья" через утверждение лозунгов "целостного урбанизма, экспериментальных установок, гиперполитической пропаганды и конструирования настроений", обесценивая вещи и идеи, противопоставляя порочной организации "спектакуляризованного мира" свободу индивидуального конструирования ситуаций».

«Спектакуляризованные», словно увешанные елочными украшениями к празднику, фетишизмы, демонизмы и вуайеризмы и составляют ту бесподобную, ни с чем в истории не сравнимую мозаику потребительского возбуждения, в которой мы узнаем лицо любой из современных столиц мира в преддверии Рождества. Конечно, язычников от позднейшего христианства обсуждали задолго до Дебора. Еще Фейербах писал в предисловии к «Сути христианства» о культурной конструкции, при которой «истина почитается низкой, и только иллюзия свята». Но никогда в истории нашей номинально христианской цивилизации потребительство так не примыкало к половым извращениям, не сливалось столь тесно с религией в культе золотого тельца, не осыпало дойный рог изобилия таким дивным разнообразием поцелуев, блесток и конфетти, как в сегодняшнем Лондоне.

Фото: Саша Гусов
Фото: Саша Гусов

Вспоминаю дачу, которую родители когда-то снимали в Шереметьево. Мне было лет шесть. Сменялись соседи, приезжали гости, все катались на лыжах, а мой дядя, советский поэт Евгений Винокуров, притворялся, потому что был очень толстый, и шел на лыжах только до конца забора, а потом нес их под мышкой вместе с волочащимися по снегу палками. Арсений Тарковский смеялся, хоть и сам был инвалид.

Поутру кто-то острил: «За слалом у нас никто не лишний». Ввечеру кто-то опять острил, еще смешнее: «Мы не можем жить без шампанского, и без Юры без Левитанского». Действительно, за ужином взрослые пили советское шампанское, грузинское вино и армянский коньяк, а иногда и страшную, как талая вода в вешней канаве, водку, к которой отец не прикасался. В конце концов наряжали елку.

Все это называлось донельзя честно — Новым годом.

Слушали Окуджаву, который часто приезжал. У него была одна песня, которую я воспринимал болезненно, как и по сей день воспринимаю, скажем, «Русалочку» Андерсена. Помните?

Мы в пух и прах наряжали тебя, Мы тебе верно служили, Громко в картонные трубы трубя, Будто на подвиг спешили... 

Даже поверилось где-то на миг, 3нать в  простодушье сердечном, Женщины той очарованный лик Слит с твоим празднеством вечным.

Не могу продолжать, потому что глаза застилают слезы. Разве можно и сегодня не плакать по этой бедной, всеми обманутой ели, по тому бессеребрянно морозному детству, по той по пояс заснеженной поляне мировой истории? А кончалось у Окуджавы так:

Ель, моя ель, словно Спас на Крови, Твой силуэт отдаленный, Будто бы свет удивленной любви, Вспыхнувшей, неутоленной.

Так вот, на дворе якобы Рождество со звездой, блестками и колядками, а я сижу за письменным столом в Лондоне да тужу по молодости, как по волости.  Плачу по потерянному Западу — или  по обетованному, но так никем и не обретенному Востоку. А что ж тут такого? Что ж в этом странного? Ведь оплакивал же их взаимосвязанные и, как китайские инь и ян, взаимно ущербные судьбы мой любимый поэт:

Прощальных слез не осуша И плакав вечер целый, Уходит с Запада душа, Ей нечего там делать...

О том ведь и веков рассказ, Как, с красотой не справясь, Пошли топтать, не осмотрясь, Ее живую завязь.

Так-то вот, друзья мои. «Веков рассказ». Из воспоминаний о нем и родилось во мне желание порадовать вас моим святочным оптимизмом.