Фото: Fausto Serafini/GettyImages
Фото: Fausto Serafini/GettyImages

Перевод Максима Немцова

Отчасти экспериментально, Энн спустила волосы из окна второго этажа. Черное и довольно невыразительное на фоне бревен, ее прекрасное, овальное, лисье лицо тем не менее светилось в стеклянном пространстве за нею.

Она отступила внутрь и принялась убираться в комнате. Транспортиры, объективы, полевые справочники, топографические карты Геодезической службы США, огрызки недоеденных яблок, все когда-либо воспроизведенные фотографии Дороти Лэнг, теннисные шорты, трусики, банка-морилка, монтажная доска, дурацкие романы, книга по теософии, бюст Успенского, пачка дешевых оттисков Пиранези, ее дипломы и бюстгальтеры, ее антикварные мышеловки, ее таблетки дексамила и либриума, ее танги, шутихи, ее шары для бочче и графины, ее финская деревянная зубная щетка, ее «Витаванна», ее спортивный пистолет, парасолька, мокасины, шарфики от Пуччи, оттиски с надгробий, буйволиные рога, эластичные бинты, определители грибов, гигиенические салфетки, краситель для монограмм на канцелярскую бумагу, маска Элмера Фадда, взрывающиеся сигары, книги «Скиры»  по искусству, чучело кроличьей совы, чучело мохноногого канюка, чучело танагры, чучело пингвина, чучело курицы, пластмассовый гранат, гипсовая пепельница-гремучка, снимки Болэна под парусом, за стрельбой, за выпивкой, смеющегося, читающего комиксы, снимки Джорджа, который мягко улыбается на сиденье у барьера валенсианской Пласы-де-Торос, аннотированная «История О.», серия фотографий телевиком — ее мать и отец выясняют на кулаках отношения у старого грузового канала в Вашингтоне, О. К., мaстерка Болэна из команды его подготовительной школы, английское седло, крышка от «панамской зеленой», безуспешная автобиография Чарли Чаплина, куклы, афиша фильма «На ярком солнце», меню из ресторана «Галлатуар», то же из «Коламбии» в Тампе, то же из «Каменного краба Джо»и еще одно из «Джо Мьюэра» в Детройте, а также одна скрученная кожа сетчатого питона, навернутая на основание шведской орбитальной лампы из нержавейки — короче говоря, уйма барахла, валяющаяся от стены до стены неопрятной массой, на которую Энн накинулась с энергией, порожденной ее разлукою с Николасом Болэном.

Все размышленья ее касательно его, иные — в ее фантастическом стиле, иные — в рациональном, проникнуты были настроеньем невозможности. Умом она понимала, что ее воспитание запрещает любовный роман in extenso с человеком, способным называть себя хамьем, тем, в ком довольно мало почтения к структуре ее происхождения, говоря антропологически, а оттого он способен назвать ее отца «мудаком». Но на задворках того же ума тихий голосок ей сообщал, что Болэн — тот, чьи невозможности можно приспособить к расширению ее духовных ресурсов. Не произошло ничего такого, чего она бы не могла перерасти; но тревожило ее немного — иногда, — что у Николаса, из-за некой всеобщей романтической хрупкости, не было вполне той же стойкости. Его эмоциональные утраты как-то умели превращаться в подлинные. Как в книжках, и оттого она завидовала.

Тут, как ни забавно, в Энн виделась некая нравственная точность; и то было свойство, преломлявшееся из совсем другой ее части, нежели той, что заставляла ее свешивать из окна голову, волосами по бревнам. А еще страннее, что именно эта часть, а не Рапунцель, некогда вынуждала ее так млеть от любви к Болэну, хамью, Пекосу Биллу; это она околдовывала Энн так, что для той лишь один взгляд на него — и все, срывает швартовы навсегда, хотя так рисковать никто не советует.

Где-то она читала, что любовь — преувеличение, какое ведет лишь к другим преувеличениям; и она присвоила это представление. Ей хотелось шкалы эмоций поутонченней, нежели предложенная любовью. Ее изматывало до синяков грубо чередовать экстаз и отчаянье. Для того, кто верит, что она, возможно, беззаветная интеллектуалка, это унизительно. Той первой зимой они с Николасом гуляли по берегу озера Эри, тщательно стараясь, чтобы опустошающие волны с накатом человечьих отходов не касались их стоп; увлеченные либо всеобъемлющим духовным слияньем, либо мучительной дисгармонией; вспоминая теперь это, думать она могла лишь о ярых, металлических закатах, дугах сухогрузного дыма и бурой унылой черте Канады за ними.

А кроме того, в подобных чередованьях имелось определенное космическое щегольство, окончательность Хитклиффа и Кэти, от которой они сами казались ей важными. Да и скрытность была хороша.

Никто не знал, что они в этой лодчонке совокупляютсяна веревочной койке, из ночи в ночь. Никто не знал, что они запустили и своих граждан в город презервативов, триангулированный между Кливлендом, Баффало и Детройтом. Никто не знал, что они скинулись и отправили матери-настоятельнице из начальной школы Болэна соблазнительную ночнушку из «Фредерика в Холливуде» с запиской: «Настоящей ятой тельницу!» Никто не знал, несмотря на неприятие Болэном Леденса, что на чувствовала, будто трансцендентно пришпилена всю зиму к каждому проходящему дню.

Ныне же, с удобно расположенного дерева в центральной Монтане, Бренн Камбл наблюдал, как Энн рухнула на кровать в замусоренной комнате, дабы несчастно, судорожно порыдать. Ну и зрелище! Он отнял от глаз и опустил бинокль, отвергнув довольно ничтожный позыв к самоистязанью. Ну его к черту. Они — работа, какую нужно выполнять. Он чуял, как в глазах его лепится имперская синева Запада. Он чуял возмужалую выпуклость ковбоя в мифографической экосистеме Америки. Подобно лоснящейся мускулистой гиене, знал он о бросовости болванов и плакс, знал, что хищники, орлы человечества, еще воспарят. Он проелозил вниз, готовый к ранчерству. Уж он-то не плачет с самого детства.

Для барыни Фицджералд на стене готовы были возникнуть написанные от руки буквы, как шаткая механическая истерия, что приняла — в данном воплощенье — форму «хадсона-шершня».

Для Болэна ехать и слушать животноводческие сводки — «Эти жирные волы прут в цене как на дрожжах» — было не так-то просто, как оно казалось; похоже, в Долине Щитов его поджидает обширный гриб-нетопырь реальности; а точнее — поблизости от «Двойноговигвама», сиречь ранчо «Титьки скво». Однако следует сказать в его пользу, что прежней суеты с подходцами, старой околичности в нем уже не было. Нет, как бы ни боялся, подъедет он прямо в лоб.

Из дремотной дневной жары утешенья извлекалось мало. Для начала, лето было жарким и засиженным мухами; но сия трупномухая экстраваганца мерцающих окрестностей вообще не напоминала того, что можно было б звать Монтаной. Зверье носилось ополоумев, а по всей трассе валялась битая дичь. Ручьи текли струйками. Их форель пряталась в ключах и под ярами. Сбоку от дороги оканчивался долгий горный утес, всего-навсего кончик языка у зевающей вселенной.

Пока ехал, он наслаждался видом собственного ужаса с высоты птичьего полета. Свысока, из вышины над горным Западом, Болэн видел автомобилькулу, микроскопическую, зеленую, ползущую по распадку в волос толщиной меж горами с жировик. За рулем кто-то крохотный, не разглядеть. Горизонт изгибался бумерангом. Болэн «добродушно хмыкнул» крохотуле за рулем, какого даже не разглядишь, кто полагал, будто его страх пропитывает все вплоть до самой докембрийской коры. Ай-я-яй!

Бог-Отец где-то там; что же касается Святого Духа, тот просто вихрился тихонько в кювете, не видимый никем.

Болэн раздраженно крутнул шкалу приемника, а в ответ — лишь британская рок-музыка. Это его взбесило. Ну и опаскудилась же мелкая Англия, экспортирует этих своих кроманьонских песенных додо, всех этих изнуренных плюшевых артистов. Болэну подавай Ричи Вэленса или Карла Пёркинза — и немедленно.

Барыня Фицджералд, стараясь хоть как-то загладить резковатые слова и недавнюю атаку с применениемшариковых ручек, собственными красными руками приготовила густой горшочек утятины, свинины, ягнятины и фасоли. Своим замечательным парижским венчиком-шариком в огромном луженом медном чане она взбила пудинг; и поставила его — подрагивающий — на сушилку для посуды.

Болэн приподнял передние ворота и качнул их вбок, осторожно переступив через скотозащиту. Руки у него подрагивали. Провел машину внутрь, вышел и закрыл ворота за собой.

Вдоль дороги к постройкам ранчо тек неширокий быстрый ручеек, сильно обмелевший, и там, где он сворачивал, после весеннего половодья намывало широкие отмели гальки. Тут рос ивовый кустарник, а в откосах были ласточкины дыры. За ними начинался смешанный лес, который — знать этого Болэн не мог — представлял собой последний отрезок географии между ним самим и домом. То, что лес состоял из лиственницы, диких трав и желтой сосны, не представляло для него никакого интереса. Ему требовалось многовато ходить по нужде. Относительно небольшая ленточка чистого американского пространства, казалось, накинула ему на глотку удавку.

Болэн не предпринял ни малейшей попытки облегчить свою поступь по веранде и, еще до мысли, хорошенько громыхнул в дверь кулаком. Господин и барыня Фицджералд отворили дверь вместе и раскрыли ему свои объятья, отцовски и матерински. В длинном, тепло освещенном коридоре стояла и робко бормотала «дорогой мой» Энн. Его ввели внутрь, согревая своими телами; всем, казалось, хочется подержать его за руку.

«Можно, мы будем звать тебя сыном?» Энн заплакала от счастья. Они подскочили друг к дружке, поцеловались с юношескою страстью, чуть отпрянули друг от друга. «Наконец-то!» Вперед выдвинулся сияющий крепкий проповедник, словно бы на тележке, одной дланью поддерживая Библию, а другую возложив на нее сверху.

Болэн не предпринял ни малейшей попытки облегчить свою поступь по веранде и, еще до мысли, хорошенько громыхнул в дверь кулаком. Услышал, как внутри кто-то движется, и убоялся. Безмолвие тревожили частые нервные попукивания. Он думал: «Уиндекс», бизоны, Сарагоса. Постучал еще раз, и дверь за небольшой решеткой отворилась на уровне глаз.

Не послышалось ни звука. Он постучал еще, тихонько постоял и постучал снова. Из решетки донесся усталый голос — мистера Фицджералда:

— Слышу, слышу. Я просто пытаюсь придумать, что с вами сделать.

— Впустите меня.

Дверь внезапно распахнулась.

— Это точно, — сказал Фицджералд. — Господи помоги нам. — Он захлопнул дверь. — За мной. — Фицджералд втащил его в вестибюль. Болэн последовал за ним в хозяйственный чуланчик. — Сидеть. — Фицджералд вышел.

Болэн простоял почти без движения минут десять или пятнадцать. Ничего. Стиральная машинка остановилась, а несколько минут спустя с жужжаньем замерла и сушилка, которая тоже работала. Болэн праздно открыл стиральную машинку и увидел, что еще мокрая одежда центробежно прижата к стенкам барабана. За ним открылась дверь.

Из-за его спины раздался голос барыни Фицджералд.

— Вы кто?

Болэн обернулся, выпрямился, улыбнулся. Лицо ее было нежнее запеканки.

ВОН.

Когда утонченные либо состоятельные женщины злятся, они пытаются превратить свои лица в черепа

на вид. Барыня Фицджералд это и сделала и при этом стала ужасно похожа на фонарь из тыквы. Так толста она была.

Болэн предложил объясниться.

ВОН! — Она только что это сказала. — ОН У НАС В ДОМЕ! — добавила она, присвоив открытие, которое ей не принадлежало.

— Я могу…

— НЕТ!

— Я могу…

— НЕТ!

— Нет — что?

— НЕ МОЖЕТЕ… СТУПАЙТЕ ВОН ОТСЮДА!

Где-то тут посреди она принялась по-тяжелой набирать очки с «другом сантехника», которым лупцевала Болэна. Тот прикрывался и искал защиты за корзинами.

— У вас преступность на лбу написана, — пыхтела она. Болэн перехватил «друга сантехника», подавил в себе зуд прописать им ей по первое число. Явился Фицджералд, позволивши сцене в свое удовольствие

созреть.

— Придурок, — сказал Фицджералд, — вы не поняли, когда вам оказали услугу. — Он мрачно сам себе хмыкнул. — Вы отдаете себе отчет, — спросил он, — что, когда полыхала Вторая мировая война и Гитлер был на коне, я стал чемпионом по сквошу в Детройтском атлетическом клубе? — Это все и решило.

А это какое здесь отношение имеет! — взвыла Эдна, его супруга. Фицджералд пустился в долгие песни и танцы о том, что он вообще за парень. И хотя в его последней глупости звучала значительная мука, она подействовала — первобытное лицедейство визга и обвинений барыни Фицджералд оказалось разбито вдребезги.

— Энн! — взревел Болэн, несколько поразмыслив, стараясь все как-то оживить. Он поймал нужную ноту; поскольку Фицджералд кинулся его заткнуть. Но Болэн не мог ошибиться в легком ее беге вниз по лестнице — одна рука на перилах, — который длился, казалось, целую вечность.

Когда она возникла, он принялся жаться пред ее родителями. Они под яростным взглядом ее растаяли.

Болэн увидел ее, дух его скрутился и туго натянулся.

Пред ним, одна истинная. Они улыбнулись посреди всеобщей бесполезности этой жучиной свары. Украдкой Энн записывала все своей камерой, включая и последний удар вантузом.

— По нейтральным углам, — крикнул Фицджералд.

— Неужто никогда не будем мы в безопасности? — вопросила его супруга. Болэн тишком снова включил стиральную машинку.

— Я могу все объяснить, — произнес он со внезапною слепой радостью.

— Не желаем слушать!

— А стоило бы, — сказала Энн, голос ее — шафранный бизон, рысящий в Иерусалим с почтовым мешком пони-экспресса, набитым любовными приветиками. — Может, вам бы и стоило.

Московская презентация романа и лекция Максима Немцова «Томас Макгуэйн и его шандарахнутая свобода» состоится 30 мая в 20:00 в книжном магазине «Додо/ЗИЛ».